"Юнь" просуществовала недолго. Числившийся у нас критиком Роман Кацман опубликовал в газете "Вечернее радио" фельетон и зло, но довольно правдиво описал наши сборища. Назвал он, впрочем, лишь одного Тодика Робсмана, вывернув наизнанку его фамилию - "Намсбор" - "дружок хулиганов, именующий себя гениальным поэтом". Но многозначительно помянул и нездоровые, упадочнические стихи некоторых юношей, растерявшихся перед НЭПом. Меня вызвали в правление дома Блакитного и предложили подготовить подробный отчет о творческой деятельности нашей организации, а также обсудить с товарищами "сигналы печати" и дать обоснованный ответ.
На следующем собрании мы провели "чистку" и одним из первых вычистили предателя Кацмана за то, что он, ни разу не выступив у нас, побежал ябедничать в газету. Тодик обещал, что еще и зубы ему "почистит". Но осторожный зоил избегал встреч с нами.
Ответ написать не удалось. Возражать по существу было трудно. Началось лето, время каникул, отпусков и подготовки к экзаменам. "Юнь" распалась и о нас просто забыли.
Осенью возникло новое литературное содружество "Порыв". Заводилами в нем были Иван Калянник и Сергей Борзенко.
Иван, самый талантливый, да, пожалуй, и самый умный из нас, любил прикидываться этаким простачком-Иванушкой, наивным увальнем.
В начале он писал несколько "есенистые" стихи.
Ты прошла и плитки тротуара
Расцвели, как в поле васильки.
Потом он стал писать по-украински. Он работал в сталелитейном цеху разметчиком. На огромной плите размечал еще горячие отливки для первичной "черновой" обработки, о своей работе он рассказывал в стихах.
День починается так.
Трамвай. Цех. Плита!
Сергей Борзенко был очень красив. Лицо и стать, как с цветной открытки "в русском стиле". Кудрявый чуб цвета свежей соломы; большие синие глаза. Говорили, что он похож на Есенина, только выше ростом и шире в плечах. Сережа добавлял: "А также классово, идейно здоровее". В отличие от всех нас, он был настоящим пролетарием - сыном и внуком рабочего, закончил ФЗУ и некоторое время работал молотобойцем. Есенину он подражал и в стихах и в одежде; иногда щеголял в голубой косоворотке, подпоясанной шнуром с кистями. И стихи он читал с тем надрывным распевом, который тогда называли есенинским.
И в тебя был влюблен я не очень,
Этот шепот навеял ковыль.
Я люблю очень синие очи,
А в твоих только серая пыль.
Он нравился многим девушкам, всем друзьям и самому себе. Непоколебимо убежденный в том, что станет знаменитым поэтом, он высоко ценил и таланты своих друзей, восхищался не только Ваниными, но даже моими стихами.
Однако и самое осторожное критическое замечание о неудачной рифме, о слишком уж замысловатом обороте вызывало у него печаль и ребячески откровенную обиду, либо драчливый гнев.
Однажды молодой критик из "Авангарда" назвал сомнительными две строчки его стихотворения:
Зимней ночью волнуется липа,
Как твоя обнаженная грудь.
- Зимой липы без листьев. И ночная, зимняя липа - это черное, угловатое переплетение веток и сучков. А в стихах, как я понимаю, речь идет не о скелете, не о мертвой женщине. Как же можно сравнивать обнаженную грудь живой возлюбленной с черным, холодным остовом?
Сережа вскочил, густо покрасневший.
- Это подлость! Сволочь!
Его едва удержали. Он был самым сильным из нас.
- Что значит "не зажимай критику"? Какой он критик? Ни черта не понимает ни в женщинах, ни в стихах, а лезет! Он клоп вонючий! Таких давить надо!
С первых же дней среди нас резко выделялись два неразлучных друга: Андрей Белецкий и Роман Самарин.
Андрей - сын известного филолога, будущего академика Александра Ивановича Белецкого, был молчалив, застенчиво улыбался одним углом рта, читал и говорил по-французски, немецки, английски, итальянски, знал древнегреческий и латынь, изучал санскрит. В его стихах звучали книжные, иностранные слова, античные и средневековые понятия. Он перевел на латынь "Интернационал", чем потряс всех нас, кроме Сергея.
- А кому это нужно? Язык ведь мертвый. Кто ж будет петь? На каком кладбище?
Мы воспринимали стихи Андрея почтительно; многое в них было непонятным или чужим. Критики пообразованнее говорили, что в них сказываются влияния парнассцев, Эредиа, Андрея Белого, Хлебникова… Я с завистью слушал такие речи, потом иногда разыскивал упомянутые книги, пытался сравнивать. Очень хотелось найти собственное мнение. Но благие порывы скоро иссякали, и, презирая себя, я снова откладывал на будущее серьезные занятия литературным самообразованием. А в очередном споре либо молчал "с ученым видом знатока", либо разглагольствовал многозначительно, впустую.
- Мне кажется, что все-таки это не подражание, а родственность традиций. Ведь и символисты (акмеисты, имажинисты, супрематисты, кого назвал предыдущий оратор) - не на пустом месте выросли. Я догадываюсь, почему товарищу могли послышаться в этих стихах отголоски раннего Тычины (Блока, Маяковского, Пастернака, позднего Есенина, Зерова и т. д.), но мне кажется, что это по сути все же стихи другого порядка. Иные не только по содержанию, но по тону, по конструкции…
Однажды Андрей сказал, что прочитает новые стихи, и вынул из портфеля несколько аккуратно исписанных листов.
- "Персей и Андромеда".
И заскандировал негромко, гундосо, но внятно. Потом начали обсуждать.
- Грамотная поэмка, вполне грамотная, даже сильная. Но уж такое явное влияние футуристов! Прямо как "Пощечина общественному вкусу" или "Садок судей". И слишком навязчивы аллитерации. "Частая сеча меча, сильна разяща плеча…" Да это же чистейшая хлебниковщина, вроде "Смейтесь смехачи". На сегодняшний день - устаревшие фокусы…
- Тут говорили про Хлебникова, но я не согласен: считаю, что это скорее подражание раннему Маяковскому. Помните: "Прожженный квартал… рыжий парик… непрожеванный крик."
- По-моему товарищи явно перехваливают. Стишки беспомощные: "…чуть движа по земле свой труп" - чепуха совершенная! Никакие здесь не футуристические влияния, - а самая вульгарная есенинщина, только с классическими узорами. Персей, видите ли, и Анромаха… Ну, и пусть Андромеда - какая разница?! А все откуда? "Черный человек, черный, черный… Черная книга" и тэдэ и тэпэ.
Я хотел вступиться за Андрея. Стихи мне в общем понравились. Сравнения с Хлебниковым казались убедительными. Сердили разносные отзывы: "упадочный… чуждый… кабинетное рифмоплетство… дешевый модернизм… северянинщина…" Но только защищать значило бы лицемерить. Стихотворение и впрямь было очень далеко от нашей жизни, стилизовано под старину.
Пока я собирался, председательствующий Сергей объявил:
- Товарищ Белецкий просит слова в порядке ведения.
- Большинство критических высказываний, так сказать, о подражательности. Ссылаются на футуризм, имажинизм… Тут называли Белого, Хлебникова, Маяковского, Есенина и даже, кажется, Северянина. Это весьма интересно. Некоторые суждения, так сказать, несомненно оригинальны. Но я вынужден принести извинения; должен повиниться. Дело в том, что я позволил себе некоторую, так сказать, мистификацию. Хотел экспериментально проверить степень, так сказать, объективности и компетентности в нашей критике. Я прочитал отрывки из поэмы, которую сочинил другой автор, который весьма, так сказать, далек от футуристов, от символистов, от Северянина…
Он достал из портфеля большой красный с позолотой том дореволюционного издания.
- Вот видите - Гаврила Романович Державин. Написано в 1807-м году…
Хохотали все, особенно зычно те, кто, как я, не участвовали в обсуждении. Но звучали и гневные возгласы.
- Это издевательство! Хулиганство! Зазнайство интеллигентское! Он себе мозоли насидел над книгами и насмехается с тех, кто не такие образованные.
Сережа стучал по столу карандашом, потом кулаком.
- Довольно! Тише! Хватит! С этим вопросом покончили. Переходим к следующему пункту. О поведении товарища Белецкого поговорим отдельно другим разом.
Роман Самарин, сыровато-пухлый, блиннолицый очкарик, сын профессора литературы, был менее образован, чем Андрей, но более общителен. Говорил он пришепетывая, подхихикивая, изысканно, даже витиевато, но любил подпускать и простецкие, народные словечки. Еще в школе, - он и Андрей учились в той же, что и я, - они оба даже внешне отличались ото всех. Носили береты, короткие брюки до колен и длинные чулки, ходили с тросточками и ровесникам, и даже младшим, говорили "вы".
Роман тоже сочинял стихи. В них энергично, уверенно двигались такие слова, которые были мне знакомы, но непривычны, - ученые, книжные, иностранные. Но у него они звучали естественно, само собой разумеющимися. И от этого стихи казались зрелыми. Его любимыми поэтами были Эредиа и Гумилев. Из современников он одобрял Ахматову, Вячеслава Иванова, Ходасевича, Тихонова, Багрицкого…
Когда мы поближе познакомились, он прочитал мне "по секрету" свою балладу "Ночная беседа".
…Возвращаясь вечером домой, поэт видит в передней на вешалке старую офицерскую фуражку и кожаный плащ. В полутьме комнаты его встречает некто "невысокий, бледный, сухощавый". Это Гумилев. Он говорит автору, что России предстоят грозные испытания, "везде оружие везут по земле и воде"… Но обещает, что в конечном счете восторжествует русская держава.
Роман писал баллады о Бертран де Борне, о рыцарях, менестрелях, о крестоносцах. Он поведал мне семейную тайну: его мать, милая круглолицая Юлия Ивановна, происходила по прямой линии от Готфрида Бульонского.
Однажды Роман написал стихи, в которых обо мне говорилось:
Мой смуглый друг, играя черной тростью,
Мне говорил о девушках не строгих…
Поводом для этих строк послужил мой рассказ о знакомстве с настоящей проституткой. Это было именно только знакомство с чтением стихов Есенина и длиннейшими беседами о смысле жизни. А трость я завел, подражая Роману и Андрею. И тщетно пытался подражать им в учености, не успевая раздобывать те книги, о которых они говорили, как о давно о знакомых.
Роман прочитал в "Порыве" большую поэму "Емельян Пугачев". Она понравилась многим. Мы с Ваней хвалили. Но Сергей оставался неизменен в своей классовой неприязни. И когда я восхищался - Да ты послушай, как здорово звучит: "уздой наборной жеребца тираня", - он презрительно фыркал:
- Игрушки, побрякушки. Нарядные стишки. Пугачев был народный вождь. Герой. Революционер. А тут какой-то ухарь-казак из оперетты. "Емельян кудряв и пьян". Ты сравни с Есениным. У того, правда, идеологически не все как следует. Но сам образ Пугача - могучий. Размах есть.
Ближе всех к Андрею и Роману держалась Лида Некрасова. Тоненькая, бело-розовая, благовоспитанная. Она писала сонеты, казалось, похожие на нее, мелодичные, грустные, очень складные. Я пылко влюбился в нее не меньше, чем на два месяца. И, разумеется, доложил об этом в стихах. Она приняла их с благосклонной, но снисходительно отстраняющей улыбкой.
- Благодарю вас, Левушка, это очень мило.
18 ноября 1928 года я впервые "вышел в печать".
Отделом литературы ежедневной газеты "Харьковский пролетарий" заведовал Романовский, чахоточный добряк, притворявшийся злым насмешником. Он опубликовал стихи Ивана, Сергея, Лиды и одно мое "На смерть Роальда Амундсена".
В газете, которую прочтут тысячи людей, и знакомые, и совсем незнакомые, далекие, маленький - огромный! - столбец: мои стихи. Мое имя.
Радость была. Давно об этом мечтал. Долго ждал, надеялся. Отчаивался, опять ждал. Но радовался меньше, чем ожидалось. Напечатанными стихи оказались куда хуже, бледнее, нескладнее… Все же на какое-то время померещилось, что открывается, приоткрылась заветная дверь.
Амундсена я любил с детства. Летом 1928 года итальянский генерал Нобиле полетел на дирижабле через полюс. Этот перелет задумал Амундсен и раньше пытался его осуществить. Нобиле был одно время его партнером, потом рассорился и отправился без него. Дирижабль потерпел крушение.
На помощь вышли наши ледоколы "Красин" и "Седов", а с ними полярные летчики Бабушкин и Чухновский.
Амундсен, едва услыхав о бедствии, забыв о старости, болезнях и обидах, немедленно вылетел на маленьком гидроплане помогать, спасать. И погиб.
Об этом и написано стихотворение. Получилось оно высокопарным, сентиментальным. Но есть одна строка:
Человек спасает человека.
В 1972 году, когда я начал собирать материалы для получения литераторской пенсии, обнаружилась эта самая первая публикация. Читать было неловко, смешно. Однако эта строка побудила задуматься.
Многое с тех пор во мне изменилось - взгляды, убеждения, идеалы. Но
Человек спасает человека.
В этих трех словах можно менять порядок, времена, наклонения, падежи: "Спасал. Будет спасать. Спасай!.."
(Некогда Сын Человеческий был назван Спасителем).
Человек спасает человека.
Во все времена. Вопреки всем изменениям, заменам, изменам.
Раньше я подолгу забывал об этом. Так же, как забывал об Амундсене, о ребяческих мечтах. Теперь хочу помнить. Уже до конца.
Глава восьмая.
РАСПУТЬЯ, ПЕРЕПУТЬЯ, БЕЗДОРОЖЬЯ…
Истину, хотя и печальную, надобно видеть и показывать и учиться от нее, чтобы не дожить до истины более горькой, уже не только учащей, но и наказующей за невнимание к ней.
Митрополит Филарет (А. Ф. Кони "На жизненном пути")
…Наш долг рассказать о том, что с нами происходило. Нам не удастся объяснить, почему произошло так, а не иначе, но это не должно отпугивать от работы, по меньшей мере подготовительной для будущих объяснений.
Криста Вольф ("Kindheitsmuster")
В феврале 1929 года меня потрясло сообщение о высылке Троцкого за границу… Пусть он ошибался, пусть затевал внутрипартийные споры, даже самые ожесточенные. Но ведь все-таки в Октябре 1917 года он был главным помощником Ленина; он создавал Красную армию. И высылать его за рубеж, как белогвардейца, - это было уж слишком.
Листовки и брошюры, подписанные "большевики-ленинцы (оппозиция)", доказывали, что именно Троцкий, Пятаков, Смилга, Преображенский зовут партию на правильный путь. А Сталин и Рыков потакают кулакам, нэпачам и бюрократам.
О Бухарине я знал, что он самый симпатичный и самый свойский из всех вождей. Но прежде всего - теоретик, добрый мечтатель. Его книгу "Исторический материализм" я читал и перечитывал, видел в ней образец марксистской мудрости. Когда-то Бухарин был куда левее Троцкого. Но должно быть и его испортил НЭП. Он стал призывать крестьян "обогащайтесь", поверил, что кулаки могут "врастать в социализм". И в китайских делах напутал, прошляпил измену Чан Кай-ши. Из листовок оппозиции я узнал, что Бухарин, Рыков и Томский всерьез рассорились со Сталиным, хотели даже мириться с оппозицией. Бухарин приходил к Каменеву договариваться. Может быть, опять начнется дискуссия, как в 27-м году, но более широкая, более честная. И тогда станет ясно, кто прав.
Как именно представлял я себе тогда будущее? С легкой руки Маяковского, писавшего стихи о встречах с Пушкиным, Лермонтовым и с Лениным, разговоры с великими покойниками стали модой. Светлов беседовал с Гейне, а Рома Самарин с Гумилевым. Такие стихотворные спиритические сеансы подвигнули и меня написать о встрече с Гракхом Бабефом. Он очень одобрил деятельность ленинской оппозиции, предостерегал от термидора, сравнивал Троцкого с Робеспьером, а Сталина с Дантоном и предсказывал победу революционных сил.
А ваш Дантон уйдет далеко, -
Ну хоть в тифлисский ВСНХ.
И взреет самолетов клекот.
И вновь поднимет ввысь Москва
Над миром боевые стяги
Пробьет великий час
У стен Варшавы, Риги, Праги,
Ликуя, братья встретят нас.
(Кто мог бы тогда взглянуть в будущее и догадаться, куда вели дороги, вымощенные такими стремлениями и мечтаниями?)
И так, в дни наибольшей близости с оппозиционерами, я видел в Сталине только новый вариант Дантона, - то есть честного, но "ошибающегося" революционера. Считал его "настоящим большевиком". Однако листовки оппозиции, такие, как "Завещание Ленина", которое раньше почему-то скрывали от партии, запись беседы Бухарина с Каменевым, брошюры "Платформа объединенной оппозиции", "Критика программы Коминтерна" и др., а также Марк и его друзья убеждали меня, что Сталин - ограниченный, властолюбивый бюрократ. Он вообразил себя лучшим учеником Ленина, хотя в теории смыслит меньше, чем все другие вожди. Но он опытный и бессовестный аппаратчик и, действуя хитростью, демагогией, сначала вместе с Зиновьевым и Каменевым осилил Троцкого, потом вместе с Бухариным и Рыковым перехитрил Зиновьева и ленинградцев, а теперь выпихивает Бухарина и Рыкова, чтобы стать единоличным диктатором. Но я думал, что, если его снять с высокого поста и "перебросить" на низовую работу, он еще исправится.