Утоли моя печали - Копелев Лев Зиновьевич 27 стр.


- Маниловщина! Хоть ты и по фене ботаешь, а рассуждаешь, как помещик господин Манилов. Воевать-то они скорее всего не будут, но вот чего нам ждать от них, от Лаврентия Павловича и Георгия Максимилиановича?.. Ты представляешь, сколько нас в тюрьмах, в лагерях, в шарашках?.. Но сколько миллионов? Вот ты его спроси, мы еще в прошлом году вместе с математиками научно точно подсчитали: взяли данные выборов за один год, за другой, взяли данные переписей и сравнили с таблицами населения по энциклопедии. Из первого издания, во втором уже нет - гостайна! И по всем законам статистики и теории вероятности получилось в среднем пятнадцать миллионов! Возможное отклонение - плюс-минус два-три миллиона. А сколько при всех лагерях и тюрьмах кормится начальства, вертухаев и разных вольняг? А сколько топтунов, оперативников, следователей, прокуроров, судей, конвоя?.. Это же побольше любой среднеевропейской нации! Так как же Берия или Маленков могут нам слабину пускать? Ведь светопреставление получилось бы: миллионы бывших зеков и сотни тысяч безработных вертухаев им пострашнее атомной бомбы… Нет, ничего хорошего нам ждать нечего…

- Да и сейчас уже все так хреново, что хуже быть не может. В общем, как хохлы говорят: "Хай гирше, абы инше"…

- Ну что ж, так и будет - именно гирше.

Будет хуже. Так чаще всего думал и я. Занозами саднили неотступные мысли. Он заболел, конечно, неизлечимо. (В лагерях я достаточно познакомился с медициной, чтобы понимать смысл бюллетеней.) Если даже чудом ему продлят жизнь, то это будет прозябание немого паралитика. Но всего вероятнее смерть, и очень скорая. Не ради этого ли затевали дело врачей? И тогда чего именно хотели? Объявить их виновниками неизбежной смерти, чтобы потом перебить тысячи и сотни тысяч на варварских тризнах?.. Или нарочно хотели убрать именно честных, преданных ему врачей и для этого придумали заговор, зная, как он подозрителен, мнителен?.. А он поверил и тем самым открыл путь настоящим убийцам… Но одно не исключает другого. Врачей убрали и для того, чтобы умертвить и чтобы иметь "конкретных виновников" начать великие погромы и окончательно отбросить рудиментарные пережитки большевизма-ленинизма.

Об этом я сказал и при Валентине, когда она стала рассуждать: мол, те самые врачи и довели товарища Сталина.

Она испуганно замахала ресничками и наманикюренными короткими пальчиками:

- Ой, что вы говорите?! Что вы говорите? Ведь если услышат, тогда и вам, и мне…

Сергей перебил ее негромко, но властно:

- Что это с вами, Валентина Ивановна? Ничего такого особенного он не сказал. Я ведь рядом стою, все слышу. Он душой болеет за здоровье товарища Сталина и все время говорит, что надеется, что о нем заботятся самые лучшие врачи Союза и что они вылечат его на радость нам и на страх врагам. Именно так я точно слышал, и не раз. И не могу понять, что вам померещилось… Это все от нервов. Такие нервные уж нынче дни.

Потом он материл меня:

- Если тебе своей жизни не жалко, ты бы, гуманист, хоть о других подумал. Ты же знаешь, что в таких случаях одного не тянут. Да еще сейчас. А мы его пережить должны. Пережить, а не в петлю лезть.

* * *

Шестое марта. Вчера он умер! Ждали уже несколько дней. И все же как взрыв… И я словно после взрыва - оглушен, контужен. Смотрю, слушаю, будто сквозь густой дождь: светло, но все расплывчато, гулко, но невнятно.

Из репродукторов - траурная музыка: Моцарт, Бетховен, Шопен, Чайковский, Брамс…

У Валентины Ивановны красные глаза.

- Всю ночь плакала. У мамы просто истерика. Сегодня утром здесь был митинг. Докладывал Константин Федорович. Даже он, такой сухарь, едва сдерживал слезы. Одна чертежница в обморок упала. И я все время боюсь потерять сознание… И знаете, что я вам скажу? Я видела, как простые люди переживают. Солдат в проходной как ребенок плакал, и все уборщицы. А некоторые товарищи офицеры, члены партии, после траурного митинга, - я сама слышала, - о футболе разговаривали. Один - я не хочу говорить кто, я не доносчица - даже с улыбочками что-то доказывал… Вот я вижу, что вы переживаете. Я в людях разбираюсь, я сразу вижу - где искренность, а где притворство… Вот и Сергей Григорьевич, - хотя он всегда против всего, но я вижу - он тоже переживает… А другие - совсем наоборот. И как обидно, что некоторые члены партии и комсомольцы ходят как ни в чем не бывало.

Антон Михайлович в эти дни не приходил. Василий Николаевич говорил кому-то по телефону, что у него сердечный приступ, нервное потрясение.

В юртах напряжение как будто спало. Хотя никто не радовался в открытую. А надзор, напротив, заметно усилился. Смены вертухаев стали вдвое-втрое многочисленнее. Они все время патрулировали по нашей главной дороге, пересекавшей двор, и заглядывали в юрты.

У товарищей я иногда замечал взгляды, поблескивавшие весело, у иных пытливо-злорадные - каково тебе сейчас? Но большинство держалось так, словно ничего особенного не произошло. В те два декабрьских дня, когда стольких увезли от нас, все были куда тревожнее и печальнее.

А я стискивал, натужно стискивал себя, как пустой кулак. Не хотел, чтобы кто-нибудь заглянул в меня, догадался, что и как думаю. Не хотел, чтобы начальники и вертухаи вообразили, будто нарочно напускаю на себя печаль, не хотел и чтобы свои представили, поняли, как мне тяжело, какие одолевают воспоминания.

…В то июльское утро сорок первого года Надя разбудила меня бледная. Из черной бумажной тарелки репродуктора знакомый голос с акцентом: "Братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои!" И потом горькие слова, горькие, но, казалось, предельно искренние и мужественные. И легкий звон стекла, бульканье воды. От этого домашнего звука внезапное ощущение близости. У Нади блестят слезы, вот-вот брызнут. И у меня перехватывает гортань.

…Ноябрьский вечер того же года в окопе. Темный, морозный. Снег падает медленно, густо. Вдалеке редко погрохатывают пушки. На той стороне частые ракеты. Одна за другой. Зыбкий, бледно-разноцветный свет. Из землянки выскочил радист. Орет: "Говорит Сталин! Уже передают! Сталин говорит из Москвы!"

И опять его голос, его акцент, его неторопливая речь. Казалось, говорит спокойно, уверенно… Мягкая, словно бы нарочито неловкая шутка: сравнил Гитлера с Наполеоном - котенка со львом.

…Наутро в Валдае, в старом домишке. Воздушный налет. Грохоты разрывов. Домишко дрожит, будто прыгает, отрываясь от фундамента. А мы на полу пригнулись к остывшей печке у радиоприемника… На Красной площади парад. И опять говорит он. С Мавзолея. Тот же голос, те же интонации и новые, необычайные, неожиданные слова. Обещает победу "через полгода, через годик… Пусть осенит вас великое знамя"…

…Москва. Январь 1944 г. Отец навестил меня в госпитале после встречи с товарищем Сани. (Мой младший брат, Александр Копелев, был сержантом артиллерии.) Тот рассказал, что видел Саню в сентябре 41-го года в лесу где-то под Борисполем. Они выходили из окружения. Ночью на привале Саня читал свои стихи о будущей победе. Тогда он уже был ранен в плечо. Наутро прорывались через дорогу. Саня бежал с пистолетом, кричал: "За Родину, за Сталина!" Больше его уже никто не видел.

…Февраль 1945 года. Уличные бои в Грауденце. Последние бои, в которых я участвовал. Веселое, хмельное возбуждение - наступаем. Наша звуковка помогала артиллеристам. Я передавал команды "прямо по воздуху" на огневые. Мы все знали: победа близка. Город окружен. Близка и главная, всеобщая победа. Задыхаясь от радости, орал: "За наших детей, за наших любимых, за Родину, за Сталина - огонь!"

В одной из опустевших юрт устроили склад: туда свалили тумбочки, табуретки, матрасы, всякую рухлядь. Дверь не запирали - кто позарится… Туда я уходил, когда становилось невтерпеж. Вспоминал и плакал… Холод, полумрак, пыль, кисло-прелые запахи успокаивали.

Все это время в газетах - ни слова больше о врачах-убийцах. Вспомнились и уже не отставали куплеты Пуришкевича, которые тот сочинил в 1919 году, когда в Ростове был убит один из руководителей казаков-сепаратистов Рябовол и его друзья подозревали, что убийцы - правые деникинцы:

Будет странно, станет глупо,
Если в наши времена
Не посеем мы у трупа
Пропаганды семена.

Почему теперь никакой пропаганды? Может быть, только отложили? Закончатся погребальные торжества, в которых участвуют иностранные гости, и начнутся кровавые поминки уже для внутреннего употребления.

…Девятое марта. День похорон. На поверке дежурный сказал:

- Сегодня выхода на объект не будет. После завтрака всем вернуться в юрты. И чтоб по территории никакого движения.

Опять, как в "утро стрелецкой казни", у наших дверей сменялись наряды из нескольких надзирателей. Они были сурово насуплены. "Повышенная бдительность".

А в юртах все было даже тише, чем обычно в часы кантовки. Кто спал, кто читал. "Забойщики" негромко постукивали костяшками, переругивались вполголоса. Только в тамбуре грудилась толпа побольше, чем всегда, курили, слушали радио. Бетховен, Шопен, Чайковский. Трагические напряженные голоса дикторов: репортаж из Колонного зала; телеграммы соболезнующих, скорбящих, потрясенных… Слушал я неотрывно. Пытался что-то услышать за словами, в несказанном - привычка читать между строк… Говорил Маленков. Уверенный голос, интонации и произношение образованного человека… Примечаю бесстрастность. Все обороты правильные - торжественно-заупокойные, величальные. Но так же можно было бы говорить и на похоронах любого министра, маршала. Ни на миг, ни в одном слове нет ощущения беспримерного, бездонного горя - величайшей, невозместимой утраты… Нет и просто человеческого тепла. В меру скорбно.

Берия говорил с тем, сталинским акцентом, но куда быстрее. Почти скороговоркой звучали казенно-безразличные фразы об ушедшем "великом вожде". Зато он внятно подчеркивал бодрые интонации, уверенность в будущем. И слова о мире и еще раз о мире. О Маленкове с почтительным придыханием: "ученик Ленина и соратник Сталина".

Ага, значит, уже просто "соратник". Король умер, да здравствует король!.. Сзади кто-то шепнул: "Слышишь? Кому ученик, а кому соратник".

Молотов натужно мямлил, заикаясь, и вдруг голос сорвался всхлипнул… Единственный отзвук неподдельной печали…

В репродукторе уже рокотали траурные залпы, гудели сирены. Открыв дверь, я выглянул наружу.

Испуганно-сердито закричали вертухаи:

- Закрывай! Нельзя выходить!

Во дворе сирены и гудки едва слышимы.

- Не выхожу. Только слушаю. И вы бы лучше помолчали.

Осеклись. Ворчали невнятно, а сзади Сергей не утерпел:

- Чего ж это ты к ним нос высунул, а к нам задницу выпятил? Стал бы как положено - "смирно" и под козырек.

В следующие дни на шарашке рассказывали о гибельной давке на Трубной, на Дмитровке… Сотни убитых, задушенных… Да нет, тысячи! Ваня подробно описывал, как пробирался к Дому Союзов, ныряя под грузовиками, как пригодилось его удостоверение, "ведь на корочке крупные буквы - ЦК КПСС". Он говорил увлеченно, хвастливо, вскользь поминая о задавленных, о "целых колоннах карет "скорой помощи"". Он забывал, что надо печалиться. В мальчишеской болтовне была жуткая достоверность. И назойливо думалось: Николай начал Ходынкой, а Сталин кончил.

Однако напряжение вскоре спало. Прошел еще день-другой; казалось, уже все все забыли… Работали по-обычному и разговаривали на обычные темы. В газетах еще дотлевали официальные сообщения, телеграммы соболезнующих иноземцев и соотечественников, цитаты из каких-то статей и писем.

И все еще ничего не было о врачах-убийцах.

Умер Сергей Прокофьев. В один день со Сталиным.

Пять лет тому назад его ругал Жданов, и конечно же с ведома Сталина; ведь тот еще раньше сказал о Шостаковиче: "сумбур вместо музыки".

Виктор Андреевич говорил, что Прокофьев - великий композитор. С ним соглашался и Семен, который смыслил в музыке больше меня. О смерти Прокофьева сообщали короткие траурные объявления, короткие, сдержанные заметки. Они были едва различимы в газетах, обрамленных черными полосами.

Но его музыка будет жить и жить. А когда умер Жданов?.. О нем забыли очень скоро.

И уже в первые дни после речей, залпов, сирен явственно иссякла память о самом-рассамом великом.

Глава двенадцатая.
АСФАЛЬТНОЕ РАСТЕНИЕ

В кучке новопривезенных арестантов выделялся самый молодой - бледный, худой, большеглазый, в старой красноармейской шинели внакидку на потертом, изжеванном, но опрятном и явно заграничном пиджаке. Он умоляюще глядел на дымивших папиросами старожилов шарашки, которые проходили мимо:

- Пошальста, курит. Пошальста, немношко курит.

Жадно затянулся и, казалось, стал еще бледнее. Услышав немецкую речь, взблеснул глазами и весь задвигался, точно приплясывая:

- О Боже! Вы говорите по-немецки?!.. Меня зовут Курт А. Прошу вас, объясните, что это здесь такое? Где мы находимся?

Первый обед - после бутырской баланды - он назвал роскошным пиршеством. Получив в каптерке постельное белье, застелил койку:

- Боже мой, я четыре года не спал на простыне и подушке с наволочкой.

Блаженно попыхивая папиросой, он рассказывал, выразительно подчеркивая книжные обороты речи:

- Ну что ж, здесь я, пожалуй, могу прожить мои двадцать пять лет. Хоть и получил их ни за что ни про что… Нет, никакой я не национал-социалист и никогда не был. Я потомственный пролетарий. Берлинское асфальтное растение. Отец был мастером у Симменса, а я работал в разных фирмах - сперва у станка, потом электротехником и лекальщиком. Стал бригадиром, а там и мастером. Ни в казарме, ни на фронте ни одного дня. Легкие слабые. Плоскостопие. Но главное - броня. Таких мастеров у нас от солдатчины берегли. Посылали меня и на другие заводы - в дочерние фирмы налаживать работу, учить мастеров. Больше года работал в Вене. Чудесный город. Люди приветливые. В первые дни коллеги на меня косились: пруссак - "пифке". Но потом мы отлично поладили. Многие говорили, что я по характеру настоящий венец - живу и другим жить не мешаю. После войны советские начальники меня ценили. Толковые русские инженеры в погонах понимали, что значит высший класс прецизионной механики… Но вдруг меня вызвал офицер контрразведки: "Почему вы, берлинец, работали в Вене? С какого года в нацистской партии? Какие получали задания на саботаж?"

Я доказывал - в партию никогда не вступал; отец был социал-демократом, дядя по матери даже коммунистом и двоюродный брат - юнг-коммунистом. Еще и после 33-го года листовки приносил… А я, как все рабочие, состоял только в Арбейтсфронт. Ну и в обществе "Сила через радость", - ходил в концерты, ездил на морские прогулки. Однако ни в партии, ни в штурмовых отрядах ни одного дня… Рассказывал о себе подробно, чистую правду, только правду. Нет, пытать не пытали. Ударили несколько раз. Я все доказывал - мои слова легко проверить, в Берлине можно справиться в канцеляриях фирмы, там же есть документы. Но они: "Твоего Берлина уже вообще нет; капут! Кого там искать? И какие бумажки?"

…Отправили в Бутырки. Здесь за год было только три допроса. Вежливо. Корректно. Писали то, что я говорил. Потом дали мне посмотреть все дело. Переводчик сел рядом, объяснял. Там оказались весьма наглые доносы. Два австрийца и один поляк, якобы работавший в моей бригаде, понаписали, что я нацист, фанатик, ругал советскую армию, агитировал за саботаж… Я стал объяснять, что все это ложь. Я этих людей не знаю. Они работали где-то по соседству. Ведь и они меня знать не могли. Спросите у тех, кто со мной работал.

Но следователь отмахнулся: "Пора закрывать дело. И так уже долго тянется. А вы все расскажете на суде. Вы обвиняетесь по ст. 1 Международного закона, принятого в Нюрнберге". Да-да, по тому же закону, по которому судили Геринга, Гесса, Риббентропа, Штрайхера. Но они-то ведь главные бонзы, вожди партии и райха. А я беспартийный пролетарий. Он смеялся: "Вот и хорошо, объясните это судьям".

Но суда никакого не было. Просто вызвал меня дежурный по тюрьме и объявил решение Особого совещания - 25 лет.

Курт был общителен, словоохотлив, любил щегольнуть образованностью. Он помнил отрывки из монологов Фауста и по разным поводам декламировал, старательно блюдя литературное, "сценическое" произношение. Часто напевал зонги из "Трехгрошовой оперы": "Ja der Haifisch der hat Zahne" - и помнил наизусть много сюрреалистических стихов Моргенштерна.

Он уверял, что он убежденный антифашист, демократ, но всегда был вне политики, любит спорт, шахматы, женщин, хорошее вино; однако всегда любил читать, поэтому смыслит кое-что и в других вещах.

- Нацисты не все были одинаковы. Гиммлер - страшная фигура беспощадный "райхсхайни", Лей - пьяница, болтун… Но Гитлеру нужно отдать справедливость - он был замечательный оратор, гипнотизировал аудиторию… Даже злейшие враги признают, что он - великий государственный деятель. Что он сделал из нищей Германии, раздавленной Версалем и кризисом! В 32-м году у нас было восемь миллионов безработных. Хозяйство замирало. Всюду шло разложение. Начиналась гражданская война. А он за пять лет создал мощную державу; потом за один год покорил всю Европу. И еще за два года завладел пространством от Пиренеев до Кавказа, от Сахары до Северного полюса… Конечно, он жестоко просчитался. Перетянул пружины. Переоценил союзников и недооценил противников. Немцы воевали по-европейски, по старым традициям: армия сражается, народ работает. А русские вели тотальную войну, ничего не жалея. И когда мы спохватились, оказалось уже поздно… В Бутырках я целый год сидел в одной камере с генералами и офицерами нашего генштаба. Сам Черчилль называл генеральный штаб вермахта лучшим в мировой истории. Так что я уже знаю все, что происходило. Сталинград был просчетом фюрера. Итальянцы и румыны открыли наши фланги и тылы. Венгры тоже воевали куда хуже, чем предполагалось. Образовался безнадежный котел. И только после этого мы объявили тотальную войну… Мы еще могли победить, если бы пустили в ход ФАУ-3. Ведь уже ФАУ-1 и ФАУ-2 деморализовали англичан. ФАУ-3 поставило бы их и янки на колени. Но Рузвельт и Черчилль передали фюреру, что тогда они начнут тотальную газовую войну против немецких городов. А к тому времени даже солдаты позабыли о противогазах. Погибли бы десятки миллионов людей. И фюрер приказал не вводить в действие новое оружие… Да-да, конечно, он ошибался. Он слишком доверял своим подчиненным. Геринг уверил его, что Люфтваффе всегда будет превосходить всех противников. И фюрер задерживал разработку ФАУ, отказался от атомной бомбы. А янки выпускали с конвейеров летающие крепости, сажали в них пьяных негров и начали террористические ковровые бомбардировки всех городов. На фронте они драпали. В декабре 44-го года в Арденнах наше рождественское наступление едва не сбросило их обратно в море. Но зато они превратили в развалины Берлин, Гамбург, Кельн, Франкфурт, а Дрезден - открытый город, город лазаретов и искусства - уничтожили за два дня. Для Германии война стала самоубийственной. Конечно, Гитлер во многом виноват. Но посмотрим, какой еще приговор вынесет история.

…Ланге - ординарец Гитлера, был в Бутырках моим соседом… Он рассказывал, что фюрер по-человечески симпатичен, вежлив, скромен, воздержан в пище.

Назад Дальше