- Все это я уже слышал. Неоднократно. Больше слышать не хочу. Приказов я не обсуждаю. Понятно? У вас есть точно очерченный круг задач. Вы обязаны прежде всего исследовать разборчивость, а затем условия восстановления голоса в каждом конкретном случае… Вам, кажется, не нужно объяснять, что наш объект принадлежит не Академии наук. Условия работы сейчас изменились; это вы обязаны понимать. Поэтому я советую и приказываю, - заметьте, я мог бы приказать, но я сначала советую, - прекратить разговоры… Они бесполезны. Подчеркиваю: все эти разговоры, ахи, охи, жалобы и стенания абсолютно бесполезны и даже вредны, прежде всего для вас. Работайте. До свиданья.
И все же мы с Сергеем написали в ЦК партии. Сергей - о варварском уничтожении приборов, а я - о нелепом и, в конечном счете, вредном обезличивании творческой роли заключенных, об истреблении материалов по фоноскопии.
Зная о традиционных противоречиях между начальством тюрьмы и шарашки, мы решили послать письма через тюрьму.
* * *
Оперуполномоченным тюрьмы после добряка Шевченко стал полковник Мишин - сытый, наглый франт. Он щеголял в ладно скроенных мундирах, наряжаясь то летчиком, то танкистом, то артиллеристом, - офицеры органов носили знаки самых разных родов оружия, то ли для пущей секретности, то ли чтобы не пугать жителей столицы нарастающим обилием чекистских кадров. Два-три раза в месяц он выдавал нам письма, переводы, бандероли. Списки вызываемых за почтой оглашались на поверке или вывешивались у юрты медпункта.
При этом он вербовал стукачей. В первый раз он уговаривал меня едва ли не ласково. Он знает, что я - советский патриот, а ему так нужна точная, добросовестная информация. Но и в этот и в следующий раз я говорил ему то же, что раньше Шикину и другим его коллегам в подобных случаях: если я узнаю о чем-либо опасном для объекта, для государства, то, разумеется, немедленно подам сигнал тревоги, но не хочу, не могу и не буду подслушивать, подглядывать, подделываться к тем, кто высказывает чуждые мне взгляды. А доносить о спорах, о разговорах я считаю и недостойным, и просто ненужным. Ведь какие бы слова ни говорились в тюрьме, от них не может быть опасности государству, любой говорун уже наказан, уже в заключении…
- Вот этот ваш разговор уже есть антисоветский… Можно расценить как агитацию против бдительности.
- Простите, гражданин подполковник, но кто может поверить, что заключенный вел антисоветскую агитацию наедине с офицером госбезопасности, оперативным работником такого ранга?
Он помолчал, ухмыляясь и таращась, - тренируя железный дзержинский взгляд. Но я знал противоядие - спокойно глядеть в переносицу, стараясь думать о чем-нибудь постороннем, далеком.
- Идите!..
На утренней поверке дежурный объявил, что впредь разрешается писать только ближайшим прямым родственникам - родителям, жене, детям или братьям, сестрам. И мы сегодня же должны были представить оперуполномоченному списки адресатов, точно указав возраст и место рождения.
Список я принес, но не помнил точно название того поселка в Донбассе, где родилась Надя, - Александров, Александровск, Александровка или Александрия - и не знал, как он называется теперь.
Мишин проглядел список и посмотрел на меня почти весело.
- Этого не приму, это филькина грамота. Как же это вы женились и не знали на ком, где родилась.
- Чтобы узнать человека, не нужно изучать его паспорт.
- Так что же, вы себе жену в бардаке нашли?
- Гражданин подполковник, вы не имеете права оскорблять моих близких. Я настаиваю, чтобы вы взяли свои слова обратно!
- Еще чего!
Он встал из-за стола и ухмылялся уже по-иному, злорадно: ага, поймал за живое!
- Вы что это себе позволяете? Я вас спрашиваю, и вы обязаны отвечать. Я спрашиваю, в каком бардаке вы женились, что не знаете происхождения…
- Видимо, это вы привыкли иметь дело с теми, кто женится в бардаках… Пока вы не извинитесь, я не приду к вам ни на какие вызовы, ни за письмами… Можете притащить силой… Но все равно - разговаривать не буду…
- Эт-та что значит?
Но я уже не видел его, не слышал. Ощущая, как деревенеет затылок от холодного бешенства, боясь взорваться, я круто повернулся и выбежал из кабинета.
В коридоре стояла обычная очередь получателей писем. Некоторые потом рассказывали то, чего я не помнил:
- …проскочил бледный, глаза дикие, бормочет: "Не позволю… не позволю…" Мы уже думали - запсиховал, получил дурное известие и тронулся…
В тот же день я подал заявление начальнику тюрьмы. Тогда в этой должности был флегматичный подполковник, судя по ленточкам и нашивкам за ранения - фронтовик. У Мишина была одна куцая полоска из двух ленточек явно тыловые награды.
Начальник вызвал меня:
- Что вы там придумали? Что еще за обиды?
И, терпеливо выслушав мои объяснения, заговорил спокойно, мне показалось даже сочувственно:
- Ну, подполковник сказал, быть может, не так. Зачем же сразу на принцип давить, обижаться? Вы ж не одной компании… Это на дружков-приятелей обижаются. А вы пишете, чтоб подполковник извинился… Так не бывало. Не хотите разговаривать? Даже свои письма получать?.. Это ж как-то, знаете, несерьезно, по-детски… Может, вы теперь и на меня обидитесь?
- Советские законы и в уголовном кодексе и в уголовно-процессуальном точно предписывают - нельзя унижать человеческое достоинство. Даже злейших преступников нельзя мучить или оскорблять… Подполковник нарушил закон. Пока он передо мной не извинится, я не буду с ним разговаривать, ни сам к нему обращаться, ни отвечать на его вопросы.
- Это значит - вы хотите не исполнять, нарушать приказания, сопротивляться начальству. Вы что ж, не понимаете, что это значит?
- Понимаю, что ничего не нарушал и нарушать не собираюсь. Порядок я соблюдаю, работаю добросовестно. Но просто не буду разговаривать с тем начальником, который меня грубо оскорбил. Пока он не извинится.
- Значит, не пойдете за почтой, не будете посылать писем? Мы ж для вас исключение делать не будем. Ну что ж, значит, сами себя наказываете. И своих родственников. Они ж беспокоиться будут.
…Больше двух месяцев я не ходил за почтой и сам не писал. Гумер позвонил моим родным, сказал, что я здоров, благополучен, но пока не буду переписываться. Однако передачи носить можно. (Передачи нам привозил завхоз.)
Потом Мишин ушел в отпуск, и почту стал выдавать и принимать сам начальник. Я сразу получил большую пачку писем от Нади, от родителей, от Инны Левидовой и несколько пакетов книг. Среди них был учебник китайского языка, брошюры - речи Сталина, переведенные на китайский, и словари турецкий, монгольский и др.
Начальник спрашивал, сколько есть иероглифов, трудно ли их выучить, какие языки я знаю, спрашивал и поглядывал с любопытством, явно доброжелательным. В следующий раз он спросил, много ли еще иероглифов я выучил, и я нарисовал ему некоторые, наиболее легко толкуемые.
Он поглядывал едва ли не с уважением.
А на третий раз, войдя в его кабинет, я увидел рядом с ним Мишина, загорелого, в новеньком френче с погонами летчика.
- А, вот он, обидчивый. Чуть на дуэль меня на вызвал. Такой фон-барон… Ну что, все еще на меня дуетесь?
- Гражданин начальник, - я говорил, глядя между ними, - я не могу добавить ничего к тому, что уже сказал. Гражданин подполковник оскорбил моих близких, и пока он не извинится…
- Ну ладно, ладно… Ну я признаю, что не так выразился, что погорячился. Нервы ж у меня тоже не железные… Ну вот при начальнике признаю. Так что будем считать, что с этим вопросом покончено. Согласны?
- В таком случае - да.
С тех пор и уже до конца Мишин был со мной вежлив, даже приветлив. Больше не пытался вербовать, но, выдавая письмо, иногда заговаривал:
- Как там у вас теперь, дисциплину здорово подтягивают?.. Телевизоры, значит, накрылись… Ну мы постараемся, чтоб опять кино показывать раза два в месяц… Вот вы скажите, почему это евреи так против советской власти? А ведь кто им все права дал? Кто их на все посты поставил? И наоборот, говорят, вы с немцами дружите… А это они убивали евреев, они все ведь фашисты. Я имею данные, они и сейчас за Гитлера… А корейский язык вы знаете? Он похож на китайский? Интересно, как они там на фронтах договариваются, корейцы с китайцами? Переводчики у них, наверное, наши… Вы питанием довольны? А ларьком? Если есть какие замечания, не стесняйтесь. Наша задача - чтоб во всем был порядок.
Его нарочито простецким разговорам и широким улыбкам я противопоставлял все ту же стойку "смирно". А если он предлагал садиться, то и сидел, как некогда передо мной пленные немецкие солдаты: в положении "смирно" - колени вместе, спина прямая, обе руки на коленях. И отвечал вежливо, но коротко, четко и неопределенно: "Да, порядок…", "Так же, как раньше", "Не помню, не знаю…", "Ничего такого не замечал… В каждой нации есть разные люди, каких больше, каких меньше - не знаю и не слыхал, чтобы подсчитывали… Вполне доволен… Замечаний не имею… про других не знаю".
Он хмурился, гася улыбку, кивал: "Можете идти", но больше не хамил.
Сергей и я, перебелив письма, адресованные в ЦК, пошли к Мишину вдвоем. Разговаривать с ним наедине по поводу этих писем было опасно.
Он посмотрел настороженно:
- Почему вместе? Заходите по одному.
- Гражданин подполковник, у нас одно дело.
- Это что ж, коллективка? Не положено! Коллективка строго наказывается.
- Никак нет, гражданин подполковник. У каждого из нас отдельное письмо. Но адресат один и тот же - Центральный Комитет. И дело одно государственной важности. Просим отправить особо секретной почтой. Вот.
- Почему конверт заклеен? Не положено.
- В высшие правительственные и партийные органы можно посылать и заклеенные… Такой пункт имеется в правилах.
- А где копии?
- Никаких копий, ни черновиков не осталось. Письма совершенно секретные. Особой государственной важности.
- Жалуетесь на новое начальство?
- Личные жалобы мы никогда бы не стали объявлять секретными государственными делами. Вы же знаете нас не первый день.
- Да уж, знаю, знаю. А почему вы не передали через начальство объекта? Через майора Шикина, как положено по дистанции?
- По соображениям опять-таки государственным, а не личным. Проще сказать: больше доверяем вам. Но содержание данных писем не вправе излагать даже вам.
Он поглядел, насупившись, на конверты, повертел их.
- Ладно!
Не прошло и двух недель, как Сергея и меня по очереди вызвал майор Шикин.
В его кабинете сидел некто моложавый, в штатском, но с офицерской выправкой.
- Я инструктор Центрального Комитета. Вы писали это письмо?
Он расспрашивал деловито, заинтересованно, толково. Записывал все ответы. Когда речь зашла о фоноскопических экспертизах, я сказал, что не могу рассказывать о конкретных подробностях, так как дал крайне строгую подписку. Но в министерстве конечно же сохранились материалы двух фоноскопических экспертиз, из которых одна была безоговорочно успешной, а другая вызвала серьезные сомнения, но я сейчас убежден, что фоноскопия вполне реальное, государственно важное дело, а здесь уничтожены результаты многомесячных серьезных исследований. Это тяжелая потеря, и ее необходимо восстановить возможно скорее.
Шикин при наших разговорах не присутствовал, но в коридоре остановил Сергея и сказал:
- Жалуетесь? Это он вас научил? Что значит "сам"? Тогда выходит, вы зачинщик? А почему не обратились как следует, ко мне? Ну теперь мы это выясним, почему только вы двое стараетесь подрывать авторитет руководства.
Меня он вызвал на следующий день и говорил то же самое, а потом сказал, что моя просьба об очередном свидании не может быть удовлетворена:
- Поскольку вы опять допустили нарушение… Это вы так воображаете, а я говорю - нарушение… Распустились тут. Много о себе понимать начали. Забываете, кто вы есть и где находитесь. Но мы еще разберемся. Очень серьезно будем разбираться.
Тошнотворный холодок за ребрами. И какого черта я полез с тем письмом? Теперь пошлют на Воркуту или в Магадан. А ведь еще почти три года. В шахте, в лесу - не выживу. И этот хмырь - писарь из ЦК - не поможет.
Сергей бодрился, но и ему было не по себе.
- Да, брат, кажется, мы сами себе веревку намылили. Жаловался мужик царю на воеводу… Воеводе еще неизвестно, что будет, а мужика уже повесили.
Антон Михайлович пришел сдержанный, но, казалось, не сердился. Долго разговаривал с капитаном, с Гумером, подошел к стойкам. Сергей из будки читал вслух газету, а он сидел с наушниками. Разработчики меняли, переставляли панели.
Потом он подозвал меня:
- Вы, говорят, вступили в какую-то переписку с правительством. Не вняли моим советам. Весьма сожалею. Вы явно переоцениваете свои возможности. И переоцениваете мое доброе отношение. А мне, признаюсь, надоело заступаться, выручать, хлопотать, доказывать, что ваши научно-технические достоинства уравновешивают все ваши пороки и прегрешения. Надоело. И просто устал. Понятно?.. Всего наилучшего.
…Не помню, сколько длилось тревожное ожидание. Дни тянулись медленнее недель… И вдруг - радость. Сперва Гумер, а потом Евгения Васильевна рассказали, что майор Шикин, от которого исходили все угрозы, больше не опасен.
И своенравный барин Антон Михайлович, и бесстрастный деляга Константин Федорович, и все другие инженер-подполковники, инженер-майоры и капитаны достаточно хорошо знали, как мы работаем, они умели обращать наши способности на пользу делу и самим себе. Новый начальник Наумов ущемлял нас тупо и равнодушно, не различая отдельных лиц. Мы все - пресловутый спецконтингент - были для него безликой толпой низших существ, которых следовало использовать.
А Шикин и впрямь верил, что мы все или почти все - враги, что от любого из нас можно ждать пакостей и злодеяний. Себя он, должно быть, воображал этаким укротителем хищников, который, действуя то кнутом, то подачками, заставляет опасных зверей служить государству…
Он был совершенным образцом чекистского оперативника, выращенного в 30–40-е годы, - невежественный, подозрительный ("революционная бдительность"), жестокий, уверенный, что никому ни в чем нельзя доверять. И лучше десять раз перегнуть, чем один раз недогнуть. То и дело он разоблачал чьи-то происки, готовившиеся или уже свершенные преступления.
…Несколько зеков и вольняг переносили старый токарный станок с верхнего этажа в подвал. На узкой лестнице тащили с трудом. Раза два оступались. Потом кто-то обнаружил в станине трещину. Шикин завел дело о вредительстве. Следствие тянулось месяца три. Антон Михайлович отстоял двух участников переноски - отличных инженеров. Благодаря ему обошлось без суда. Другие носильщики отделались многосуточным карцером и отправкой в режимные лагеря. Кого-то из вольных отчислили.
…Среди немцев, работавших на шарашке, был пожилой профессор химии. Он родился в Петербурге, учился в русской гимназии, уехал в Германию в начале 20-х годов. Он навлек на себя охотничье внимание Шикина тем, что свободно говорил по-русски. Он реже других оставался в лаборатории по вечерам. Ослабленный голодом и болезнями, перенесенными в тюрьме, он жаловался на резко ухудшившееся зрение, просил сменить очки, ему особенно трудно было работать вечером. Тюремная санчасть все никак не могла раздобыть окулиста. Шикин завел на него дело о саботаже. Допрашивал всех его соотечественников. Некоторые из них рассказывали: Шикин добивался показаний, что профессор "агитировал их на саботаж" и "вел фашистскую пропаганду".
В приказе, оглашенном после окончания следствия, было сказано: такой-то "стал на путь саботажа собственной творческой инициативы", за что наказывался 25 сутками карцера и отправлением в лагерь строгого режима. Великолепную формулу многие запомнили наизусть.
…В химической лаборатории работал бывший заключенный, профессор-химик С., 70-летний, болезненно полный, кроткий добряк, приветливый ко всем, непринужденно разговаривавший и с коллегами-арестантами. Иногда они просили его опустить в почтовый ящик письмо, адресованное родственникам. Один из таких отправителей не устоял перед Шикиным, признался, и добрый старик был снова арестован.
Вероятно, Шикин знал и простые человеческие привязанности - к родителям, к женщине, к детям. Может быть, на досуге он увлекался рыбной ловлей или домино. Однако всего сильнее владели им страсти обличителя, разоблачителя, карателя.
Именно эти страсти, такие естественные для его призвания и, казалось бы, такие похвальные на том поприще, где он подвизался, вызвали его крушение.
…Дмитрий Ш., радиоинженер, работавший до 1945 года в Берлине в лаборатории "Телефункен", был осужден на 10 лет по статье 58–3 (сотрудничество с международной буржуазией). Щуплый, смуглый, косолапый, застенчивый, он говорил и по-русски и по-немецки с трудом и с очень странным, смешанным акцентом, в котором слышались главным образом польские, но и какие-то романские интонации. Родился он в Бразилии, отец был сыном поляка и русской, мать - дочерью немца и бразильянки, среди прадедов и прабабок имелись украинец, испанец, аргентинец, англичанка и еврейка. Последнее он, разумеется, скрыл, когда в 1938 году приехал к немецкому дедушке поступать в Берлинский радиотехнический институт. Закончил учение во время войны. Однако уехать обратно в Бразилию не собрался, так как женился на немке и должен был стать наследником тестя - владельца небольшого доходного предприятия.
- Не розумем… не могу зрозуметь, для чего так сужденный… Где был арештованный в Берлине, так был здэнервованный абсолютно - ганц капут мит нервен. Ничего не розумел. Первый следователь, капитан, такой файный млодый, говорил по-немецки и по-польски, смеялся с меня, говорил: ты имеешь коктейль с разных кровей, разных наций. Ты имеешь русски кровь, полски кровь, но ты работал для немцы гитлеровски, и потому ты есть изменник родины. Он смеялся, я плакал. Второй следователь, майор, такой грубый, кричал: "Ты есть агент гестаповский, шпион американский", грозил: "Не будешь признавать, надо расстрелять, повешать, посылать в Сибирь на шахту на двадцать лет". Но я все признавал, говорил только правду. Все говорил, как жил, как работал, что делал, давал свента - свята присяга: пан Бог есть свидетель, не был никакой изменник, никакой агент. Потом поехал в Москву, на Лубянку. Там следователь, старший лейтенант, такой корректны, пунктуальны, интеллигентны, не смеялся, не кричал, все писал, как я говорил. Обещал: будет суд, правдивы, законны, объективны. Потом я поехал на Бутырку, думал - на суд. Нет. Пришел подпулковник, показал бумага особый совет постановил десять лет. Для чего? За что?.. Не розумем… Не понимаю…
Он работал в радиолаборатории с утра и до полуночи. Гулял редко. Обычно сразу же после обеда, после ужина шел к своим панелям… Друзей-приятелей у него не было. Ни в шахматы, ни в козла не играл. Разговаривать ему было трудно. Быстрой русской речи почти не понимал. Наши немцы тоже не водили с ним компании. Курт говорил: