- Хи-ит-ая бестия, доложу вам. Нет, никаких пыток, никаких т-этьих степеней! Очень ко-эктен. Вполне воспитан. Однако, хит-ая бестия. Сам был эмиг-антом. Все наши дела и делишки знает досконально. Обещал мне за отк-овенность, за иск-енность всяческие льготы и п-ивилегии. И, доложу вам, некото-ым об-азом выполнил свои обещания. Вот и п-ивезли меня сюда в Белокаменную, минуя су-овый Военно-полевой т-ибунал. Нап-ави-ли дело в так называемое ОСО. Майо- Туган-Ба-ановский мне это и обещал. А тут уж я надеюсь - моя специальность поможет.
(Буда уверял, что владеет секретом безупречной мумификации любых органических тел, - растений, животных, рыб. Он был совладельцем фирмы, изготавляющей парафиновые мумии для школ и естественно-научных музеев. По его словам, метод их фирмы был прост и дешев.)
- Вот у вас мумифици-овали тело Ленина. Это очень до-ого стоило. И все еще постоянно т-эбует дополнительных - асхо-дов. Жестокий конт-оль темпе-ату-ы. Ну, и подновляют, конечно. А наш метод - абсолютная га-антия. На сотни лет, наизменно, п-и п-остой комнатной темпе-ату-е. Опасны только - жа-а, огонь. А любой холод, любой мо-оз даже на пользу. Майо- Туган очень заинте-эсовался моим сек-этом. Ведь будут же еще уми-ать великие люди. А мне только лестно, вместо тиг-ят, обезьянок, птичек, об-аботать тело великого человека.
Недолго я в ту зиму восхищался Туган-Барановским. Но это короткое знакомство все же оставило след, вероятно, не только в моей жизни.
Скоропрошедший вождь заронил мечту об особой молодежной литературной организации. И вскоре после того, как мы окончательно разуверились в Тугане, у меня дома собралось несколько учредителей нового литературного объединения: Валентин Бычко, Иван Нехода, Иван Калянник, третий Иван - Ваня Шутов (он стал писателем под псевдонимом Михайло Ужвий) и Тодик Робсман. Он при знакомстве представлялся: "Теодор Робсман. Поэт. Гениальный!" Пожатие широкой твердой руки, натренированной в многочисленных драках, было таким крепким, что новые знакомые предпочитали не высказывать сомнений. Тодик - единственный из этой компании излечился от литературной кори. Но в ту пору он казался едва ли не самым активным из нас. Он дружил с Колькой-Американцем, вожаком большой шайки, в которую входили не только обычные "раклы", но и профессиональные воры - ширмачи, хазушники, уркаганы и т. п. Отсветы героического мифа Кольки и собственные кулаки весьма укрепляли репутацию Тодика. Впрочем и его стихи казались нам тогда вполне приемлемыми, не хуже тех, что печатались.
Сегодня и мысли и чувства в ударе,
Сыграй мне, любимая, вальс на гитаре,
Я сердцем расстегнут, натянуты струны,
Любимая, сердце - хороший инстрУмент.
Он был так неколебимо уверен в своей гениальности, что не сердился на самую злую критику товарищей. А когда его пытались убеждать, что он неправильно ставит ударение в слове "инструмент", он безмятежно-упрямо возражал:
- И ничего подобного. Во-первых, у нас ведь народ говорит "инстрУмент", это только интеллигенция хочет, чтоб было "мЕнт". А я - народный поэт и на всех "ментов" кладу с прибором. И еще Пушкин писал "музыЫка". Так что ж, ему можно, а мне нельзя?
В дирекции дома Блакитного нам объяснили, что комнату и часы для заседаний представляют лишь организациям, зарегистрированным в Наркомпросе.
Первое собрание мы провели на квартире у одного из "учредителей". Был избран секретариат - Бычко, Нехода и я; меня наименовали "генеральным секретарем" и поручили идти в Наркомпрос.
В школьную арифметическую тетрадку - по клеткам легче разграфлять, - я вписал всех наличных и предполагаемых членов молодежного литературного объединения "Юнь". Графы были: фамилия, имя, год рождения (себе я записал 1910, на два года старше), "творческое призвание", "на каком языке пишет" и "где публиковался".
В то время только Валентин Бычко и Иван Нехода напечатали несколько стихотворений в украинской пионерской газете. Всем остальным я пометил: "неоднократно публиковался в стенной печати".
В Наркомпрос я направился пораньше утром, прямо в кабинет наркома Миколы Олесовича Скрыпника.
В небольшой приемной уже сидело несколько человек. И потом приходили все новые посетители. Набралось десятка два, последние стояли в коридоре.
Секретарша спрашивала каждого: "В якiй справi?" Некоторых отсылала в отделы, решительно говорила, что нарком этим вопросом заниматься не будет. Я изложил суть нашей просьбы, показал протокол первого собрания, аккуратно переписанный на листах, вырванных из бухгалтерского гроссбуха и тетрадь со списком.
Она едва поглядела.
- Ждите. В порядке живой очереди. Микола Олесович придет к десяти.
Ровно в десять послышалось разноголосо:
- Дравствуйте, Микола Олесович… Драсть… Здрастуйте…
Скрыпник в шубе торопливо прошел в свой кабинет, через несколько минут вышел, сел к маленькому столику у окна и оглядел всех нас: мне показалось, досадливо - сколько набилось!
- Ну, давайте. Кто тут перший?
Он был вовсе не похож на портреты, которые тогда можно было видеть во многих витринах, в школах и клубах. Он казался меньше, старше, суше. Усталые глаза, седая "кремлевская" бородка. Разговаривал вполголоса. Иногда нетерпеливо, но всегда деловито.
- Прошу конкретнiше. Так, так, вже розумiю… А далi шо?.. Ваши высновки, будь ласка… Так чого ж вы все-таки хочете? Прошу навпростець: в чому суть ваших претензiй?
Прощался кивком. От многословных благодарностей отмахивался. Велеречивых посетителей прерывал, показывая на ожидающих.
- Товарищу, вы ж бачите, тут ще товарищи чекають.
Дошла очередь до меня. Секретарша кивнула и я сел на стул, вплотную напротив него, почти что колени в колени. Он дописывал что-то на пачке бумаг, оставленных предшествующим собеседником. Взглянул на меня выжидательно. Я постарался быстро изложить наши планы.
- А навiщо потрiбна ще одна организация? Чому вы не пiдете до "Молодняка"?
Мы предусмотрели этот вопрос.
- "Молодняк" - это республиканский союз, у них по всей Украине отделы, и они принимают лишь тех, кто уже не раз печатался, у них все старше двадцати лет. И все уже с опытом. Такие, как мы, начинающие, должны месяцами, а то и годами ждать, пока хоть послушают, покритикуют. И мало кто пока дождался.
- Так, так. Значить, це тi, кто з пионерiв уже выросли, а до комсомолу еще не доросли.
- До комсомолу може й доросли, а до "Молодняка" - ні.
Он посмотрел словно бы чуть оживленней. Взял тетрадку, полистал.
- "Юнь" назвали? Гарно. А якою мовою пишуть ваши юнаки - украиньскою? Чи росiйскою?
- Приблизно половина - україньскою.
Я соврал, но так решительно, и по-украински изъяснялся настолько свободно, что это прозвучало достоверно.
Он быстро написал красным карандашом на обложке тетрадки "В буд. Блакитного. Треба допомогти хлопцям".
Протянул мне тетрадку, едва кивнул на мое "щиро дякую, Микола Олесович", и обернулся к следующему…
В коридоре бывалый ходок объяснял:
- Он хитрый мужик, Николай Алексеевич; нашего брата, рядового, принимает в приемной, чтобы поскорей: раз-раз и готово. Сам видишь: другие ждут. А если кто надоедать будет, встанет и уйдет к себе в кабинет, пускай все остальные того выпихивают. Тогда вернется. А для начальства у него другие часы. И уже пожалуйста в кабинет… Еще и чаю поднесут.
Благословение Скрыпника было для нас очень важно. Не только потому, что его Наркомат ведал домом Блакитного. Мы знали, что он - старый большевик, член президиума Коминтерна, ученый марксист - очень серьезно интересовался литературой.
В феврале 1928 года он произнес большую речь на собрании харьковских писателей. Текст ее был издан брошюрой "Наша литературная действительность".
"…Большая часть наших писателей крестятся по-советски, заявляют, что стоят на советской платформе, хотят быть пролетарскими… А где та лакмусовая бумажка, чтобы определить кто кто? …Объединяются большею частью не по художественным, не по литературным признакам, а на каких-то полуполитических платформах, на которых соединяются прямо противоположные художественные течения… ЦК ВКП(б) признал необходимость свободной борьбы, свободного соперничества… Мы не можем никому выдавать диплом на пролетарскость… Наша украинская литература еще не вышла из фазы примитивного, полупровинциального существования. Все кошки серы; все писатели - украинцы; все - представители пролетарской литературы…
…Я не сторонник левого фронта искусств, но для меня "Нова Генерация", именно потому, что ее основа - общие художественно-литературные черты, имеет большее значение, чем многие другие. …Тут многие, очень многие отказывают этой группе и "Авангарду" в самом праве на существование, заявляют, что таких течений нет. Но, уважаемые товарищи, так ведь было и со всем украинским народом: и ему отказывали в праве на существование.
…Я также не сторонник конструктивизма, динамизма - художественных направлений, на основе которых объединилась группа "Авангард"… Но я считаю, что на просторах советской земли, под нашим пролетарским солнцем найдется такое место, где и эта группа сможет художественно самовыразиться и самим своим существованием побуждать самовыражаться другие группы… ВАПП объединяет под одной крышей по меньшей мере три противоположных течения. По-моему, это неуважение к самим себе, к своим художественно-эстетическим взглядам…"
В той же речи Скрыпник громил идеологических противников - Хвыльового, Маланюка - и не стеснялся в выражениях; говорил, что они примкнули к лагерю "воинственного украинского фашизма". Ссылки на художественные достоинства их произведений он отстранял:
"Пуришкевич тоже иногда писал стихи. Но пуришкевичей мы расстреливаем, а не занимаемся художественными оценками".
И сразу же после этих зловещих слов призывал:
"…остро выступать против литературного комчванства… Это тайная хвороба, о которой привыкли говорить лишь шепотом… Нужно думать над тем, как поймать напостовца, как поймать и поставить огненное клеймо на лбу представителя пролеткультовщины. Это задание трудное, иногда почти невыполнимое, так же, как поймать русского великодержавника…"
(Пять лет спустя, когда несколько миллионов украинских крестьян вымерли от голода, Скрыпник расстрелял себя. И тогда же застрелился Хвыльовой. Должно быть, им нестерпимо стало сознание ответственности за все, что происходило на Украине, сознание своей причастности к тем силам, которые сулили все новые гибельные бедствия. Их посмертно проклинали как "буржуазных националистов" и "врагов народа".
Но в 1928 году оба они, - талантливые, мужественные, искушенные в политических и литературных спорах, конечно же, не предвидели и не предчувствовали, куда сами идут, к чему ведут своих товарищей-друзей и товарищей-противников… А мне и таким, как я, утверждения, вроде "пуришкевичей надо расстреливать", казались вполне естественными полемическими оборотами.)
Мы уважали Скрыпника. Однако его призывы объединяться "на основе художественных, эстетических программ" казались мне уступкой "формализму". Нет, главным для нас была идейная общность; ну, а уж в ее пределах - терпимость к любым формальным, эстетическим поискам. Именно таким объединением должна была стать наша "Юнь".
Мы стали собираться раз в неделю вечером, в большой комнате-читальне дома Блакитного. Три-четыре поэта читали стихи. Не больше двух прозаиков - рассказы или отрывки из более крупных произведений.
Бывало, что впечатлительные авторы зло переругивались с критиками. На собраниях обычно председательствовал я. Перебранки удавалось кое-как унимать. Но в нескольких случаях спор возобновлялся потом на улице и переходил в драку.
Подошла моя очередь, и я прочитал длинную поэму "НЭП".
То была длинная вереница зарифмованных рассуждений о больших и малых событиях, происходивших в мире, в стране, в Харькове…
1927-ой год. Многим казалось, что десятилетие Октябрьской революции должно стать кануном новых революционных перемен. Мы считали неизбежной новую войну и с нею тот "последний решительный бой", который принесет счастье всему людскому роду. И в газетных сообщениях нередко слышали сигналы боевых тревог.
…После переворота Чан Кай-ши в Шанхае и в Кантоне убивали коммунистов, подавляли рабочие восстания. В Англии полиция напала на советское торгпредство, нашла какое-то "письмо Зиновьева", из-за которого Чемберлен обвинил наше правительство в разжигании мировой революции и порвал дипломатические отношения с СССР.
В Варшаве убили нашего полпреда Войкова.
…По харьковским улицам шли шумные демонстрации протеста к польскому консульству. Двухэтажный дом в глубине тупика, упиравшегося в ограду парка Технологического института, был оцеплен милицией, демонстрантов не подпускали. Мы с Зорей пробрались с тыла, через ограду, успели швырнуть по камню в окна. Не добросили. Нас перехватили милиционеры, рослые парни в яйцевидных шлемах, таких, как у английских полисменов, - эту новую форму ввели весной 27-го года. Я предъявил свой единственный документ - зеленую книжечку эсперантиста. Молодой милиционер уважительно глядел на иностранные буквы, а я пылко лопотал, что весь мир протестует, паны-пилсудчики помогали убийце, надо им показать, как следует, что и мы протестуем.
- Та вже добре! Тильки протест - то державна справа. А викна бить - це вже фулюганьство, а не протест. Давайте, проходьте.
Борис и я ходили по улицам собирать деньги на эскадрилью "Наш ответ Чемберлену". Нам выдали копилки, запечатанные сургучем, коробки, полные мелких латунных значков, - самолетик с кулаком вместо пропеллера, - и ленты с лозунгами, которые мы носили через плечо. Каждому, кто бросал в копилку хоть копейку, мы накалывали значок.
Все это снаряжение нам по протекции Бориса выдали в городском комитете Осоавиахима, а также справки с печатями "поручается сбор пожертвований", что давало право бесплатно ездить на трамваях и автобусах. Нам сказали: "Кто наберет больше двадцати пяти рублей, будет премирован: покатают на аэроплане. Полчаса летать над городом".
И мы старались.
- Гражданин, гражданочка, пожертвуйте на эскадрилью "Ответ Чемберлену"… Не пожалейте трудовой копейки на защиту Советской страны. Нашей копейкой лордам по мордам! Жертвуйте на Красную авиацию!
Мы лихо вскакивали на ходу в трамваи и так же на ходу спрыгивали. Самые строгие милиционеры делали вид, что не замечают.
Как я презирал тех, кто отворачивался от копилки молча или отнекиваясь: "Я уже жертвовал… Нет денег… Ладно, ладно, потом… Каким там лордам - себе на конфеты собираешь, или на папиросы… Мало, что налоги дерут, так еще на улице жертвуй… Откуда звестно, что ты маешь право торгувать теми бляшками? А ну, покажи патент!.. Так Чемберлен и злякается от наших копеек… Делать нечего пацанам, как нищие просят! Гуляй, гуляй, Бог подаст…"
И как по-братски, по-дружески, по-сыновнему любил я всех, кто останавливался, весело или серьезно отвечал нам, доставал монету, прикалывал значок. Седой, в гимнастерке, с портфелем, спросил: "Много насобирал? А ну, тряхни!" Прислушался к полновесному бряцанию, удовлетворенно хмыкнул и сунул в щель копилки бумажный рубль, протолкнул карандашом. "Дай-ка несколько аэропланчиков для моих пацанов". Я не сомневался в том, что это старый большевик.
Мы твердо знали: необходимо укреплять Красную армию, необходима мощная военная промышленность. И как назло оппозиционеры мешают, заводят дискуссии, отвлекают силы. Осенью прошел ХV съезд ВКП(б). Троцкого, Преображенского, Смилгу, Раковского исключили из партии. Зиновьев и Каменев покаялись. В газетах писали, что троцкисты создают антипартийное подполье. Троцкого выслали в Казахстан.
Однако именно оппозиционеры предостерегали от Чан Кай-ши, ратовали за мировую революцию и против империалистов, против нэпманов и кулаков.
Причиной всех наших бед и зол я считал НЭП.
НЭП - это частные магазины и лавки, куда более изобильные и нарядные, чем тусклые Церабкоопы; расфранченные мужчины и женщины в ресторанах, где по вечерам наяривали оркестры, и казино, где вертелись рулетки и крупье покрикивали "игра сделана!"; ярко накрашенные девки в коротких платьях, медленно разгуливавшие по вечерним улицам, задирая одиноких мужчин, или визгливо хохотавшие в фаэтонах "ваньков".
НЭП - это базары, кишевшие сутолокой грязно пестрых толп, - куркульские возы, запряженные раскормленными конями, горластые бабы-торговки, вкрадчивые перекупщики, оборванные, грязные до черноты беспризорники.
НЭП - это газетные сообщения о селькорах, убитых кулаками, о судах над растратчиками, взяточниками, шарлатанами, фельетоны о разложении, обрастании, о том, как некогда честные рабочие парни-коммунисты становились бюрократами, рвачами, "сползали" в мещанское болото.
Юмористические журналы и живые газеты высмеивали нэпачей. Но Маяковский не шутил, взывая: "Скорее головы канарейкам сверните, чтоб коммунизм канарейками не был побит".
Это из-за НЭПа перессорились между собой вожди партии.
Это НЭП довел до самоубийства Есенина, Андрея Соболя и товарища моего отца Семена Халабарда. Крестьянский сын, красавец-богатырь, он в гражданскую войну командовал полком, потом стал директором треста, влюбился в красивую бездельницу-франтиху, растратил государственные деньги и принял яд.
Асеев писал:
Как мне быть твоим поэтом,
Коммунизма племя,
Если крашено рыжим цветом,
А не красным время?
Его ужасала "пивная рядом с наркомвнуделом". Владимир Сосюра читал нараспев, ласково, печально:
Я не знаю, кто кого морочить,
Але знов би я наган взяв
I стрiляв би в кожнi жирнi очi,
В кожну шляпку и манто стрiляв.
После того, как я прочитал рифмованные проклятья злокозненным, тлетворным силам НЭПа, кое-кто из приятелей хвалил: "Есть яркие образы… есть сильные строки… Искренне выражено отношение к общественным язвам…"
Но критики говорили куда красноречивее. Они уличили меня в пессимизме, в упадочнических настроениях, в подражании Есенину, Маяковскому, Сосюре и еще кому-то, в "переоценке" опасностей НЭПа и в "недооценке" и "недопоказе" здоровых сил нашего общества: мою поэму признали идейно ошибочной, требовали, чтобы я "продумал", "осознал" и "перестроился"… Я пытался возражать. Ведь заключительные строки звучали довольно бодро.
Пускай в Харькове, у бледного ВУЦИКа
Мчат рысаки и визжат проститутки,
Ведь есть еще люди в кожанках куцых,
В работе запойной, за сутками сутки.
Но втайне был очень доволен. Все происходило как у настоящих взрослых литераторов: "прорабатывали" за идеи, но признавали удачи формы. Кто-то даже сказал о таланте.
…Прошла неделя, пока я обсуждал с приятелями, что делать, - каяться или упираться? Колебался, сомневался. Но про себя гордился - это были серьезные "идейно-творческие" колебания и сомнения. Как у настоящего поэта.
В конце концов, я все же признал, что "допустил", и с мужественной, суровой печалью говорил, что многое передумал, осознал и теперь понимаю, что переоценивал то и недооценивал это. Обещал "еще глубже продумать" и возможно скорее "перестроиться".