Хочу жить! Дневник советской школьницы - Нина Луговская 19 стр.


<11 декабря 1934>

Странный у меня сегодня день. Вчера поздно, когда я уже легла спать, пришли сестры. Что меня надоумило встать? Я надеялась, что они что-нибудь расскажут и хоть мельком упомянут имя его, но этого не случилось. Как-то разговор у нас зашел на самую опасную тему: о советской власти, о большевиках, о современной жизни. Мы всегда были на различных полюсах, мы были точно слепой со зрячим, которому этот последний старается объяснить цвета. Мы не могли понять друг друга…

Ну что можно было возразить против непродуманных заученных фраз: "Кто не за большевиков, тот против советской власти", "Все это временно", "В будущем будет лучше"? Временно эти пять миллионов смертей на Украине? Временно шестьдесят девять расстрелянных? Шестьдесят девять!! Какое государство и при какой власти с такой холодной жестокостью выносило подобный приговор? Какая нация с такой рабской покорностью и послушанием поддакивала и соглашалась со всеми творимыми безобразиями? Мы проговорили целый час, и каждый, разумеется, остался при своем мнении. Как я злилась и проклинала свою глупость и неумение говорить, как я могла с таким сильным оружием, как жизненная правда и факты, не доказать сестрам всей лжи большевистской системы? Правда, для этого нужно иметь редкостную бездарность!

О дальнейшей моей судьбе мне надо решить самой. Женя, Ляля заняты собой и художеством, мама – работой. Никто не посоветует мне, как надо сделать, никто не захочет понять, как мне трудно и страшно. Сегодня пришел отец. Он принес вести из Полиграфического института. Слабая надежда на поступление есть. И когда эта мечта начала воплощаться в жизнь, я вдруг почувствовала не только страх, но и просто свое нежелание. И не могла не засмеяться, наконец-то поняв, что все мои помыслы направлены лишь к нему, к тому, чтобы:

Улыбку уст, движенье глаз
Ловить влюбленными глазами.

Не жажда ученья и даже не жажда попасть в другую среду руководила моими желаниями. И мне стало страшно. В Текстильный институт я попасть не могу, а все остальные для меня становятся уже совсем неинтересными. Я сама только сегодня поняла, что вся движущая сила, вся энергия моя – не что иное, как любовь. Как были бы поражены и шокированы мои родители, если бы узнали, что дочь их предается таким глупым чувствам, что ради них она собирается устраивать такую генеральную ломку своей жизни.

<14 декабря 1934>

Удивительно, почему все для меня кончается трагедией? Кончается – пишу я, потому что это конец любви к нему, конец моим мечтам и ожиданиям. Мне смешно вспоминать, что всего два-три дня назад я боялась, что мое увлечение пройдет, мне нравилось, что оно давало мне новые интересные и острые ощущения, заставляло сильнее биться сердце, как-то волноваться самой и испытывать небывалое раньше чувство радости. Я шутила и играла с любовью, она ласково щекотала меня мягкими лапками, под которыми оказались вдруг очень острые коготки. И до той минуты, пока коготки не показались, мне было приятно. Как можно в один вечер в какие-то два-три часа перечувствовать столько различных и непохожих друг на друга ощущений? И такой вечер был у меня вчера.

Начинался вечер, как и все, с робкой и сладостной надежды на то, что Женька придет, и с шести часов я ждала его все сильнее и сильнее, но уже с привычным спокойствием и терпением. Меня занимал вопрос: начинаю ли я разлюблять его или любовь осталась все той же, только как бы вошла в берега, сделалась привычкой? Она меня уже не мучила и доставляла удовольствие. В седьмом часу пришла сестра Женя, и я с привычным уже волнующим ожиданием прошла за ней в комнату, спросив: "Ляля на каток уехала?" – "Да". – "Сегодня, кажется, холодно?" – "Нет, наоборот, очень хорошо!" Мы еще перекинулись несколькими такими безразличными для меня фразами. "Пойдем погуляем!" – сказала Женя. "Значит, никого не будет", – подумала я, но пойти гулять согласилась. Медленно и неохотно одевалась, веселость, живость и оживление моментально пропали, в душе стало как-то тяжело и пусто, а надежда сменилась разочарованием. Мне стало как-то все безразлично, но, пожалуй, в самом удаленном уголке души моей я надеялась на завтрашний день.

Когда мы зашли к бабушке отнести ключи, сестра сказала мне: "А часов в восемь Нина и Женя должны подойти". – "Как бы не опоздать", – заметила я, а сама радостно улыбалась. "Ну и прекрасно, теперь весь вечер будет счастливым", – думалось мне. Однако гулять мы не пошли, и я с радостным ожиданием села за книгу, раздумывая: "Почему он придет? Ведь Дуси не будет. Может, Нина? Нет. Может, Женя? Нет". Мне почему-то никак не верилось, что он неравнодушен к Жене, хотя это очень могло показаться. "Ольга? Но ведь она на катке, и он знал это".

И какой-то злой и нехороший чертенок радостно закопошился и заиграл во мне: "Значит… значит…" Это даже не было определенной мыслью, но я прекрасно поняла, что говорил чертенок. И стало как-то особенно легко и радостно.

Я не верила, что нравлюсь ему, но даже сознание, что ему не нравится никто другой, доставляло мне удовольствие. Женя играла на рояле, и я, взглядывая на ее спину, блаженно улыбалась. Потом затявкала Бетька, незлобно и лениво, и я вышла в коридор. Внизу слышны были голоса. Нина? Ну конечно, она и Женя. И я сдерживала себя, чтоб не броситься отпирать, не дождавшись звонка.

Они вошли, впереди Нина, потом Женя; как всегда равнодушно взглянув на меня, он сказал: "Добрый вечер". Но это даже не разозлило, не охладило и не омрачило моего настроения. Раздеваясь, он спросил неизменное, к которому я уже привыкла: "Ну, Нина, как живем?" Я ответила бойко: "Все по-старому!" – "Хорошо? А программу переписала?" – "Не бралась еще с тех пор", – проговорила я и с неприятным и удивленным чувством заметила, что слишком радостно и захлебывающе смеялась. А оставшись одна, внимательно присмотрелась к своим рукам и с добродушной досадой подумала: "Они могли бы дрожать сильнее, да и сердце громче биться. Неужели проходит?" Глупая! А что ты думала двумя часами позже?

Сестра и Женя принялись разучивать вальс в четыре руки, а мне было неудобно к ним войти. Иногда Женя смеялся, и так радостно-болезненно отзывался во мне этот смех. "Женя, сыграй вальс", – услыхала я голос Нины и вошла. Играл Женя! Я встала у стены и со смешанным чувством смеха и невольной досады на себя посматривала на него, который почему-то вчера был особенно симпатичным – так хорошо сидел на нем пиджак, так весело блестели глаза его, когда он пришел. Нина танцевать отказалась, стала печальной и хмурой, сев на постель.

Скоро пришла и Ляля, и, в длинной темной юбке и коричневой мягкой кофточке, она казалась такой хорошенькой и кокетливо-милой, что даже я заметила это и поняла, почему в нее так влюбился Андрей. Но никаких подозрений в душе моей не было, потому ведь Женя, заехав к нам, знал же, что она на катке. Ляля села играть, сестра и Женя уселись с двух сторон от Нины и, посмеиваясь, что-то говорили. Я стояла за лампой и не видела, что делается на постели, но, случайно встав, еле удержалась от восклицания. Он лежал, прижавшись головой к Нининой груди и закрыв лицо рукой, а сестра, смеясь, взлохмачивала его приглаженные волнистые волосы и говорила: "Так тебе лучше". Когда же он поднялся, лицо его было задумчиво и, пожалуй, грустно. "Ну, Женя, давай композицию делать", – предложил он.

Сестра дала ему бумаги, стала кое-что приготовлять, а он долго стоял с этим листом, глядя в одну точку, пока Нина не заметила ему: "Ну что же ты, садись". – "Собираюсь композицию делать, а в голове пусто!" – заметил он. Я была несколько удивлена, но спокойна и, ничего не подозревая, долго слушала, как играли и пели Ляля и Нина, твердя про себя и улыбаясь: "Как я люблю его!" Я не могла не улыбаться, вернее, не хотела придавать значения любви, так глупо сложившейся, и смеялась: "Что за трагикомедия? Три сестры влюблены в одного милого юношу, еще недоставало сцены устраивать между собой! Нет, я должна тщательно скрывать это". Мне было смешно и стыдно (глупый ложный стыд). И еще смешнее становилось от этого смеха.

Скоро Нина ушла. Я сидела в своей комнате, когда услыхала, что к маме кто-то пошел, и я, желая хоть минуту провести с кем-нибудь, вошла туда. На постели лежала сестра Женя, уткнувшись в подушку, и я, признаться, совсем этого не ожидала и не смогла сдержать удивления: "Что с тобой?" – "Угорела я", – проговорила Женя, морщась. Но я не верила ей и пристально смотрела на нее. "Не думала я, что когда-нибудь угорю", – продолжала она. "Отчего же? Все угорают. Ты малокровная стала". А про себя я твердила: "Что это значит? В чем дело?"

Женя сказала: "Ну иди, я спать буду". Это совсем уверило меня в том, что здесь что-то неладно. Теперь мне уже было не до смеха: "В чем дело? Неужели правда, что Ляля с Женей? Нет, ведь он же знал, что она на катке. Но может быть, он надеялся? Что за вздор! Но что это значит? Ведь Женя ушла от них". Я послушала, что делается за стеной, но там было абсолютно тихо, из той комнаты не доносилось ни одного звука. Начались мои сомнения, я уже думала совсем по-другому, хотя и улыбаясь еще: "Да, этот вечер, наверно, кончится слезами". Женя скоро встала и ушла, я начала немного успокаиваться.

Вдруг она вошла ко мне: "Пойдем, Нина, погуляем. У меня голова болит". "Погуляем? – спросила я, и самой стало страшно чего-то и боязно. – Пойдем". Скоро мои сомнения кончились, мы ходили по морозному и твердому снегу бульварной дорожки в тусклом свете фонарей, на улице было так свежо и бодряще. А что было в душе? Женя мне рассказала, что это не она вовсе звала его в гости, а Ляля, что она давно заметила, что Ляля нравится ему и что теперь она нарочно оставила их одних объясниться.

А мне надо было улыбаться, равнодушно спрашивать и отвечать, когда в душе по-новому что-то ныло и мучило, было так нестерпимо больно и тяжело. "Вот Ляле везет, все в нее влюбляются", – говорила Женя. А я чувствовала себя такой несчастной и одинокой, потому что знала, что эта боль продлится не месяц и не два, а целую жизнь. Ни к Жене, так к другому, но всегда безнадежно будет эта боль. Через полчаса мы вернулись домой, я принялась переписывать программу, но изредка, когда не было сил сидеть, подходила к стене и слушала.

Голос Жени был тихий и до того непохожий на прежний, какой-то чужой и безнадежно медлительный. Войдя туда, чтобы что-то спросить, я мельком взглянула на него. Он сидел, откинувшись на спинку стула, скрестив руки, и смотрел в угол, у него было такое осунувшееся печальное лицо. Рядом сидела Ляля, она тоже была серьезна. Я закусила губу и поскорей ушла, хотелось плакать, и во мне поднималось что-то вроде раздражения против Ляли. "Это ревность", – подумала я и усмехнулась. Мне было страшно туда входить, и я, так ждавшая Женю раньше, молила бога, что он ушел. Еще раза два мне приходилось входить туда и выяснять непонятные слова, и каждый раз видела я серьезное и безнадежно страдальческое лицо его.

Наконец в коридоре завозились, снимая пальто. "Ну слава богу", – подумала я с облегчением. Однако он опять вошел в комнату и был там так долго, что я решила, что ошиблась, и, выскочив в коридор, глянула на вешалку. Его пальто не было. Я подумала: "Не может решиться уйти…" Я чутко слушала. Сестра Женя вышла из их комнаты. "Оставила их одних", – подумала я с болью. После этого он ушел очень скоро, а я бросилась к девочкам. Они стояли и рассматривали композицию, у Ляли были до странности спокойные и почти радостные лицо и голос.

Я села на стул, думая про себя: "Не уйду. Пускай ругаются на меня. Все равно. Может быть, начнут при мне говорить". Но они не начали. Уже лежа в постели, Ляля спросила Женю что-то по-английски, и та ответила: "Да". Я встала и ушла, а в своей комнате быстро, скинув туфли, подошла к стене – сестры о чем-то тихо говорили. Я разделась и легла. И может быть, впервые в жизни почувствовала, что нет никаких сил уснуть и невозможно лежать спокойно, во мне все бурлило и крутило. Я села и, обняв руками колени, смотрела перед собой, широко раскрыв глаза, на освещенный квадратик дверного окна, куда просвечивал свет из кухни. И меня сверлили и мучили голоса сестер. "Хоть бы дали возможность послушать, что у них произошло".

Так я ждала, пока в кухне погаснет свет и мама уйдет к себе, но она очень долго возилась. Наконец стало темно. Я вскочила и, босиком, в рубашке, бросилась к стене и с какой-то мучительной удовлетворенностью прижалась к холодному камню. И почему-то представила сама себя со стороны: полуголая, смешная и несчастная. За стеной долго молчали, у меня только шумело в ушах. Потом Женя что-то громко и раздраженно сказала: "Слышишь, Ляля?" Та ответила очень тихо, и мне почему-то показалось, что она плачет. "Ну так и скажи", – проговорила Женя уже тише, но удивительно ясно. Я схватилась за голову и быстро, шатаясь и упав на постель, беззвучно зарыдала, уткнувшись в согнутые колени. Я не понимала, что за чувство во мне, но было так тяжело и больно, так что-то кипело… И я держалась сжатыми руками за волосы и, кусая губы, судо рожно и сдержанно всхлипывала, слез почти не было, но как-то все внутри выворачивалось и дрожало. Потом, немного успокоившись, я откинулась на подушку.

Женя и Ляля скоро замолчали. Я встала и, тихо открыв дверь, вышла в коридор. К сестрам дверь была приоткрыта, там было тихо, только сдержанно кашлянула Ляля, и мне опять почудились слезы. Мама зашуршала бумагой. "Занимается", – подумала я, вернулась к себе и, укутавшись в одеяло, долго сидела, глядя в темноту, и думала. Иногда начинали в груди колыхаться рыдания, и я, не выдерживая, плакала. Я считала, что любовь кончена: "Теперь все надо переменить. Надо заставить себя разлюбить его, не ждать больше, не расспрашивать сестер о нем, не видеть его никогда. А если будет возможность поступить в Полиграфический? Не поступай". Но я чувствовала, что это выше моих сил: "На Новый год тоже нельзя там быть. А ведь мое первое впечатление не обмануло меня. Ведь я еще тогда в общежитии подумала, что Ляля ему нравится".

И я вспоминала тот счастливый вечер, его чудесное лицо. Так сидела я, иногда забываясь и начиная мечтать, потом не разрешала себе этого и гнала мечты. Воспоминания путались и смешивались, но все же они доставляли непонятную режущую боль. "Надо забыть, надо разлюбить его. Я зашла слишком далеко", – твердила я себе, но опять вспоминалось его милое лицо и неподвижно устремленные в одну точку глаза в последний вечер. Сегодня утром долго лежала я с закрытыми глазами, стараясь не просыпаться, потом опять думала и вспоминала. "С таким самочувствием заниматься!" Опять вспомнила об опиуме и смерти.

Вечер

Берусь за дневник, потому что больше ни за что взяться не могу, глаза болят и пощипывают, веки опухли и их тяжело поднимать. Сейчас долго сидела я в тесной комнате сестер на полу в углу между роялем и шкафом и плакала, мало сказать – плакала, я рыдала, извиваясь и судорожно хватаясь руками за скользкий край рояля. Теперь только я поняла, что все еще надеялась до последней решительной минуты, поняла, что эта любовь совсем не то, что я чувствовала к Левке, а более серьезная и сильная. Она, быть может, и кончилась бы шуткой, если б… не вчерашний вечер, а теперь я вряд ли забуду ее скоро.

Днем я еще крепилась и сдерживала себя, а потом, когда пришла Женя и стала играть на рояле… Я долго молчала и подыскивала предлог, чтобы спросить о вчерашнем. Но она упорно молчала, хотя и казалась довольна веселой, и в этом ее молчании было что-то недоброе. "Ну как, было у Ляли с Женей объяснение?" – спросила я весело. "Да нет, ничего особенного не было. Какое может быть объяснение?" – "Врешь", – подумала я, но допытываться не стала. Ляли не было, она с компанией собирались сегодня у Нины. "Ах, мне нельзя ехать, а все же поеду", – проговорила Женя. "Почему же нельзя?" Она не ответила. Значит, там будет он, но уже не было смешно, что мы обе любим одного. Сестра пела какой-то старинный цыганский романс, я стояла около батареи и, закинув голову, слушала. В душе был мертвящий ужас, но я все же боролась с собой.

Потом она стала одеваться, а я забренчала одним пальцем песенку, которая весь день у меня в голове: "Я покончу под поездом дачным, улыбаясь из-под колес". Это было нелепо, но страшно и трагично, поэтому так волновало меня. "Ты, Нина, скучаешь?" – "Да". – "А то поедем с нами". – "Нет". А сама чувствовала, как глаза заволакиваются слезами и непослушно дергается губа. "Почему?" Я уткнулась в руку и… плакала, сердясь на себя и боясь, что она догадается. "Там скучно будет".

Она старалась успокоить меня и предложила проводить ее до трамвая. "У тебя тоже скучное настроение?" – спросила я. "Да, друга терять жалко". Я догадалась: "А разве он окончательно влюблен в Лялю?" – "Да". – "Он объяснился?" – "Да. Не знаю… мне Ляля подробно не говорила". – "Тебе Ляля уже сказала", – проговорила я твердо, и почему-то вспомнилась вчерашняя ночь. Она сдалась: "Да. Он написал ей в записке, а Ляля сказала ему, что любит Жорку". – "Так и сказала?" – "Да. Он, вероятно, страшно страдает. Сегодня весь день был ужасный. Ты знаешь, он обычно бузит, шутит, а тут все перемены делал вид, что читает книгу. И я не могу. Девочки даже замечать стали, что я такая скучная. Если б я знала точно, что Женя приедет к Нине, я бы не поехала. А дома тоже сидеть нельзя, тоска грызет".

"Подумай только, какая же тоска меня грызет?" – подумала я, и вдруг так захотелось сказать: "Ах, Женя, ведь я тоже люблю его". Но я удержалась, представив себе, как это глупо влюбиться обеим. Садясь в трамвай, она сказала: "Когда-нибудь я расскажу тебе все подробно, как они поссорились и почему Женька воспылал к ней". Я забыла всякую осторожность, с благодарностью сжала ей руки и долго оборачивалась, махая ей, когда тронулся трамвай. Потом пошла домой. Слезы душили, заволакивали глаза, и не было сил справиться с ними. Я сняла перчатку и укусила руку, а дома я рыдала: сначала слезы не шли и будто мучили внутри, потом я расплакалась, и сразу стало легче.

В душе сидит комок, давит, и какое-то тяжелое недоумение возникает: "В чем дело?" Мне было тяжело и больно. Но почему? Разве я надеялась когда-то на его любовь? Нет. Это была шутка, но я слишком смело шутила. Теперь же это целая драма: страдаю я, страдает моя Женя и он… А ведь как недавно все они были веселы и беззаботны. Зачем Ляля помирилась с ним? Ляля? Да, я испытываю к ней нехорошее чувство за то, что она лучше меня и ее любят, за то, что она умеет быть такой ласковой, веселой и кокетливой, за то, что она хоть и невольная, но причина моему горю. "Мне жалко его", – говорила она сестре, но я знала и чувствовала, что к этой жалости и неприятному ее положению примешивается какая-то гордая радость, которая заставляет ее улыбаться и потаенно, может быть, ликовать.

И это обидно. И вообще… разве можно описать то, что сейчас во мне творится? И опять с новой силой и ужасом встает передо мной и мучает сознание своего уродства. Сегодня днем я перечитывала рассказ Телешова "Без лица", и он был мне сегодня, как никогда, близок и понятен. "Так кончу и я, если не кончу раньше…" Я никогда раньше так не читала, я плакала и все-таки заставляла себя говорить, голос дрожал и срывался иногда, я всхлипывала, и все же эта мука доставляла мне удовольствие. Со стороны, наверно, интересно было послушать. А вечером, когда я вошла к Жене, она смотрелась в зеркало, а я подумала: "Вот она хорошенькая, а я? Проклятье!! За что?" И особенно было больно, потому что не было вины и не было виноватых.

Назад Дальше