В мое время - Ваншенкин Константин Яковлевич 9 стр.


И как в воду смотрел – в данном случае такое выражение вполне уместно.

Рестораны и забегаловки… Целую книгу можно было бы написать – жаль, других дел много.

"Пойду в аптеку"…

Современная аптека. Надпись, и рядом опознавательный крест еще недавно красного цвета, теперь – зеленого. Понятно, ведь нынче по всему миру расцвели эти вызывающе благородные ростки. Но окрас и у них подразумевается прежний: под мышкой у "зеленых" – обязательно Красная книга.

Войдем внутрь. Цены безбожные. Часто одна упаковка серьезного препарата стоит, как теперь выражаются, до десяти минимальных зарплат. Но народ есть, клубится. А куда денешься? Берут что подешевле. Старушки – свои бессмертные "глазные капли" или "от головы".

Давно не помню, чтобы врач выписывал мне рецепт на лекарство, изготовляемое потом в аптеке. А ведь было: вы приходите за желаемым через сутки, а то и двое – как указано. Иногда и быстрее. Если на листке рецепта волшебная, не всем понятная пометка: "cito". Теперь – преимущественно комбинации "готовых форм". Проще для обеих сторон.

За границей аптека – несколько другое. Это отчасти клуб. Там назначают встречи. Можно выпить воды или кофе… У нас в праздники большинство аптек закрыто по три дня. Кроме "дежурных", которые попробуй еще найти.

Раньше в аптеку можно было обратиться и ночью, с любым пустяком, – провизор часто жил тут же, во втором этаже. Стучите в дверь или дергаете подольше звонок. Помните классику? Скучающая соблазнительная аптекарша. Страдающий влюбленный посетитель. Но появляется вместо жены сонный аптекарь, отпускает спрошенные наобум мятные лепешки.

Странно, я не припомню чего-то воспевающего аптеку, ее суть, ее готовность помочь, облегчить, вылечить. В литературе это почти всегда нечто забавное, в городском фольклоре аптека – извечная деталь роковой любви. Магазин по возможной продаже окончательного от нее избавления.

Пойду в аптеку, спрошу яду.

Аптекарь яду не дает…

И правильно делает. Это вам не тот сонный, с мятными лепешками. А может быть, и тот самый. Но он начеку. Однако яд, значит, все-таки есть. Надо было не так назвать, но она не знала, не умела.

Все же она своего добьется, отравится (в другой песне прямо сказано: "Маруся отравилась"…). Это был традиционный, основной способ женского самоубийства из-за несчастной любви.

Но имелся еще иной мотив – женская безоглядная месть. Не сопернице, – Бог с ней, а неверному. Тоже через аптеку, но уже не через яд. С кислотой было, видимо, проще – не такой дефицит.

Пойду схожу в аптеку,

Куплю там кислоты,

Лишу тебя навеки

Небесной красоты.

С каким предвкушаемым наслаждением сказано! С какой страстью!

Теперь у аптеки репутация совсем другая. Но посещать ее приходится все чаще, хотя и для иных нужд.

Реанимация
1. Прослушивание

В реанимации 64-й больницы заведующая (Ирина Петровна Караваева) и еще женщина-доктор вдвоем, одновременно, прослушивали мою грудную клетку, то и дело меняя положение стетоскопов, передвигая их. В какой-то момент, продолжая слушать, заведующая показала второй пальцем место на моей груди, где той следовало быть особенно внимательной.

Это напоминало игру на рояле в четыре руки.

2. Сон

Там же, под деловые разговоры сестер и стоны больных, мне приснился Булат – очень живой, очень кавказский. Он был словно немножко загримирован, более яркой внешности, чем раньше. На нем были джинсы и ковбойка навыпуск. Он сделал мне знак, призывающий к вниманию, и тут же приподнял рубашку, под которой, засунутая за брючный ремень, оказалась большая стеклянная фляжка коньяка. По-моему, дагестанского. Такая оснащенность прежде была совершенно ему не свойственна, но во сне меня ничуть не удивила.

– Давай по пятьдесят за здоровье, – предложил Булат.

Я отрицательно подвигал пальцем: мне нельзя.

Он понимающе закивал и опустил рубашку.

3. Врачебные рекомендации

Рекомендации при выписке еще после первого инфаркта – и в больнице, и потом в санатории. И там, и там женщины-сексологи, говоря на тему дальнейшей интимной жизни, объясняли: – Можно, но сначала обязательно с партнершей, с которой это уже было…

И с особенным небрежным удовольствием добавляли: – Не обязательно с женой… Но лучше всех сказал терапевт еще в больнице: – Сперва на тренировочном поле.

4. Диалог

Незнакомая сестра, с сочувствием: – Дед, скучаешь? Забыли все тебя?

Я: – Кое-кто помнит.

Она улыбается бегло и недоверчиво.

5. Меню

В середине дня, в реанимации, сестра Зоя теребит за плечо, будит: – У вас когда день рождения?

Я, еще не проснувшись: – А для чего?

Это как в том анекдоте. Помните? Попали европейцы в плен к дикарям. Стоят в джунглях, привязанные к пальмам. А рядом уже костры развели, воду в чанах кипятят.

Вдруг появляется симпатичная девушка в набедренной повязке, идет вдоль шеренги, спрашивает о чем-то и в блокнотик записывает. У пленников надежда: может быть, в консульство сообщат, выкуп запросят?

Один не выдерживает: – А зачем?

Та отвечает благосклонно: – Для меню.

И у меня, естественно, такой же вопрос: – А для чего?

Зоино объяснение помягче, но все же: – Тут принесли такой календарь, где всякие известные люди. Так вот, есть ли вы там?..

Ничего себе! Я-то при чем? Но говорю…

И, уже опять проваливаясь, слышу где-то за ширмой: – Вот, вот: 17 декабря… Константин Яковлевич…

В это меню почему-то попал, а то бы очень они во мне разочаровались. Или снится это?..

Посещение

Мой старинный друг долгие годы был подвержен жестоким депрессиям, – они особенно участились после гибели в автокатастрофе его первой жены. В светлые свои периоды он выглядел легким, порой веселым, общительным и жизнедеятельным. Потом в очередной раз погружался в полный мрак, терял интерес к чему бы то ни было. Я обнаруживал эту перемену сразу – по телефону. Его речь становилась тягучей, замедленной, голос тусклым, бесцветным. В нем словно кончался завод или садились батарейки. Он разговаривал с трудом, совершенно механически. Меня он не стеснялся.

Его наблюдал академик Снежневский, о котором говорят всякое, но он бесспорно был крупным психиатром. Кроме того, он был связан со многими учеными этого профиля во всем мире, и руководимый им институт получал образцы самых новейших препаратов. Я не могу утверждать, что корифей экспериментировал на моем друге, но после каждой встречи с ним пациенту рекомендовалась измененная программа лечения.

Однажды мой друг сообщил мне, что ему предложено ненадолго лечь в лечебницу и он дал согласие. Вскоре его мать передала, что он просит меня посетить его там. А может быть, этого хотела она.

О ней следует сказать отдельно. Это была замечательная женщина с очень сильным характером. Она внешне почти не проявляла чувств, но дети, внуки, правнуки и другие члены рода ощущали ее активную любовь и неколебимую волю. Такой я представляю себе Роз Кеннеди (в девичестве Фицджеральд), жену родоначальника всего семейства – Джозефа П. Кеннеди, о которой прочел однажды: "Она умерла в 1995 г. в возрасте 104 лет, перенеся все бури и трагедии рода" (впрочем, как выяснилось позднее, не все, – они продолжались). Она сказала когда-то: "Господь посылает испытания только тем, кого любит и считает сильными". Что ж, тоже утешение.

Я поехал. Лечебница помещалась не за городом, где-нибудь в Белых Столбах, а даже не слишком далеко от центра. Плотный высокий забор, проходная, как на заводе. Пропуск был мне выписан. Я спросил, как найти нужный корпус, и очутился на территории.

Я попал словно в районный парк или большой сквер, густо заполненный народом. Мужчины и женщины в пижамах и халатах сидели на тяжелых (не своротишь!) скамьях и серьезно занимались своим делом.

Я хорошо знал Сашу Галича и не раз слушал его, но сейчас не уверен, была ли уже тогда его песня "Право на отдых" или она появилась позднее, и я в связи с ней вспомнил о том своем посещении. Нет, здесь никто не вязал при мне веники, здесь женщины вязали или плели сети. То ли это были рыболовецкие сети, то ли волейбольные сетки, а может быть, гамаки.

Но мне сразу бросилось в глаза, что эти люди не общаются между собой, не обращают друг на друга внимания, а каждый существует сам по себе. И я тоже счел нужным не выказывать к ним интереса. Я шел по главной, кольцевой аллее, а вокруг текла своя жизнь. Чуть сбоку полноватый, интеллигентного вида человек в очках, этакий бухгалтер, рыл траншею. Он углубился уже по грудь, – видимо, это был окоп в полный профиль. Он размеренно и очень аккуратно выбрасывал грунт большой штыковой лопатой.

Вдруг я услышал легкое движение за спиной и слегка посторонился. Меня обогнал, даже чуть задев, человек, продвигающийся широкими прыжками. Руки его были раскинуты в стороны и производили плавные взмахи, – очевидно, он считал их крыльями, а себя – птицей. Он тоже не замечал остальных, а те – его.

Тут я подошел к двухэтажному деревянному коттеджу и увидел на крыльце своего друга.

– Привет! – сказал я. – Ну как ты?

– Нормально, – отвечал он. – Я хочу познакомить тебя со своим врачом.

Мы вошли внутрь, там сидела за столиком миловидная и довольно молодая женщина.

– Вот, – он обратился к ней по имени-отчеству, – и продолжил несколько высокопарным тоном: – познакомьтесь, пожалуйста. Это мой ближайший друг и любимый соавтор…

Она глянула быстрым оценивающим взглядом. Ведь она привыкла, что ее собеседники называют себя кем угодно.

– Скоро мы выпишем вашего товарища, – произнесла она серьезно.

Мы пошли – пройтись. Тут я вспомнил, что принес ему передачу, и вынул из кармана толстую плитку английского шоколада. Дело в том, что недавно в Сокольниках была Национальная выставка Великобритании, и кое-какие продукты и товары после нее продавались. (Когда же это было? Бернес был еще жив, а ведь он умер в августе шестьдесят девятого.)

Мой друг мигом сорвал с плитки обертку и фольгу и съел шоколад в полминуты, никак о нем не отозвавшись.

Мы шли по боковой дорожке. За кустами играли в волейбол. Была настоящая площадка, натянутая сетка, в каждой команде по шесть игроков. Но они не были командой. Они не следили за мячом, а словно специально отвлекались, глазели по сторонам. Вот один произвел подачу, но мяч улетел далеко вбок. Другой, из противоположной шестерки, безропотно пошел за ним, отыскал, принес и подал таким же образом. Остальные стояли совершенно безучастно. Мой друг зрелищем тоже не заинтересовался.

– Пойдем, я тебя провожу, – предложил он.

Мы, но с другой стороны, прошли мимо женщин, плетущих сети, опять я увидел человека-птицу, но он теперь двигался нам навстречу. А интеллигента в траншее не было. Наверное, он уже выполнил норму.

– Скоро ужин, – сказал мой друг.

Через три дня он был у себя дома.

За четверть века, что ему еще оставалось, мы ни разу не говорили о том моем посещении.

Мемуаристы

В чем смысл всяких мемуаров? Естественно, не в общих словах, а прежде всего в подробностях. Чем наблюдательней мемуарист, тем интересней, достоверней его воспоминания. "Документальный рассказ" без каких-либо деталей, черт и черточек – пародия на мемуары.

Людмила Давидович вспоминала: "Говорить о Викторе Драгунском можно долго и интересно". Посмотрим, что же у нее получилось:

"Это было в 1947 году. Я пришла в гости к моим большим друзьям, журналистам из "Комсомолки", и туда же пришел довольно молодой человек, которого я раньше где-то видела, но не была с ним знакома. Шел какой-то довольно оживленный разговор, и потом этот человек что-то сказал, раздался взрыв смеха. Все, что он рассказывал, было интересно и очень остроумно… Весь долгий вечер он был в центре внимания. Было какое-то удовольствие от общения с ним".

Я уже не говорю, как это написано. Она "пришла", он "пришел", разговор "шел". "Довольно молодой человек", "довольно оживленный разговор". Главная особенность этого "мемуара" в полном отсутствии конкретного: "где-то видела", "какой-то разговор", "что-то сказал", даже удовольствие было "какое-то". И все это якобы "интересно и очень остроумно".

Или вот – прочел в воспоминаниях об Арсении Тарковском: "Я, очень обрадованный тем, что увидел старика на своих двоих (разрядка моя. – К.В.) гуляющим по улице…" Но ведь мемуарист знает, что поэт потерял на войне ногу, отнятую очень высоко, и в течение десятилетий передвигался на протезе или на костылях, – и то, и другое было для него мучительно! И ведь мемуарист всю жизнь имеет дело со словом! Как же так? Может быть, все-таки стоит внимательней себя перечитывать?

Из той же книги – об актрисе: "Это была самка-пантера в хорошем понимании этого слова". Добавить нечего.

Украшающие недостатки

Не пугайтесь, это не рецензия. Но я прочел книгу Александра Гениса "Довлатов и окрестности" и должен сказать, что узнал кое-что новое о главном герое. Чаще в мелочах. Например, я никогда не слышал выступлений Довлатова по радио и вдруг читаю, что, сидя у микрофона, "Сергей задушевно, как Бернес, почти шептал в него". Не думаю, что меня здесь подкупило только упоминание дорогого мне человека.

Книга очень хорошо написана. Слишком хорошо для такого длинного повествования. Поэтому с облегчением встречаешь нечастые промахи, они просто приятны. Это не читательское злорадство – им радуешься как отдыху. Ибо густота письма и наблюдательность, не только внешняя, постепенно утомляют.

Генис и сам об этом ни на минуту не забывает: "Если в прозе нет фокуса, то она не проза, но если автор устраивает из аттракционов парад, то книга становится варьете без антракта. Чувствуя себя в ней запертым, читатель хочет уже не выйти, а вырваться на свободу".

Однако эта книга не только представление для публики, это и нечто для своих, для узкого круга, да и для весьма обширных окрестностей тоже. Это закулисье с профессиональными развлечениями. "Мы часами обменивались цитатами из классиков, которыми гордились, как своими".

И не только цитатами, но и собственными остротами. Ведь возникает потребность и свое показать. Поддержать репутацию.

"Юмор – коллективное действо, но даже в хоре есть солисты. Лучший из них – художник Бахчанян". И далее: "…ставшие фольклорными бахчаняновские каламбуры, вроде эпохального: "Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью".

Стоп! Я когда-то уже писал об этом и коротко повторю. В начале семидесятых у нас с Арсением Тарковским была в Переделкине игра: заменять в известной строчке или фразе букву, с тем, чтобы кардинально менялся смысл. Потом условия облегчили – лишь бы оставалось узнаваемое созвучие.

В тот счастливый зимний день я придумал: "Угодили комсомольцы на гражданскую войну". Арсений Александрович тут же продолжил комсомольскую тему. Сперва он предложил: "Кафка Корчагин" и лишь затем ныне классическое: "Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью".

Тем же вечером мы с Инной были приглашены в гости на дачу к Кавериным. Едва поздоровались, я им сей афоризм выдал, но ни Вениамин Александрович, ни Лидия Николаевна восхищения не высказали. Однако зашедший ненадолго их сын Коля выразил самое горячее одобрение.

И я, и, конечно, Тарковский не держали эту строчку в секрете, и многие ее знали, но широкое распространение произошло лишь через несколько лет (и с песнями так бывает). Причем, истинное авторство утратилось. Впрочем, я ни разу не встречал человека, который бы утверждал, что сочинил данный шедевр он. Обычно говорили: – Вот у нас был метранпаж дядя Паша… Или вот: художник Бахчанян… Извините, конечно.

Что же касается "козы, кричащей нечеловеческим голосом", то Довлатов нашел ее не "у одного писателя". У "одного", а именно у молодого в ту пору Кесаря Ванина, ее обнаружил (и обнародовал) еще Горький. Я с этим автором даже познакомился в конце пятидесятых в Комарове. Молва приписывала ему и такую фразу в романе о войне: "Несмотря на то, что он был еврей, на батарее у него было чисто".

Любопытно, что ошибки и несуразности самого Довлатова часто необъяснимы. Генис пишет: "Как бывший боксер, он ценил физические данные… и про себя писал кокетливо: "Когда-то я был перспективным армейским тяжеловесом". Но: "Я размахнулся… и опрокинулся на спину" …Позвольте, боксеры бьют, не размахиваясь. Однако в этом есть что-то и трогательное.

Прелестны у Довлатова места, где дополнительные ассоциации возникают без его ведома. Когда я прочел: "Слово перевернуто вверх ногами. Из него высыпается содержимое. Вернее, содержимого не оказалось", – я вспомнил, что Шостакович, подписывая (увы) под давлением властей ужасные официальные письма, порою ставил свой автограф вверх ногами. И ему никто ничего по этому поводу не говорил. Все это было как дурной сон.

Но о самом Генисе: "Точность для Довлатова была высшей мерой". Но ведь не расстрелом?

Или: вечером в нью-йоркском Централ-парке "нас окружила стайка чрезвычайно рослых негров". Бывает стайка воробьев, но не стайка орлов или страусов.

Или – о литературной эмиграции: "Все русские писатели покидали одну страну, но на Западе у каждого появилась своя, разительно отличающаяся от других родина. Бунин с Набоковым не могли найти общего языка для разговора о покинутой ими в одно время России. Еще меньше похожи "дома" двух зэков – Солженицына и Синявского".

Но ведь они не нашли бы "общего языка", и не случись эмиграции.

А вообще-то замечательно интересная получилась книга. И закончить я хочу одним из лучших ее афоризмов: "Становясь писателем, автор до последней капли отжимает из жизни все, что не является литературой. Но и тогда вместо входного билета ему достается лотерейный".

Другая жизнь

У нас почти всегда было сильное литературоведение. Глубокое неспешное исследование со вспышками озарений. Ощущение и осознание литературы в целом, а не только произведений в отдельности. Связь их друг с другом, сопоставления. И сейчас есть прекрасные литературоведческие работы.

Критика у нас – иное. Это чаще всего нечто оценочное. Происходящее в литературе она обычно берет изолированно. У нынешней критики почти всегда отсутствует анализ, разбор. Но ее неточные или неверные оценки – это еще полбеды. Сама беда в том, что критика недостаточно внимательна, многого не замечает, не хочет, а то и не умеет заметить.

В результате некоторые писатели сейчас, отвечая на вопросы всевозможных публичных анкет, прямо заявляют, что их собственные книги и есть самые лучшие. Это, конечно, трогательно.

Я же хочу привести пример из своей практики иного рода.

У Юрия Трифонова есть превосходная повесть "Другая жизнь" – о мучительном, нелепо-неразрешимом клубке семейных и иных отношений, об ужасе этой бессмысленной жизни.

Назад Дальше