Плен в своём Отечестве - Лев Разгон 37 стр.


Почти каждый вечер мы перезванивались с Цыпиным. Не то что у нас были какие-то дела, а так – для проверки… Утром 1 января 1938 года я позвонил ему, чтобы поздравить с Новым годом. И впервые телефон не ответил. И я сразу понял: дошло до него. Цыпина арестовали в самую новогоднюю ночь 31 декабря. Вернее, уже в новом году. Когда вернулся каким-то чудом выживший после десяти лет бывший директор ленинградского отделения Детгиза Лебедев, он рассказал, что обвинялся в том, что состоял в контрреволюционной вредительской организации в детской литературе, руководимой Самуилом Яковлевичем Маршаком. И среди членов этой организации был и Григорий Евгеньевич Цыпин. При моих частых встречах с Самуилом Яковлевичем я никогда ему об этом не рассказывал. Зачем старику напоминать о страхе, постыдном и жалком страхе, в котором он, как и все прочие, жил? А Григорий Евгеньевич пропал. Кажется, его не расстреляли. Значит, погиб в этапе или же дошел в каком-нибудь лагере.

Да, конечно, мы прибегали ко всем способам, маскирующим страх, загоняли его внутрь. Мы шутили над ним, рассказывали анекдоты, в наших откровенных домашних разговорах "они" представлялись не только жестокими, но и глупыми, лишенными признаков, отличающих наш вид как "человека разумного". Но все равно этот страх сидел в нас глубоко внутри, и даже если удавалось преодолеть страх за себя, то совершенно неодолимым был страх за близких. И никакие личные качества не давали нам необходимого иммунитета против этого страха.

1948 год был наиболее благополучным в моей тюремно-лагерной биографии. Этот год я прожил на воле. По-настоящему. Жил с женой в южном и красивом Ставрополе. Жил совершенно легально, имел прописку, снимал комнату и даже состоял на государственной (правда, других и не было!) службе. Я был методистом в методическом кабинете краевого отдела культпросветработы. Задачей этого странного учреждения было "изучать и обобщать" опыт работы сельских культпросветучреждений. Для этого я довольно часто ездил по районам большого края. Ездил с удовольствием. После многих лет жизни в местах, где только лес, лес, лес, мне нравились большие степные просторы без единого деревца, нравились огромные поля, большие станицы, где жили приветливые, не замордованные, как в городе, голодом, интересные мне и симпатичные люди.

В конце августа 1948 года я странствовал по Благодатненскому району. Старая казачья станица, превращенная в районный центр. Старые каменные дома богатых купцов и скотоводов заняты множеством учреждений, чьи названия начинаются со слова "рай". В просторной бывшей церкви Дом культуры. Словом, все как у всех. Очень мне понравился человек, чей опыт я должен был изучать и обобщать, – заведующий районным отделом культпросветработы. Это был совсем молоденький солдат, начавший воевать в 17 лет и только два года назад демобилизовавшийся. Он прибыл в свою станицу не только живой и здоровый, но и увешанный множеством орденов, сцеди которых был самый-самый главный – звезда Героя Советского Союза. Солдат был разведчиком. Если на войне разведчику везет, то у него есть шансы не только остаться целым и невредимым, но и нахватать орденов полную колодку. Это мне потом объяснял со своим обычным смешком Эммануил Казакевич, который имел этот опыт. Благодатненский заведующий сельской культурой был очень здоровым и очень бесстрашным. Угощая меня дома обедом, он рассказывал о том, как он таскал "языков", с простодушием, без всякой рисовки, и я ему верил, когда он, отвечая на мой вопрос, говорил, что нет – страха не испытывал. "Если идешь на поиск со страхом – лучше не ходить: провалишься. Я немца не боялся, нет!.."

И вот такого героя надо было устраивать на работу, соответствующую его высокому и редкому званию. Образования у него было не больше семи классов, но не это было препятствием к тому, чтобы плотно сесть в районную номенклатуру. Очевидно было, что нет у него необходимых данных, и поэтому назначили его на самую незавидную в этой номенклатуре должность – руководитель культурой. Действительно, работа была не пыльной… В селах маленькие библиотечки: два-три десятка брошюр и предмет ставропольской гордости – роман Бабаевского "Кавалер Золотой Звезды". Да ещё бывшая церковь в станице, где проводились раз в год смотры самодеятельности и всякие официальные мероприятия районного масштаба.

Первого или второго сентября я из села приехал в Благодатненское и застал в райцентре траурное оживление. Страна лишилась Андрея Александровича Жданова. На домах висели траурные флаги, в Доме культуры шла внеочередная уборка и подновление лозунгов – вечером в нем должно было состояться траурное заседание всех вышестоящих и нижестоящих организаций. Мой герой вместе с директором Дома культуры бегал, устраивал, прибивал, красил – я его увидел только вечером на торжественном траурном мероприятии. Все было "как в лучших домах"… На сцене стоял обвитый траурными лентами, среди цветов, портрет покойного вождя. За длинным столом сидело все районное начальство – от секретаря райкома до начальника райотдела МГБ. Начальник культуры в эту обойму не входил, и за стол президиума его не посадили. Он сидел рядом со мной во втором ряду и внимательно и серьезно, как всегда в своей немудрящей работе, слушал оратора. Стоя за фанерной трибуной, оратор – заведующий отделом народного образования, – иногда запинаясь (очевидно, не им было написано), но со слезой в голосе читал о том, каким великим гуманистом и просветителем был покойный, как он сгорел на работе в своих трудных заботах о развитии родной культуры, литературы, искусства… Слушать это мне было интересно, я даже чувствовал какое-то радостное щекотание от мысли, что этот толстый хам оказался бессильным против смерти. В этом было что-то обнадеживающее…

Но, вглядевшись в траурный президиум, я почувствовал, что сейчас могу неприлично хихикнуть. На сцене в траурном обрамлении был портрет не Жданова, а Шверника… Как это произошло – черт его знает! У всех у них похожие лица и усы одинаковые. Я дернул за рукав своего соседа.

– Ты посмотри, посмотри, чей это портрет!

– То есть как чей?

– Да это же портрет не Жданова, а Шверника! Никогда я не встречал такой реакции. Завкультпросветотделом стал бледен, как его парадная рубашка, с лица полились потоки пота. Он, задыхаясь, начал подниматься со скамейки.

– Куда ты?

– Надо же пойти, надо…

Он не знал, что надо делать, он умирал от страха, этот герой, этот разведчик, таскавший немцев, как сосиски… Я с силой усадил его на место.

– Сиди! Тебя-то просто выгонят, а ведь директору Дома культуры не меньше десяти лет обломится!

– Так что же делать?!

– Сиди спокойно. А когда кончится заседание, пойдешь на сцену, заберешь портрет и спрячешь. А главное – не сказать об этом ни слова никому! Ни директору, ни своей жене, никому на свете!

Народ весело расходился с траурного заседания, я стоял и ждал своего героя. Уже потушили огни, закрыли церковные двери, когда из-за старой церкви показался бывший разведчик. Теперь он был относительно спокойным, только тяжелое и прерывистое дыхание говорило о перенесенном.

– Ну, что сделал с портретом?

– Рамку сломал и выбросил, портрет изорвал в клочки и разбросал по разным местам.

– Никому ничего?

– Да что вы! Но неужели, кроме вас, никто не заметил?

– Ну, значит, никто. А то бы уж крика было навалом…

– Это-то да. А вдруг? А вдруг после вашего отъезда меня вызовут? Кто-нибудь скажет…

– Да никто не будет говорить. Меня ведь не боишься, не думаешь, что я тебя заложу.

– Так то вы…

Заведующий районным отделом ничего не знал о моей предчиновной биографии. Но вот как-то верил мне – чужому для него, малознакомому человеку. А своим одностаничникам, с кем играл мальчишкой, с кем работал теперь, – им не верил и испытывал невероятный страх при мысли,

Хотел я его спросить: неужели страх быть "вызванным" сильнее чувства, с которым он без документов, без погон уходил ночью за линию фронта в поисках "языка"? Но не решился. Пожалел его. Мог бы этот храбрый, хороший парень объяснить мне то, что я и сам не очень отчетливо понимал: природу этого страшного, давящего страха, в котором мы все жили? Мы все жили в зыбком мире, в утлой лодчонке, раскачиваемой страхом. Я – понятно. Но этот Герой Советского Союза, защищенный вроде славой и мелкой должностью, на которую никто не зарился, – почему он так боялся? А что же испытывают другие, более крупные? Не всем так не повезло, как погоревшему судье и недобитому палачу.

Ну хорошо. Уцелел судья, уцелел (наверняка потом стал пенсионером) Купчинский, уцелели и до сих пор ещё живут, притворяясь людьми, убийцы самых разных рангов и специальностей. Но те, самые-самые главные, – неужто они верили, что навсегда останутся, что могут жить без этого страха?

Наш московский этап сгрузили у Центральной Котласской пересылки Ухтпечлага в сентябре 1938 года. Пока мы сидели на корточках около вагонов, дожидаясь команды встать и построиться, мы разглядывали парадные ворота этой огромной, знакомой миллионам людей пересылки. Эти ворота напоминали почти триумфальную арку, поперек нее висел огромный плакат, на котором вместо ироничного "Добро пожаловать!" было начертано яснее и проще: "Смерть врагам народа!" И над аркой висел огромный поясной портрет Генерального комиссара государственной безопасности Николая Ивановича Ежова. В портрете были тщательно выписаны красочные детали мундира: ремни, выпушки, знаки высокого чина, ордена. Скрестивши руки, страшный карлик смотрел на вводимых в ворота пересылки людей и ничем не напоминал того тихонького человека в сатиновой косоворотке, с которым я несколько лет назад пил водку…

Но – удивительное дело! – он нам уже никакого страха не внушал. От страха мы избавлялись, собственно, в тот самый миг, когда раздавался звонок в ночи и тебе совали под нос бумажку, на которой глаза сразу же выделяли главное слово – "и ареста…". Здесь, в Котласе, мы распрощались со всеми видами страха. Нас больше не арестуют, не будут допрашивать, у всех у нас есть уже сроки – с нами все ясно. Зато нас необыкновенно интересовала судьба "их". И в первую голову судьба этого человека с портрета.

Ежов тогда был в зените своей кровавой карьеры – всесильный и могучий. Но в той небольшой, но тесной компании, которая сразу же сложилась в нашем этапе, почти никто не сомневался в том, что ждет Ежова. Он уже свое дело сделал, и тот, кто его породил, так же спокойно, как он всегда делал, уберет его туда, куда убирал всех. Не помню, кто из нас читал наизусть поэму о Чезаре Борджиа. "Чезаре был великий государь, такого мы не видели и встарь". И вскоре ему понадобилось то, что необходимо всем тиранам. "Лишь слабый ищет помощи закона. А он призвал Витторе де Колонна". И дальше рассказывалось, что этот Витторе "верил только в длинный нож, он презирал закон и уважал грабеж… он создал столько страшных дел, что не хватало рек для утопленья тел". А дальше, когда Витторе сделал свое дело, Чезаре его арестовал, объявив, что он по заданию иностранных злодеев убивал невинных людей, за что понесет достойную кару. Каковую и получил по всем средневековым нормам.

Все мы видели в этой поэтической истории изложение прошлого и будущего Генерального комиссара государственной безопасности. И даже спорили, через какое время это случится. Те, которые заключили пари, что через года полтора-два, – проиграли. Ежову остался лишь один год. Некоторые, прошедшие через страшную "Сухановку", рассказывали, что именно там сидел Ежов. Его, в грязной, пропотевшей гимнастерке, приводили на очную ставку с каким-нибудь очень несчастливым арестантом, и Ежов, как Вий, указывал на него своим железным перстом (уже без "ежовых рукавиц") и говорил: "Да, я его завербовал". Конечно, он-то знал все им же установленные правила игры и действовал по ним. Но знал ли он неизбежность своего конца? Ну да оставим это для беллетристов…

Летом 1953 года на новой командировке Кушмангорта не было уже такой избранной компании людей, изощренных в истории и даже знающих наизусть поэму Макиавелли. Но было несколько человек, с которыми можно было откровенно разговаривать, и я их убеждал, что Берию ждет участь Ежова. Мне не очень верили, но слушали с надеждой. А я был уверен, что Берия, представляющий смертельную опасность для всей пришедшей к власти компании "тонкошеих вождей", будет убран. Туда же… И даже азартно приглашал заключать пари, что это случится через год. Хорошо, что со мной никто не решился поспорить. Я же проиграл!

Командировка наша была новая. Радио постоянно работало только за зоной, в казарме. И единственная телефонная линия, соединяющая командировку с Головным лагпунктом, имела два спаренных аппарата – в ВОХРе и на вахте. Каждое утро после развода я шел на вахту, вызывал плановую часть и передавал сводки о выполнении норм за вчерашний день. Это идиотская отчетность почему-то требовалась именно утром – очевидно, чтобы к середине дня доложить генералу Тимофееву на Кузнецком мосту, как прошел производственный день на бесчисленных подведомственных ему лесных лагерях. Вертухай в вахте давал мне трубку, и если я слышал разговор между Головным и ВОХРом, то клал трубку и ждал окончания разговора.

На этот раз я услыхал (я уже хорошо знал их голоса), что разговаривают начальник отделения и командир нашей охраны. Но разговор был такой, что я не положил трубку, а какое-то мгновение продолжал держать её у уха. Начальник отделения говорил:

– Радио утром слышал?

– Слышал.

– Значит, так: немедленно снять все портреты в штабе и казарме, изъять все книги и брошюры в красном уголке казармы и в КВЧ в зоне…

Я больше не мог слушать этот необыкновенный разговор: дежурный подозрительно смотрел на меня и тянулся за трубкой. Я медленно положил телефонную трубку и вышел с вахты. В голове у меня все кружилось, но мысли были совершенно отчетливые. Раз портреты и книги – значит, член Политбюро. Какие портреты членов Политбюро могут быть в штабе и казарме? У меня не было сомнений, что я проиграл и на полгода раньше, чем я думал, Берия пошел вслед за Ежовым.

Знакомо ли вам ощущение того, когда узнаешь что-то необыкновенное, такое, что невозможно держать про себя?

Уже собрали и увели с "доводом" отказчиков и просто мелкую шоблу, прятавшуюся от развода. Посредине зоны на бревне сидел вспотевший от усердия младший лейтенант, начальник КВЧ. Он тяжело вздыхал, бедняга, – наверное, вытаскивал из-под нар спрятавшихся лодырей, не желающих "жарким трудом растапливать свой срок". Я присел рядом с ним. Лейтенант, в поисках сочувствия, сказал мне:

– Ох, Разгон! Ну и сукины же сыны, просто негодяи есть среди вашего брата зека!

– Конечно, есть, гражданин начальник. Так ведь и среди вольных какие негодяи встречаются!

– Это кто же? – с подозрением посмотрел на меня младший лейтенант.

– А вот Берия, например…

Реакция начальника КВЧ была очень странной. Он вскочил, посмотрел на меня помутневшими глазами, взвизгнул и побежал на вахту… Через полчаса он, как теленок, ходил за мной по зоне и ныл:

– Разгон, ну скажи – ты знал, да? Ты знал, а?

Конечно, вся эта история слегка напоминала знаменитую "русскую рулетку", когда в револьвере оставляют один патрон, вертят наугад барабан и стреляют себе в висок… А вдруг это был не Берия, а Маленков, Молотов, Булганин – да мало ли их было, кого Берия сцапал бы первым, устроив свой переворот. Но сейчас, когда я читаю воспоминания Хрущева и другие многочисленные воспоминания, я понимаю, что был прав во всех своих предположениях. И не от большого ума, а от опыта и понимания нехитрой в общем-то механики массового террора. Господи! Да я же про это читал у Тэна, Мишле, Жореса. Уже так было полтора века назад в одной из самых цивилизованных стран мира.

Ну а дальше? С Ежовым и Берией все было ясно. А что же будет дальше? С Главным?

С Главным дело обстояло несколько хуже. Как заканчивал Наум Коржавин одно из своих стихотворений, где героем был Сталин, "к стыду народа своего, он умер собственною смертью". Конечно, можно удовлетвориться и его посмертной судьбой: всеобщим поношением, презрением, ненавистью, тем, что он стал предметом заработка у мелких журналистов и ничтожных писателей, выворачивающих наизнанку всю его личную жизнь, все его грязные привычки, поливающих его помоями на каждом углу. Все так. Но "умер он собственною смертью", убив, замучив миллионы людей – взрослых, стариков, женщин, детей. И мне это до сих пор кажется дикой несправедливостью. Не хочу ни судить, ни убивать таких, как Купчинский, и палачей с более счастливой судьбой, спокойно доживающих свой век и даже приглашаемых на собрания "Мемориала" в качестве пострадавших. Черт с ними, дьявол их возьми! Не хочу, чтобы мной владела унижающая нас мстительность. Но Сталин! Ах Сталин! С ним ни мне, ни кому другому не повезло. Уж тут я бы не пожалел кременчугской махорки!

ТЮРЕМЩИКИ

– …Тюрьма – нет, есть – тюремщики!.. Антонио (в моей памяти осталось только имя, может быть, я и не знал его фамилии) это сказал с обычной своей категоричностью. И все население двадцать девятой камеры отнеслось к его словам с полным вниманием. Антонио этого внимания заслуживал. Есть знаменитый рассказ о человеке, который коллекционировал эхо. Антонио, очевидно, коллекционировал тюрьмы и порядочно преуспел в этом занятии. Он сидел чуть ли не во всех тюрьмах мира. Антонио был итальянцем и анархистом. Из Италии он бежал в 1924 году. И с тех пор странствовал по свету, занимаясь своим загадочным анархистским делом. Естественно, что везде его сажали в тюрьму.

К нам Антонио попал не совсем обычным путем. Когда в Испании началась гражданская война, он незамедлительно поехал в классическую страну анархизма, где его единомышленники были хозяевами Каталонии. Так как анархизм у Антонио был лишь дополнительной профессией к штурманскому делу, то он нанялся на испанский корабль, перевозивший оружие из СССР в Испанию. Во время одного из рейсов, когда корабль прибыл в Мурманск, Антонио – когда он сошел на берег – пригласили для консультации в какое-то неизвестное ему учреждение. Через полчаса он уже понял, что его "коллекция" значительно обогатится… В нашей Бутырской камере он был энергичен, жизнерадостен и разговорчив. Раз в месяц, когда нам давали небольшой кусок бумаги, чтобы арестант мог отвести душу и написать куда-нибудь жалобу, Антонио аккуратно разделял листок на две части и писал два письма. Одно он адресовал "Его превосходительству. Генеральному прокурору СССР, господину Вышинскому". Второе – "Послу Испанской республики в Москве товарищу Марселю Паскуа". После этого он успокаивался и снова начинал свои бесконечные рассказы.

Назад Дальше