Потом с патриотической речью выступил начальник нашего пункта, а за ним, с еще более патриотической речью, - наш воспитатель. Он призвал нас служить примером остальным заключенным во время соцсоревнования между двумя соседними лагерями.
- Вопросы имеются? - спросил в заключение начальник лагеря.
Моя соседка встала и спросила, распространяется ли амнистия на всех польских граждан или только на тех, кто арестован после 1939 года.
- Вы не полька, - резко ответил ей начальник, - и вас все это не касается.
Бедная женщина промолчала. Вопросов не было. Информационное собрание закончилось. Мы выслушали наших Демосфенов и отправились работать (невзирая на амнистию) как илоты.
Через несколько недель после польского собрания по лагерю вихрем пронесся новый слух: этап! Часть заключенных будет переведена в другой лагерь. Слух вызвал волнение и страх заключенных. Урки матерились. "Нас посылают на смерть", - говорили они. Теперь они не оставляли в покое охранника. "Ты почему на фронт не идешь? - спрашивали они его. - Здесь ты герой, а? Мучить людей ты умеешь, а на фронт пусть другие идут, а?" Охранник отвечал им с непонятной сдержанностью: "Заткнитесь, заткнитесь", - но урки продолжали свое.
Никогда я не видел урок такими нервными, взбудораженными. Даже Краснобородка потерял душевное равновесие. Слово "этап" навело страх на весь лагерь.
Медицинская проверка перед массовой отправкой была короткой и дала удивительно "хорошие" результаты. Почти все были признаны годными для этапа. Гарин был признан годным, Сортир - тоже, даже "живой труп" оказался достаточно здоров.
Нас, польских граждан, тоже повели на медосмотр. Один из нас спросил начальника лагеря, почему мы включены в список? Начальник ответил, что это зависит не от него. Ему приказано готовить этап, и нет никаких указаний относительно поляков. Если мы хотим жаловаться, наша делегация может поговорить с уполномоченным, только что прибывшим из Москвы. Он, начальник, будет очень рад, если мы выйдем на свободу.
Заключенные-поляки требовали, чтобы я с одним офицером пошел на встречу с уполномоченным. Я отказался. Одно дело защищать свою честь и честь своей нации, и совсем другое - мозолить глаза чекисту. Но товарищи настаивали, говоря, что это вопрос жизни и смерти для всех нас. Другие выйдут на свободу, а мы сгнием в новом лагере. Я уступил давлению и вместе с бывшим офицером пошел к уполномоченному.
Уполномоченный принимал в бараке на холме. Рядом с ним сидела женщина средних лет.
- В чем дело? - спросил он после того, как начальник лагеря представил нас.
Я сказал, что мы, граждане Польши, просим не отправлять нас этапом. Мы амнистированы, скоро освободимся и будем воевать. Какой смысл посылать нас на север, если скоро мы должны будем ехать на юг?
- А кто вам сказал, что вы едете на север? - спросил уполномоченный.
- Не знаю, так говорят в лагере.
Женщина начала говорить о социалистическом строительстве, о пользе, которую можно принести советской родине в любом месте. Она тоже говорила, как Демосфен. Уполномоченный неожиданно прервал ее:
- Я уполномочен партией, не говори так много.
Обратившись к нам, он объяснил: этап необходим. Здесь, в лагере, нет работы для всех заключенных. В то же время в нас нуждаются в другом месте. Ему известно о соглашении между правительствами Советского Союза и Польши. Да, советское правительство решило нас амнистировать. Но он не получил пока конкретных указаний ("понимаете, конкретных указаний?") об освобождении польских граждан. Поэтому он обязан относиться к нам, как ко всем заключенным. Мы нужны на строительстве в другом месте. Но не надо беспокоиться. Если придет распоряжение, нас снимут даже с корабля и отправят в нужное место.
Он спросил, как меня зовут, и на этом беседа закончилась. Было ясно: надо готовиться к этапу.
Но мой друг Кароль не отчаивался. Он прибыл в лагерь из больницы через несколько недель после меня и вскоре стал бригадиром. Некоторое время он возглавлял мою бригаду, поддерживал "профессиональные связи" с прорабом, нарядчиком и другими должностными лицами. Благодаря этим связям он не был включен в этапный список и пытался вызволить и меня. Все напрасно. Не помогли даже сорочки (у меня еще было несколько). Начальник лагеря сказал знакомым Кароля, просившим за меня: "Он обязательно должен быть в списке".
Кароль думал, что я "угробил себя", отправившись на встречу с уполномоченным. Возможно, он был прав. Но какой смысл сожалеть об этом? Ведь сделанного не воротишь. Я утешал Кароля, как только мог. Радовался, что ему удалось остаться, и переживал предстоящую разлуку.
Но кто может предсказать судьбу человека? Как знать, что хорошо и что плохо?
Кароль не ушел с этапом, остался в лагере. Он остался в лагере навеки. Мы не знаем, где его могила. Но если бы знакомые не помогли ему, если бы он спустился вместе с нами в трюм этапного парохода… Кто знает?.. Передо мной печальные глаза веселого, доброго Котьки, провожающие меня в трюм. Он, верно, очень за меня боялся, хотя я и пытался его утешить. Кто мог знать, что добро - это зло?
При составлении рабочих бригад нас пересчитывали бесчисленное множество раз. Когда же нас вывели из лагеря, выяснилось, что пароход не готов принять рабсилу. Три дня и три ночи мы пролежали на мерзлой земле, и весь котел составлял уменьшенную порцию хлеба (мы не работали!) с холодной водой. У нас не было "прописки": новый пункт не мог нас принять, старый нас уже не признавал. Зима была на пороге. Белые ночи кончились. Холодные, сырые ночные туманы вызывали неуемную дрожь; великолепное северное сияние каждую ночь освещало самый ужасный ад на земле.
В ночь перед отправкой начальство сжалилось над нами. Ворота лагеря, в котором мы работали, открылись, и нас повели в пустые бараки. Мы вскарабкались на нары, и они показались нам очень удобными. Наученный горьким опытом, я привязал к руке остатки своего имущества и, несмотря на ужасную вонь и духоту, уснул крепким сном.
Проснувшись утром, я хотел было нащупать свой узелок с вещами, но его не было. На руке висел обрывок веревки - все, что оставили мне урки. Теперь у меня не было ничего, кроме одежды на мне…
"… Отнимут, все отнимут, увидишь", - вспомнил я снова охранника на буксире. Он знал. Взяли, правда, в два приема, но взяли все. Страж порядка знал обычаи в исправительно-трудовых лагерях. Отнимут, все отнимут - и защиты от этого нет.
В тот же день, когда урки освободили меня от лишнего груза, мы спустились в трюм и поплыли на север. Нас было около восьмисот человек - часть из нашего пункта, часть из другого. В большинстве своем это были урки, а среди политических преобладали поляки, литовцы и эстонцы. Евреев было шесть вместе с Гариным. В трюме было, как в карцере, но теперь Лукишки показались бы мне домом отдыха.
На вопрос, как поместились восемьсот человек в трюме маленького грузового судна, могут ответить только специалисты НКВД. К мокрым переборкам трюма были прикреплены нары в три этажа, и на них вповалку лежала советская рабсила. Ни встать, ни сесть, ни шевельнуться - только лежать, лежать и ночью, и днем. Да и не отличишь дня от ночи в постоянном мраке под палубой. Так мы плыли по Печоре около трех недель. На север, на север, строить новый мир.
Пили холодную забортную воду. Почти у всех заключенных был понос. Два клозета на восемьсот человек. Эти два очка были установлены на кормовой палубе. Приходилось взбираться к ним по лестнице, очередь не прекращалась ни днем, ни ночью. Спустившись с палубы, заключенные часто занимали место в хвосте очереди снова. Охранник стоял на палубе, палец на курке, и кричал: "Давай, давай, поскорее, другим тоже надо…"
Но всего мучительней была власть урок в плавучем общем карцере. И в лагере уголовники заправляли всем: нормы, должности, вещи, места ночлега - все было в их руках. Под палубой же исчезли последние препятствия к их безраздельному владычеству.
Часовой стоит на палубе. В руках у него винтовка со штыком. Он охраняет рабсилу, следит, чтобы никто не сбежал, не покончил жизнь самоубийством, бросившись в зеленую воду Печоры. В трюм он не спускается… Боится… И не без основания. В трюме людям Краснобородки нетрудно окружить часового, оглушить его ударом по голове, отнять винтовку, прикончить. Нет смысла жаловаться часовому, что тебя избили, ограбили, отняли кусок хлеба - он не захочет и не сможет вмешаться. Он наверху, урки внизу. Пожалуешься - тебе же будет хуже. На этапном пароходе советский закон кончается у входа в трюм, где начинается власть урок.
В этапе не работают, времени свободного много. Основное занятие - карты; они запрещены правилами тюремного распорядка, но допущены воровским уставом. На что играют? На деньги (у них всегда водятся деньги); на краденые вещи (однажды я увидел на перевернутой бочке, служившей столом картежникам, свои перчатки, увидел и промолчал); на ботинки (которые во время игры могут быть на ногах какого-нибудь несчастного интеллигента): часто играют на пайку.
Игра в карты не всегда кончается миром. Кто-то проиграл. Кого-то надули. Того обвиняют в шулерстве. Этого бьют. Вот урка схватился с другим. Одна банда против другой. Брань, удары. Глаза наливаются кровью, предвещая убийство. После этого - братание, рукопожатья. Нежные ругательства, дружеские проклятия. Драка кончилась. Ссора исчерпана. Начинается подготовка к новому совместному ограблению.
Урки умели и развлечься. Была веселая игра "в вошки". Мы отвыкли от чистых рубах и привыкли к рубахам со вшами. Все дело привычки. Не зря из лагеря в лагерь по всему Советскому Союзу несется слово "привыкнешь". Не следует цепляться за устаревшие навыки цивилизации. Чистить зубы? Если нет зубной щетки (урки украли) - отвыкнешь и от чистки зубов. Руки мыть? Если нет мыла и даже воды - будешь есть грязными руками. Вши? Только первый раз ты взбунтуешься, выйдешь из себя и со страхом спросишь: "Куда я попал?" А потом ты привыкнешь к ним, они привыкнут к тебе. Будешь жить с ними, и от этого желание жить не уменьшится.
Урки собирали своих вшей целыми пригоршнями и пускали, через щели в нарах, на наши тела, головы, лица. "Как подарочек?" - смеялись они сверху жутким нечеловеческим смехом. Еще более мощный взрыв хохота вызывал удачный маневр - сунуть "подарочек" прямо под рубаху ненавистному интеллигенту: "Ха-ха, пусть погреются, бедные, под мышкой у интеллигента, пусть немного погреются…"
Эту атмосферу зловония и мрака, издевательств, страха и угроз с трудом выдерживал измученный Гарин, бывший заместитель редактора "Правды", с вершины власти попавший в царство урок, среди голодных, больных, униженных рабов.
Как-то днем (или ночью?) Гарин, лежавший возле группы еврейских заключенных, попросил разрешения прилечь рядом со мной. Мои соседи сколько могли подвинулись, освободили ему место на нарах. Гарин лег рядом со мной.
- Они хотят убить меня, - зашептал он мне на ухо.
- Кто хочет вас убить? О чем вы говорите? - удивленно спросил я.
- Они хотят урить меня. Я пропал. Урки хотят меня убить. Вы не знаете, что случилось… Вчера я поднялся на палубу, чтобы пойти в уборную. У выхода меня схватили урки (я думаю, они из банды Краснобородки), оттащили в угол и потребовали, чтобы я отдал им свои деньги. Я сказал, что у меня нет денег, они не поверили и обыскали. Ничего не нашли. Потом избили меня, пинали ногами. Им известно, - сказали урки, - что у меня есть деньги, и я их просто спрятал. Если не принесу в следующий раз, меня убьют. У меня действительно было триста рублей, я привез их из Томска. Помните, я вам рассказывал? Весь день я лежал, никуда не выходил. Но вечером я должен был выйти. Не мог сдержаться, не мог. На палубу подняться боялся, знал, что меня караулят. Но выхода не было. Я повесил мешочек с деньгами, как обычно, на шею. Думал, может быть, больше не тронут. Но на случай, если снова схватят, лучше иметь деньги при себе. Я не могу выдержать побои и не хочу, чтобы меня убили. Они меня ждали. "Принес?" - спросил один из них. Собственными руками я развязал мешочек, вынул деньги и отдал им. Они потянули мешочек изо всех сил, и веревка порвалась. Они искали в мешочке, но там было пусто: я не оставил себе ни рубля. "Это все? - спросили они. - Больше у тебя нет?" "Больше нет, - ответил я. - Можете, если хотите, обыскать нары". Они засмеялись и дали мне подняться на палубу. Я с трудом двигался.
- Спускаясь в трюм, - продолжал шептать Гарин, обдавая меня горячим дыханием, - я увидел, что они играют в карты. Один из них закричал мне: "Рассказал стрелку, а? Коммунист, паразит, гад. Донес на нас, а? Сколько людей загубил в своей жизни? Думаешь, и здесь тебе все позволено? Мы с тобой как-нибудь управимся…" Я сказал, что со стрелком не разговаривал, поклялся им, что никому не рассказал. Но они мне не поверили. Ты донес, - сказали они, - и мы тебе еще покажем. Они дали мне пройти, а сами продолжали играть.
- Я уверен, Менахем Вольфович, что они играли на мою голову. Помните рассказ Краснобородки? Они играли на мою голову, я в этом уверен. Я пропал. Они убьют меня.
Я попытался успокоить его.
- Не говорите глупости, - сказал я с упреком, - они играли не на вашу голову, а на ваши деньги. Они хотели запугать вас, чтобы вы стрелку ничего не рассказывали. Не бойтесь, они вас не тронут.
- Нет, нет, - шептал Гарин, - они играли на мою голову. Я их лучше знаю, чем вы. Они убьют меня.
- Знаете что, - предложил я Гарину, - я поговорю с Краснобородкой. Мне уже пришлось с ним говорить насчет моих вещей, и он обещал поинтересоваться. Уверен, что часть вещей находится у него самого, но, во всяком случае, ко мне он относится неплохо. Ребята рассказали ему, что я им помогал, особенно Клозету. Помните, он защищал меня от чужих урок? Я поговорю с ним и объясню, что вы ничего часовому не рассказали.
- Нет, это даже опасно, - ответил Гарин. - Лучше с ним не говорить. Он может сказать, что я всюду болтаю про деньги и наверняка рассказал стрелку. Нет, не говорите с ним. Это не поможет, только испортит все…
- Смотрите! - закричал вдруг Гарин, схватил мою руку и прижался, как маленький ребенок. - Смотрите! Он идет с ножом!
Я посмотрел. С верхних нар медленно спускался урка. Он что-то держал в руке. Издали трудно было различить, но это вполне мог быть нож.
Урка прошмыгнул мимо нас, даже не обратив внимания на Гарина. В руке у него была ложка. Гарин пережил несколько минут смертельного страха. Я продолжал его успокаивать. Воспользовался его ошибкой, чтобы рассеять все опасения. При первой же возможности переменил тему, и мы заговорили о литературе. После этого разговора он меня не покидал. Перенес ко мне свою котомку. Лежал рядом со мной днем и ночью. Старался подниматься на палубу вместе со мной или просил проводить его. Урки его не трогали, но продолжали издеваться и угрожать. Гарин был уверен, что конец близок.
Однажды голос Гарина вырвал меня из постоянной дремоты, в которой мы находились из-за мрака, голода, слабости, зловония и постоянного лежания.
- Менахем, Менахем, - шептал Гарин.
Впервые он обратился ко мне просто по имени.
- Вы помните песню "Вернуться"?
Впервые он обратился ко мне на идиш.
- Какую песню? - переспросил я его, тоже на идиш.
Он сказал: "Лушув", и я в первую минуту не понял - то ли из-за его ашкеназийского произношения, то ли из-за полудремы, от которой я еще не очухался.
- Как, вы не знаете? - сердито ответил Гарин вопросом. - Это песня, которую поют сионисты. В Одессе сионисты пели ее, когда я был еще мальчиком. Лу-шув, лу-шув, вы не знаете эту песню?
- А, вы имеете в виду "Атикву"?
- Может быть "Атиква", я помню только слова "лушув, лушув".
- Да, это "Атиква" - "Лашув леэрец авотейну" ("Вернуться на землю праотцев"). Разумеется, я знаю эту песню.
- Раз так, - попросил Гарин, - спойте мне ее. Видите, Менахем, я уже отсюда не выйду. Слышите…
Он схватил мою руку и положил себе на грудь. Сердце учащенно билось.
- Видите, - продолжал Гарин, - я человек конченый. Урки играли на меня в карты, они убьют меня. Но предположим, вы правы, и они хотят только запугать меня. Сколько времени могу я прожить с таким сердцем? Отсюда мне живым не выйти. Вы здоровы. С вами остальные евреи. Вас амнистировали. У вас есть шанс выйти на свободу. Может быть, встретите моих детей, кто знает? Расскажите им про их отца, расскажите все. Скажите, что я всегда думал о них. Но теперь прошу вас спеть "Лашув", спойте мне "Лашув".
Вместе с Мармельштейном мы запели "Атикву" К нам присоединились три соседа-еврея. Мы пели с ашкеназийским произношением, как поют "Атикву" в галуте. Гарин молчал. Слушал. Прислушивался к словам: "Вернуться в страну, в страну праотцев…"
Урки проснулись:
- Вы что там поете, жиды?
- Они молятся, молятся своему Богу, чтобы помог им.
Урки дико засмеялись. Мы продолжали петь.
Урки правы. Это не песня, а молитва.
Мне казалось, что я только что принял исповедь еврея, который много лет отвергал свой народ и теперь, перед самым концом, после страданий и мук возвращается к своему народу, к своей вере. Боже милостивый, жизнь создает более фантастические сюжеты, чем самый смелый писатель. Вот мы лежим в беспросветной тьме, среди урок - полулюдей-полузверей. Рядом Гарин, бывший замредактора "Правды", коммунист, человек, оторвавшийся от своего народа, возненавидевший Сион и преследовавший сионистов. Когда в последний раз он слышал "Атикву" в Одессе? Когда он в последний раз смеялся над словом "Лашув"? Чего он только ни делал, чтобы искоренить "атиква лашув" ("надежду на возвращение")? Чего он только ни делал, чтобы воплотить в жизнь другую "надежду"? Четверть столетия прошло с тех пор, как сбылась его мечта - победила революция, за которую боролся и страдал, во имя которой трудился и воевал. Четверть века… И вот революция отблагодарила своего преданного борца и руководителя: объявила его предателем, врагом народа, шпионом. Он получил тюрьму, больное сердце, побои, кличку жид, железные шпалы, опять жид, этап, снова жид, пинки, ограбление, угрозы урок, унижение, страх, еще и еще раз - жид. И теперь, после всех мук, бывший замредактора "Правды", бывший генеральный секретарь коммунистической партии Украины вспоминает песню "Лашув". "Лашув, лашув леэрец авотейну" - и это его последнее утешение.
И пусть слышит Печора - быть может, впервые с тех пор как понесла свои воды на север молитву-исповедь, Песню-молитву:
Вот уже несколько дней мы стоим на причале. Вокруг нас много других судов. Целый невольничий флот. Мы прошли длинный путь, но впереди еще дальняя дорога - на север, на север. Рабочие пристани, тоже заключенные, готовят пароходы к отплытию.
В один из этих дней охранник наклонился над трюмом и закричал:
- Бе-ги-н!
Урки, стоявшие у выхода, завопили:
- Бе-ги-н!
- Здесь! - крикнул я в ответ.
- Имя, отчество.
- Менахем Вольфович.
- Верно.
- Данавский! - продолжал кричать охранник. - Имя, отчество?
И еще много имен, по алфавиту.