Мама и папа - Алла Гербер 8 стр.


Мама, как человек более импульсивный, быстро взяла себя в руки и пошла на кухню - что-нибудь приготовить. "Как-никак помолвка, - натянуто пошутила она. - Хотя время для этого несколько раннее, чтобы не сказать - позднее: мы ведь еще не ложились". Но с папой творилось нечто странное - куда делись его гостеприимство, щедрая радость гостям, любовь к неожиданностям, к празднику? Как и в тот вечер, когда впервые увидел меня с сигаретой, он не произнес ни слова. Он точно не видел меня и моего будущего мужа. Он сидел на диване, низко опустив голову, разложив на коленях большие, как у мельника Хаима, руки, и мертво молчал.

Вот так он молчал и тогда, восьмого марта сорок девятого года. Молчал всю ночь, пока они рылись в ящиках, изучали, не понимая, его чертежи, скрипели подошвами ботинок, под которыми жалобно похрустывали осколки разбитого цветочника, небрежно скинутого, чтобы не мешал, с буфета. И лишь когда ему предложили одеться, с трудом встал (у него отнялись ноги), поцеловал маме руку и хрипло сказал: "Прости меня, но я ни в чем не виноват..."

Но сейчас, сейчас-то почему он словно опять расстается с нами? И словно от меня ждет просьбы о прощении.

Стыдно писать, но тогда я только одно и поняла - что он обиделся, не более того. Наверно, он хотел, чтобы все было не так, ну, во всяком случае, не совсем так - не в шесть утра и не после бессонной ночи... Но когда мы разлили шампанское по бокалам (тем самым, из "Лебединого озера"), папа, конечно, сел с нами за стол, но в глазах была такая мука, что мне не то что замуж - мне повеситься захотелось. И я сказала... Господи, чего только я тогда не сказала - что это безобразие, что он испортил нам праздник, что я не каждый день замуж выхожу, другой отец радовался бы... у других дочки годами сидят, никто не берет, а тут...

Прошло много лет, и вот однажды мой девятнадцатилетний сын появился в доме с милой девушкой Мариной и сообщил, что они очень голодны и нет ли чего в доме "пожевать". "Пожевать" нашлось - в этот день я, как нарочно, "достала" сосиски и сделала картофельное пюре. Но что-то меня насторожило, что именно - поняла не сразу... Ну да, странный наряд сына - старые, в заплатках, джинсы, в которых ходить давно было неприлично, но других не было, пиджачок от костюма для выпускного вечера, из которого он вырос, и его длинные руки как-то нелепо болтались, не находя себе применения, и роскошный галстук из магазина "Мода Польска", который я лет пять назад привезла ему из Варшавы, со смехом предупредив, что это на СВАДЬБУ. "Ах, ну конечно, галстук... на свадьбу..." Я смотрела на сына с плохо скрываемой тревогой и одновременно с надеждой, что конечно же нет, что это глупость, материнская подозрительность. Сосиски тем временем сварились. "Нет, тут что-то не то", - окончательно решила я, когда они с неестественной быстротой и с насыщенным молчанием стали уплетать сосиски, запивая их водой из-под крана.

"Есть чай, - сухо предложила я и добавила: - С конфетами".

"Ну, это ты зря, мамуля". - "Мамуля" - это признак вины и неуверенности в себе, тогда как "Аллочка" означало бы, что все нормально, никаких проблем.

"Что зря?! - сурово спросила я. - Конфеты... зря?"

Сын неестественно захохотал, а его спутница покраснела еще больше.

"Не вижу ничего смешного", - сказала я, высыпая прямо на стол "Раковые шейки", что настолько растрогало сына, что он неловко, при этом рукава пиджака полезли к плечам, поцеловал мне руку.

"Что произошло?" - голосом нелюбимой учительницы спросила я.

"Ничего особенного, просто Марина забыла паспорт... а без паспорта, сама понимаешь, нельзя..."

"Что нельзя без паспорта?" - сообразительно переспросила я.

"Бракосочетаться", - выпалил сын и с облегчением вздохнул, потому что для него самое страшное теперь было позади, а для меня...

Я грохнулась на стул и в полный голос завыла. Сквозь слезы, задыхаясь от свалившейся на меня "беды", я кидала слова - что это все, что теперь конец, что между нами (?) все кончено, что у меня нет больше сына, что он поступил как вор (?) и мошенник (?)... что лучше бы он, нет, лучше бы я, нет, лучше бы мы вместе... Лучше я не буду повторять сейчас то, что тогда говорила. Но в тот момент мне казалось, что меня выбросили на мороз, оставили ночью одну в лесу, в котором я и днем боюсь заблудиться. Предана, брошена, покинута... И кем?!

"Прости меня, мама, - сухо перебил поток моего отчаяния сын. - Но что, собственно говоря, произошло? Ты ведь знала, что я собирался жениться... ты сама говорила: делай как хочешь, только сначала хорошо подумай... я так и сделал - хорошо подумал и женился. Ну, а то, что не сказал, не предупредил - так ведь это смешнее, неожиданнее, не так банально, не как у всех... ты ведь любишь сюрпризы и чтобы смешно - любишь... не на "Чайке" же с куклами в загс ехать... А потом, вспомни, как ТЫ замуж выходила... если бы мой папа был жив, он бы тебя не понял... нет, ты положительно испортила нам праздник..."

Да, я испортила праздник: не обрадовалась сюрпризу. Не расхохоталась веселой шутке - венчаться без паспорта. Не закричала: как все это прекрасно, как небанально, нетривиально, как нам всем повезло, что на свадебный ужин в доме нашлись диабетические сосиски и "Раковая шейка" к чаю...

Да, я оказалась такой же ЭЛЕМЕНТАРНОЙ матерью, каким замечательно элементарным был в тот вечер мой отец, что понять тогда мне было не дано.

РОДИТЕЛЬСКОЕ БЛАГОСЛОВЕНИЕ - прощание на дорогу, пожелание на дорогу, расставание перед дорогой... С ним мы покидаем отчий дом. За ним всякий раз возвращаемся. И когда они с нами. И когда их больше нет.

ДВЕ КОПЕЙКИ НА ЛЮБОВЬ

О том, что людям надо оказывать внимание, мне кажется, я слышала еще до своего рождения. "Большое спасибо", - говорил папа, когда повода для БОЛЬШОГО спасибо не было - так, для самого обыкновенного, а то и совсем маленького. Или - ну просто не за что: "Я вам очень благодарен". - "А чего это вы меня благодарите?" - удивлялся прохожий, который поспешно, не задумываясь, отвечал, что не знает, как пройти на ту улицу, о которой его спросил папа. "Ну хотя бы за то, что остановились, помочь хотели", - на него смотрели с недоумением, как будто подозревали в чем-то нехорошем.

В нашей тихой угловой булочной хлеб отпускала Варька-рыжая - женщина лет тридцати с осипшим, прокуренным голосом и всегда красными глазами. Варька с остервенением швыряла батоны и французские булки на дно сумок, а бывало, и мимо них. То ли ее раздражал покупатель как человек по другую сторону прилавка, то ли ей уже тогда было известно, что хлеб есть вредно, - не знаю. Но хорошо помню ее толстые с желтыми ногтями пальцы, которые впивались в розовое тело булочки, и та, беспомощно сжавшись, тыкалась носом на дно спасительной сумки. "Большое спасибо", - упрямо повторял папа, на лету захватывая авоськой плюшку, как бабочку сачком. Оскорбленная его неуместной вежливостью, Варька в конце концов не выдержала и рявкнула: "Вы что, надо мной издеваетесь?! Вы что мне все свое спасибо тычете... Вон жалобная книга... пишите, мне наплевать..."

Папа сказал, что жалобная книга ему не нужна, впрочем, спасибо, - и с сожалением посмотрел на пылающую от гнева и без того огненную Варьку. У двери он оглянулся и сказал Варьке: "До свидания". - "Псих, ненормальный", - прохрипела Варька.

Тут и я не выдержала: "Папа, ведь она вредная, противная, за что ты все время говоришь ей спасибо?" - "Привычка, - улыбнулся папа. - Привычка".

Надо сказать, что, унаследовав от отца эту "нелепую" привычку, я часто натыкаюсь на глухую тоску в глазах, а то и откровенную ненависть. Наверно, когда мы говорим хаму "спасибо", он прекрасно понимает, что заслуживает других, более знакомых ему слов, которые куда результативнее всех этих "интеллигентских штучек". Он вовсе не намерен меняться, и вежливость других для него раздражающе дискомфортна. Конечно, этими наивными, как учили в детстве - волшебными словами никого не исправишь, а то и вызовешь гнев и неприязнь... Но... "людям надо оказывать внимание..." И я говорю - "большое спасибо", когда для него нет даже маленького повода, и говорю "здравствуйте", и говорю "до свидания", хотя никто не заметил, что я вошла, ни тем более, что ушла. В конце концов, кто-нибудь да улыбнется и скажет - "пожалуйста", и с теплотой встретит, и пожелает вслед всего хорошего, не подозревая, что это не моя, а папина победа, что это тот самый случай, когда человека нет, а дело его (суть его, дух его) живет.

Удивляло даже не то, что надо оказывать внимание, а моментальная реакция на это "надо". Женщина еще не успеет подняться в трамвай - папа уже вскакивает. Сама еще не поймет, как ухватить тяжелые пакеты двумя руками - а на их количество требуется как минимум четыре, - папа уже подхватывает ее сумки и авоськи, шутя, помогает справиться с их неуправляемым количеством. Если у него было плохое настроение, он не позволял себе перекладывать собственную хмурь на другого. Кто бы и когда ни позвонил, в каком бы при этом он сам ни был состоянии (болеет, не выспался, с мамой повздорил, на работе неприятности), - все равно моментально брал себя в руки и говорил, как всегда, приветливо и доброжелательно. Телефон в нашем доме звонил часто, наверно, слишком часто для не знающей праздности трудовой семьи. Но папа строго-настрого запрещал его выключать (это когда они жили с мамой в отдельной квартире - недолгая радость последних лет).

"А вдруг что-то случилось, а я, видите ли, отключился..." - и, вздыхая, прерываясь на полустрочке, шел на очередной телефонный звонок - один из многих, часто необязательных, но вдруг...

Телефон - постоянный враг моей и без того беспорядочной жизни. И я его выключаю - минут на десять, не больше, потому что мне, как когда-то папе, кажется, что именно в эти минуты кто-то рвется с бедой и не может прозвониться... Махнув безнадежно рукой, я включаю вилку в розетку - и сразу раздается требовательный звонок: как дела, что новенького? Я стараюсь держать себя в руках и вежливо отвечаю, что дела как сажа бела (юмор), а все новенькое - очень старенькое... Но... тон делает музыку..." - если я вовремя об этом вспоминаю...

О том, что "тон делает музыку", мне кажется, я тоже узнала в день своего рождения. Наверно, потому у меня на всю жизнь осталась обостренная реакция не на ЧТО сказал, а КАК сказал. Мелочи, мелочи... Смотреть видя, слушать слыша... До чего же страшно без них, без мелочей этих, до чего одиноко, холодно в протопленном доме, пустынно в переполненном.

Для меня и по сей день загадка, как он слышал, что нужен, что зовут, а сам был далеко, иногда в другом городе. От бога ли эта обостренная интуиция или от гипертрофированной потребности оказать внимание - только телефонный звонок раздавался тогда, когда он был необходим.

"Как ты узнал?" - спрашивала я. "Ничего не знал. Просто подумал..."

Действительно, просто подумал... Нет, не просто, как с годами выясняется, уезжая в другой город, ежедневно "давать о себе знать". И не как-нибудь, а с веселой выдумкой, с фантазией, потому что и это "давание" требовало дарования. Он не ленился выискивать смешные открытки - с кошечками и собачками, с розово-сиреневыми влюбленными, пронзенными стрелами амура, а сбоку каллиграфическим почерком - бессмертные фразы: "Люблю тебя, как ты меня" или "Жду ответа, как соловей лета"... Я берегу эти открытки в той самой японской коробке из-под конфет. И сейчас, разглядывая их, смеюсь и думаю: и где он их только покупал, на каком рынке находил и как, наверно, сам смеялся, опуская в щель почтового ящика, заранее предвкушая наш смех. А ведь мог бы послать обыкновенную почтовую карточку - но это было бы слишком просто и слишком скучно...

Отец никогда не приходил домой с пустыми руками. Еще одно правило, в дом - свой ли, чужой ли - "с пустыми руками не приходить". Вот что он особенно артистически умел делать - это тратить деньги, приводя в ужас маму, которая была хозяйкой, и ей, как я уже писала, приходилось расплачиваться и за папину необузданную потребность. Он мог выйти из дома с двадцатью рублями, мог - с тремя: разницы не было никакой. Домой все равно возвращался с полными сумками и с одной копейкой (копейкой - обязательно). Только став взрослой, я поняла, как бедно мы всегда жили, но, сколько ни стараюсь, не могу вспомнить, чтобы в детстве говорили о деньгах. О том, как трудно они достаются, я догадывалась - видела, сколько они работают. Но деньги проживались, а не собирались, не откладывались ни на черный, ни на светлый день.

Родственники, дяди и тети, с осуждением говорили, что они не умеют жить. Но я думаю, что умели. Вот как раз ЖИТЬ они умели.

Уезжаю от них вечером к себе домой (сама - жена, мать, хозяйка, не очень хорошая, но хозяйка) - и нахожу в кармане пальто три рубля с записочкой - "Это тебе, на глупости". Папа любил "глупости", нецелесообразные, бессмысленные, как могло показаться, вещи. Но какой скучной была бы без них наша жизнь. У нас не было многого, что считается для жизни обязательным: например, очень долго, когда у всех уже были, - холодильника, пылесоса. Стиральную машину, например, я до сих пор не соберусь купить... Но зато, сколько было замечательных "глупостей"! Устроить торжественный обед по случаю и без случая (повод всегда находился: хорошая погода, например, тоже повод) или всей семьей - в Большой театр, а в антракте - буфет с шампанским и нам, женщинам, коробку конфет - это пожалуйста, на это почему-то хватало...

Он не покупал внуку дорогие книги - из тех, что лучший подарок и запираются в шкафу. Зато сын хорошо помнит, как дедушка ходил с ним в один и тот же книжный магазин к продавщице Танечке. Для Тани всегда была припасена ее любимая ванильная шоколадка - не какая-нибудь, а любимая, и это надо было не полениться узнать, запомнить, чтобы маленький подарок доставил УДОВОЛЬСТВИЕ. Дело было не в том, как сейчас говорят: ты - мне, я - тебе - дело, опять же, было во внимании, в этой самой мелочи, которая не "за", а сама по себе.

Дружба с Таней продолжалась несколько лет, пока жив был папа. Прихода деда с внуком она всегда ждала, и, конечно, не шоколадка была тому причиной. Тане нравилось смотреть, как дед помогает внуку выбирать книжку, нравилось самой участвовать в этом маленьком спектакле - ей было интересно с ними дружить. Тогда еще детские книжки не были дефицитом, и Танечке не приходилось тайком доставать их из-под прилавка. Поход в магазин к Тане - еженедельный ритуал, который сын никогда не забудет. Это была его первая дорога к книгам, по которой дальше пошел он сам, но, оглядываясь назад, знаю - видит у самого ее начала высокого улыбающегося человека в неизменной шляпе, который машет ему рукой: мол, иди, не останавливайся... И он идет, но хорошо, что останавливается, задерживается памятью у того магазинчика, где их ждала с книжками-малышками круглолицая толстушка, которая больше всего на свете любила книги и... ванильный шоколад. В газетном киоске (папа специально не выписывал газет, чтобы рано утром самому их покупать), и в парикмахерской на Покровке, в "Артистическом" кафе у него были свои киоскеры, мастера, официанты, с которыми он дружил, оказывая им все те же знаки внимания, на которые не требовалось траты денег, зато требовались душевные взносы, а на них он не скупился. Уже после смерти папы они спрашивали меня: "А где ваш симпатичный отец, он был такой ВНИМАТЕЛЬНЫЙ?".

Теперь я часто думаю: как не хватает нам в жизни этих необязательных улыбок, этого нерасчетливого доброжелательства, этих ни за что, за просто так, добрых слов, а то и одного - и его бывает достаточно, а без него иногда повеситься хочется. Как казню я себя за их экономию, за поспешное "потом поговорим", а достаточно было минуты терпения, чтобы поговорить сейчас, ибо потом не бывает. Теперь-то я хорошо знаю, что это такое - родительские ожидания звонков, слов, сочувствия... Умные люди говорят, что нельзя ничего требовать, а надо терпеливо ждать. Наверно, они правы, на то и умные, но иногда ожидание непоправимо затягивается.

Мне было шесть лет, а Жанке восемнадцать, и она училась на первом курсе в медицинском институте. Жанка - моя двоюродная сестра, которую я любила как родную, тем более что родных сестер у меня не было. (Потому и пишу о ней в этой книге - она из нашего ДОМА). Перед самой войной она приехала к нам на каникулы - веселая, хорошенькая, плясунья-хохотунья... Она успевала за день обегать четыре музея, а вечером попасть в Большой или МХАТ (для нее почему-то обязательно находился "лишний" билет), а ночью, не останавливаясь, обо всем рассказать, изобразить, спеть, насмешить и, поспав три часа, мчаться утром в очередной музей, потому что дней осталось... ничего не осталось, а она еще не была... нигде не была. Когда Жанка уехала, даже в нашем шумном доме наступила неестественная тишина. Во время войны мы нашли Жанку в Ташкенте - красотку, королеву медицинского института, похожую, как мне тогда казалось, на всех известных киноактрис. Я смотрела на Жанку с восхищением, потому что она была девушкой моей мечты, и не только моей, если судить по свите, которая ее сопровождала. И все-то на ней (в ней) было ладно, кокетливо и притягательно. И стройные, быстрые ноги в маленьких, как сейчас помню, черных лодочках, и косынка в мелкий синий горошек, с продуманной небрежностью повязанная вокруг шеи, и каштановые волосы, в естественной, непарикмахерской свободе падающие на плечи, и белый халатик, который она каждый вечер стирала и крахмалила, сидел на ней как элегантное вечернее платье... Жанка-юла, Жанка-хохотунья и говорунья, идеал девчонок, любовь многих мальчишек, которых она провожала на фронт, пока однажды сама не пришла прощаться с нами.

И стала Жанка фронтовой подругой... Сестрицей Жучкой, доктором Жанной, капитаном медицинской службы Жанной Львовной... По ее письмам я изучила географию Украины, Белоруссии, Польши, Венгрии и Германии. А уже перед самым концом войны в них появились аккуратные, выписанные красивым, четким почерком постскриптум - уважительно-вежливые, доверительно-родственные - с многозначительной подписью "Ваш Саша". Потом "наш Саша" стал сам писать нам, и папа читал эти письма вслух, потому что "наш Саша" был остроумен, каждое его письмо было в стихах, за юмором которых он прятал свою к Жанке серьезную любовь.

Назад Дальше