В белые ночи - Менахем Бегин 13 стр.


Но несмотря на это, наша голодовка закончилась победой. Нас не наказали за бунтарское заявление: "Больше каши не возьмем", а через несколько дней, в течение которых мы довольствовались хлебом и "кофе", впервые за много месяцев нам принесли суп из гнилых капустных листьев. Тюремная администрация поняла, что наше требование не было контрреволюционным, вроде требования газет или писем от родных. У НКВД богатый опыт вождения людей по тюремной пустыне, и там хорошо понимают значение слов "пока не выйдет из ноздрей". Это не "талмудизм", а реальность. В советской тюрьме даже гнилая капуста может показаться вкуснейшим блюдом и помочь "блуждающим в пустыне" вернуться к… каше. После голодовки мы в Лукишках два раза в неделю ели суп из капусты, а пять раз - кашу. Мы победили.

12. СУД

Так мы и жили - с кашей и капустой, с телефонистами и телеграфистами, с лекциями и курсами, с беседами и спорами, с вещами, полученными из дома, - до первого апреля. В этот день НКВД подготовил нам "сюрприз".

Вечером 31 марта 1941 года у наших телеграфистов прибавилось работы. Телеграммы шли сверху вниз, вдоль и поперек. Обитатели камер заволновались. Что это? Что происходит? Многие отказывались верить своим ушам. Но телеграммы продолжали поступать; их содержание повторялось; и не было уже сомнений в их правдивости. Они состояли всего из двух слов: имя заключенного и срок заключения. В большинстве случаев повторялись слова "восемь лет", "пять лет", очень редко - "три года".

- Когда прошли судебные процессы? - запросили мы центр через водопроводную трубу.

- Не было процессов, это приговор, - последовал ответ.

Обмен телеграммами пришлось вскоре прекратить: сообщения о приговорах пришлись на вечер, и сигнал отбоя прервал телеграфную службу. Мы лежали на тюфяках, старались осмыслить последние новости. Каждый помнил обещание следователя: "Будет суд". Где же суд? Те, кого еще не назвали, тешили себя надеждой: "Мы, - говорили они себе, - наверняка предстанем перед судом и, во всяком случае, не получим восемь лет"… Но и перешептываться нельзя было слишком долго. Охранник открыл дверь и потребовал прекратить разговоры.

Назавтра мы избавились ото всех сомнений.

- Все в коридор, идти по одному, соблюдать порядок! - услышали мы утром первого апреля.

Мы в точности выполнили приказ. Нас отвели по знакомым коридорам к знакомому месту - площадке, через которую обычно мы проходили на допросы. Там стоял маленький столик, за которым сидели два человека в гражданском. Заключенные по очереди подходили к столику; остальные стояли поодаль и видели, как каждый заключенный получает небольшую бумажку, на которой расписывается.

Подошла моя очередь.

- Имя, фамилия? - спросил человек, сидевший ближе к середине столика.

Я назвался.

Человек, сидевший у края столика, быстро, словно пересчитывая денежные купюры, перелистал толстую пачку, нашел нужную бумажку и передал своему товарищу. Тот зачитал мне текст, навсегда врезавшийся в память:

"Особое совещание при Народном Комиссариате внутренних дел постановило, что Менахем Вольфович Бегин является социально-опасным элементом, и приговорило его к заключению в исправительно-трудовом лагере сроком на восемь лет".

- Подпишитесь, пожалуйста, - вежливо сказал один из сидевших за столиком.

- Замечательная первоапрельская шутка, - сказал я, беря ручку. Энкаведист внимательно на меня посмотрел, но ничего не сказал.

Я поставил свою подпись и вернулся в камеру. Вскоре в камеру вернулись все подписавшиеся. Поднялся шум. Спрашивали друг друга: "Сколько? Сколько?" Некоторые показывали ладонь с растопыренными пальцами: "Пятерка!" Получившие восемь лет просто называли цифру. Ни один в нашей камере не получил "обидный" детский срок - три года. Вора приговорили к пяти годам.

Мы обсуждали сроки, как школьники обсуждают оценки в табеле. Страха никто не проявлял. Некоторые, правда, отпускали колючие замечания: "Вот тебе и советское правосудие, - говорили они. - Суда не было, судьи тебя не видели, не выслушали, не дали сказать ни слова в свою защиту, а так, оптом, дали кому пять, кому восемь лет". В этот вечер, однако, в нашей комнате царило какое-то странное веселье. Просто ни на кого не произвели впечатление сроки, полученные от Особого совещания, Получившие "пятерки" не радовались удаче, а чувствовали себя учениками, получившими низкую оценку. Они говорили: "Пять лет или восемь лет - какая разница? Либо выйдем все вместе, либо не продержимся больше нескольких лет". С этим соглашались все. Приговоренные знали, что где-то далеко за стенами Лукишек ведется разрушительная война; никто не мог предсказать, как война отразится на наших судьбах, но каждый в душе надеялся, что она каким-нибудь образом собьет засовы с дверей наших камер. Были, разумеется, и пессимисты, но они оказались в меньшинстве, и их голос почти не был слышен. Телеграф стучал беспрерывно. Восемь лет, пять лет, восемь…

Мне вспомнились слова двух следователей. Старый чекист, майор НКВД сказал.

- Суд! Дай ему трибуну!

А его младший товарищ, мой следователь, сказал:

- Я говорил, что будет суд, - значит, будет!

Оба они говорили правду, правду НКВД.

Это и есть суд.

Это одно из достижений народа, пошедшего на баррикады во имя справедливости и свободы: горы маленьких бумажек, пачки квитанций, продукция скрытой фабрики по производству приговоров. Нет судей и нет обвиняемых. Нет свидетелей и нет защитников. Нет защиты и нет обжалования, человек исчезает и ошибки быть не может; Особое совещание постановляет: восемь лет, пять лет, три года, восемь лет…

Через несколько дней после получения приговоров охранники забрали, невзирая на наши протесты, плевательницы, стоявшие в двух углах камеры. Телеграф принес из соседней камеры сухое сообщение: "Сегодня забрали плевательницы".

13. ПРОЩАНИЕ

Посылки с одеждой продолжали поступать. Я знал, что отправляет их жена и что ей помогают друзья. Денег у жены не было. Друзья помогали ей, мне и, как мне стало известно позднее, моим старым родителям. Пусть нынешние скептики не спрашивают цинично: "А бывает ли настоящая дружба?"

Судя по посылкам, родные готовили нас в дальнюю дорогу, в холодные края. За тюремными решетками встречали весну, а мы получали теплое белье, зимнюю одежду, валенки, перчатки. Радовались богатству и переживали, что родные все знают.

В одной передаче - находка! На нескольких носовых платках я обнаружил вензеля из трех латинских букв: OLA. Радости не было предела, но я не переставал удивляться. Почему OLA? С какой целью жена заменила "А", первую букву своего сокращенного имени, на "О"? Опасно посылать платки с именем? Но ведь OLA тоже имя. Мне самому загадку решить не удалось, помог Бернштейн. Однажды он бросился ко мне с криком, напоминавшим знаменитое "Эврика!" "Знаю, - кричал он. - Надо читать OLÁ, а не ÓLA, и все становится ясно. Она עולה (ола) - едет в Эрец Исраэль".

Все стало на свои места.

Добрый Бернштейн, несколько дней ломавший голову над моей загадкой, добавил:

- Видишь? Хорошо, что не торопился с разводом. Она едет с верой, что вы еще встретитесь.

Я не знал тогда, какие "бои" шли между моей женой и друзьями, пока им не удалось убедить ее, что оставаться нельзя, что в Вильнюсе она будет очень далеко от меня, что помочь мне она сможет только из Эрец Исраэль, и поэтому она обязана ехать.

По вине НКВД я расстался с женой и по его же вине не успел отправить развод; благодаря друзьям и дружбе мы могли впоследствии смеяться над этим несостоявшимся разводом.

Через несколько дней камеру начали расформировывать. Заключенных выводили с вещами в другие камеры (об этом нас предупредил тюремный телеграф). Среди них были Бернштейн и Лифшиц. В минуту прощания рухнули все перегородки, мы смотрели друг другу в глаза, прощаясь без слов, только взглядом: "Навсегда или встретимся еще?"

Вместо уведенных заключенных появились другие, и среди них Меир Шескин. С ним мы отпраздновали в камере Песах. Провели "седер" - если и не по всем правилам, то по возможностям в условиях лукишской тюрьмы. Вместо вина пили "кофе" производства НКВД. "Вот скудный хлеб… Каждый, кто голоден, пусть войдет и ест…". Нет, ради Бога, не входите к нам, не ешьте с нами. Молитва перерастала в требование: "Вскоре племя, Тобою насажденное, введи в Сион с торжеством, как освобожденных… На будущий год - в Иерусалиме!"

Сразу после праздника Песах телеграфная служба сообщила одно слово: "Котлас". Источника слухов никто не знал, но слово "Котлас" ворвалось в тюрьму и переносилось из камеры в камеру, от одного заключенного к другому. По слухам выходило, что мы поедем в Котлас на "перевоспитание" на пять, на восемь лет. Никто из нас не знал, где находится этот загадочный Котлас. Кто слышал про Котлас?

- Если память мне не изменяет, - сказал старый полковник, - Котлас - это железнодорожная станция за Вяткой.

- Вятка - это по-нынешнему Киров, - сказал один из заключенных.

- Не знаю, как ее теперь называют, - ответил на замечание старик, - но помню, что в Вятку ссылали революционеров. Кроме того, цари и князья часто ездили в те края на охоту.

На улице весна, в камере жарко, но у меня мороз пробежал по коже, и сделалось жутко холодно.

Вскоре мы изменили свое мнение о Котласе и почти влюбились в места, куда князья на охоту ездили. Изо дня в день мы засыпали охранников градом вопросов:

- До каких пор будем сидеть здесь? Когда поедем в Котлас?

- Поедете, поедете, - утешали нас охранники.

Наше отношение к Котласу и ИТЛ (исправительно-трудовые лагеря) сложилось в основном благодаря парикмахерам.

Два парикмахера, один из них еврей, изредка приходили к нам в камеру. Обитатели общей камеры, верившие в еврейскую солидарность, просили нас поговорить с соплеменником. Я уже хорошо знал, что такое солидарность двух евреев - сотрудника НКВД с узником, - и даже не заговорил с ним. Бернштейн попробовал, но без особого успеха. Заключенным-христианам тоже не удалось разговорить "своего" парикмахера. Парикмахеры словно воды в рот набрали. В Лукишках нам открылось существование новой касты: парикмахеры-молчальники!

Но после Песах парикмахеры вдруг заговорили. И еще как заговорили! Заключенным-христианам не пришлось взывать к христианской солидарности, а заключенным-евреям - к еврейской. Парикмахеры говорили, не делая различий между заключенными. Они рассказывали о жизни в исправительно-трудовых лагерях:

- Там вы заживете! Без камер, почти на свободе. Работа? Конечно, будет работа, ну и что? Разве плохо поработать немного? Сколько часов в день там работают? Как и во всем Советском Союзе - восемь часов в день. Какая работа? Да самая разная. Каждый будет работать по специальности. За работу получают плату. День отдыха? Какой вопрос! Один день в неделю выходной. Газеты? Книги? В каждом лагере есть библиотека, и можно брать книги, журналы и газеты - сколько душе угодно. Кроме библиотеки, в каждом лагере - кино. Как часто бывают сеансы? Точно не знаем, но довольно часто. Сможете посмотреть много фильмов. Часто лагеря посещают передвижные театры. Как с питанием? Будете хорошо работать - получите хорошее питание. В каждом лагере имеется буфет, где можно купить вкусные вещи.

Эту картину нарисовали парикмахеры. В деталях ее подтвердили и подрисовали охранники, отвечая на наши вопросы во время вывода на общую оправку. Дежурного офицера однажды спросили, действительно ли в лагерях есть библиотеки. "А как же? - ответил он с покоряющей вежливостью. - И библиотеки, и кино. В лагере вам будет лучше".

Однажды в мае нам заявили, что мы сможем повидать родных. "Это, - открыто сказал дежурный офицер, - будет прощальным свиданием перед отправкой в трудовые лагеря. Заполните в анкетах пункты: имя приглашаемого родственника и адрес. Вам разрешается пригласить одного родственника". Я пригласил жену. Она, правда, написала "ола", но, может быть, еще не уехала?

Дни в Лукишках, особенно в общей камере, пробегали быстро. С утра и до вечера мы были заняты делами. Беседовали, учились, играли, рассказывали анекдоты, принимали и передавали сообщения по телеграфу, спорили, думали, молились, а главное - ждали. Один день походил на другой, но мы не переставали ждать. Ждали чего-то необычного, ждали каждодневных событий. В тюрьме и обед - событие, и вынос параши - событие. Наши потребности были очень примитивны, но это не уменьшало ожидания, достигавшего предела у телефонистов. В тюрьме дни тянутся вовсе не так медленно, как это представляют себе свободные люди. Почти незаметно пробежали первые полгода после ареста, но после заполнения коротенькой анкеты приглашения близких - потянулись длинные, очень длинные дни. Все другие ожидания испарились, осталось одно-единственное. Мы считали часы и минуты.

Наконец начались свидания. Одним из последних к решетке, разделявшей приемную комнату, повели меня. Рядом со мной стоял охранник-еврей, из-за которого я получил семь суток карцера, а по ту сторону решетки улыбалась мне… Поля Дейхс.

Я знал эту девушку по работе в вильнюсском Бейтаре. Она немного напомнила мне жену Хотя, возможно, это мне только показалось у тюремной решетки. Она пришла вместо жены, по приглашению, отправленному Ализе Бегин.

- Вы можете говорить по-русски или по-польски, - сказал мой "приятель"-охранник.

Мы говорили по-польски.

- Все в порядке, - скороговоркой выпалила Полинка. - Тетя Алла вместе с дядей Шимшоном. Я уже получила от нее письмо.

Я промолчал. Все понятно: "дядя Шимшон" - это д-р Шимшон Юничман, который возглавлял Бейтар в Эрец Исраэль и занимался нашим переездом. Жена уже в Эрец Исраэль.

- Ты слышал? Тетя Алла находится вместе с… - начала Полинка повторять свой рассказ.

- Я понял, понял, что еще?

- Были письма от родителей. Они здоровы, не беспокойся. Им помогают.

Снова я промолчал.

- Братья тоже здоровы. Все здоровы. Они тоже с тетей Аллой.

Я понял. У меня всего один брат. "Братья" - значит, друзья. Они тоже в Эрец Исраэль.

- Слышишь? Братья вместе с тетей Аллой, - повторила Полинка.

- Спасибо, спасибо, что еще?

- Да, тебе привет от тети, - до сих пор она говорила по-польски. - Игерет б савон, - кончила она на иврите.

Я тоже перешел на иврит.

- Как ты поживаешь, как дядя Йосеф, как все?

Я имел в виду Йосефа Глазмана.

- Все здоровы и шлют тебе привет. Не беспокойся, - ответила девушка на иврите.

- Я сказал, разговаривать можно только по-русски или по-польски, - неожиданно вмешался мой "приятель". - Вы на каком языке говорили?

- А что? - спросил я. - Уж и по-еврейски говорить нельзя?

- Вы говорили не по-еврейски, я бы понял. Это другой язык.

- Мы говорили по-еврейски, - упрямо ответил я. - Я еврей и имею право говорить на своем языке.

- Не умничайте, говорите по-польски или по-русски, иначе прекращу свидание.

Мы перешли на польский. Полинка, видно, снова испугалась, что я ее не понял, и повторила:

- Привет от тети (по-польски), письмо в мыле (на иврите).

- Спасибо, спасибо, я понял.

- Пора кончать, - заметил охранник.

- Еще несколько слов, - попросил я. - Мы уже кончаем.

- Что написать тете? - спросила Полинка.

- Напиши, что я горжусь ею и всеми вами.

- Они гордятся, тобой, - тихо сказала Полинка.

- Напиши, что я здоров и непременно вернусь.

- Напишу, - ответила Полинка.

- Все, хватит, - сказал охранник.

Он взял у Полинки посылку и выложил все ее содержимое на стол. Здесь было теплое белье, еда, два бруска мыла. Пищевые продукты охранник вернул Полинке. Мне не повезло. Арестованным, побывавшим на свидании до меня, разрешили в виде исключения получить на этот раз еду. Но когда пришла моя очередь, в городе вспыхнула эпидемия тифа, и пищевые передачи строго-настрого запретили.

Полинка положила все деликатесы (даже шоколад прислали друзья!) в мешочек. На глазах у нее заблестели слезы. Замечательная девушка! Какое душевное спокойствие проявила она, играя роль моей жены и сообщая о письме в мыле! Она находилась в самой пасти НКВД и рисковала многим. Все это она проделала без внешних признаков волнения, но, когда пришлось положить обратно в мешочек деликатесы, она не сдержалась к заплакала.

- Хотя бы сахар разрешите оставить! - попросила она охранника.

- Запрещено, - ответил он. - Я сказал, что нельзя, хватит.

Он проверил белье, ножом разрезал мыло. Мы с Полинкой стояли по обе стороны решетки и смотрели. Тюремщик разнял половинки мыла и передал иx мне вместе с бельем.

- До свидания, Полинка!

- До свидания, будь здоров.

- Я вернусь.

- Знаю, будь здоров.

Я мечтал снова встретить отважную девушку, сестру по духу, пожать ей руку и поблагодарить за все. Но не сбылось. Полинка, сестра Шломо Ицхаки, погибшего в Эрец Исраэль от руки предателя, оказалась достойной своего брата. В годы немецкой оккупации она вступила в подпольную борьбу и стала одной из ближайших помощниц Йосефа Глазмана в вильнюсском гетто. Рука немецких убийц настигла и Полинку. Она была бойцом и погибла, как героиня.

14. ПЛЕВАТЕЛЬНИЦЫ

Я вернулся в камеру с четырьмя половинками мыла, в одной из которых была записка. Но в какой из них? Я открыл секрет своему преданному другу Шескину и бывшему сержанту польской армии. Мы отошли в угол и образовали небольшой кружок. Сержант - мастер на все руки - внимательно осмотрел каждую половинку. Он хотел найти записку без вскрытия: кусок мыла в тюрьме был большой ценностью. Но на глаз заметить ничего не удалось. Выхода не было, и решили вскрыть. Сержант достал алюминиевую ложку с остро заточенной ручкой и принялся пилить мыло. В первой половинке записки не оказалось. Во второй тоже ничего не нашли. И в третьей… Нет, подождите секундочку, когда один за другим были срезаны почти все слои третьей половинки - что-то показалось. Еще одно движение, и сержант, ликуя, вручил мне маленький, сложенный в несколько раз, листочек. Письмо найдено. Друзья положили его в край бруска. Обманули-таки энкаведистов.

"Письмо в мыле" отправил мой друг Йосеф Глазман. Оно подтвердило все радостные вести. Но была в письме и еще одна новость: "Друзья в Эрец Исраэль и Америке добиваются вашего освобождения. Имеются неплохие шансы на успех". Мы поверили. Снова расформировали нашу камеру: увели одних, привели других. Ушел Шескин, среди новых был всегда веселый Давид Кароль.

Назад Дальше