Вот с колхозов и потянули, сколько можно и сколько нельзя. У единоличников хлеб в земле гниет, а они сами пухнут, умирают… Страшно получилось. Но кто поправляет? Обратно же партия. Павел Петрович Постышев правильную линию взял. Да все мы умнее стали. Голод - всем урок. Ох, жестокий урок…
- Только мертвые с могил не встанут. Те хлеборобы, кто поумирал и сегодня умирает. И еще завтра умирать будет. Те, кого уже не спасет ни твой Постышев и никакой чудотворец. А мы вот выпьем за помин их души и будем радоваться, что на костях новые уроки учим.
- Не надо, Зиновий, не на-адо! Не растравляй сердце! Прошу тебя, не плюй в душу… Не на-адо. Я правду сказал: не понимаю!.. Так что же мне теперь - вешаться или топиться?
Он рванул на груди гимнастерку. По крутым красным скулам побежали мелкие слезы. И голова стала клониться к столу, сероседая, густо-курчавая. Все ниже, ниже.
Мама испуганно всхлипнула.
- Боже мой, Боже мой, ну что вы все спорите? Ведь такое несчастье. Ну что ты пристал к Кондрату Петровичу? У него родные погибли. А ты лезешь с попреками, с политикой! Что, у тебя души нет? Сейчас же извинись. И перестаньте пить. Хоть бы сына пожалел. Левочка такую болезнь перенес. Он же еле ходит. А ты ему водки подливаешь. Кондрат Петрович, дорогой, пусть это будет ваше последнее горе. Вы должны жить для семьи, для детей. И пусть они вам будут здоровы. Станем надеяться на лучшее. Должно же когда-нибудь легче стать?
Отец обнял Кондрата. Они оба плакали пьяными слезами и клялись друг другу в братской любви…
Уже после двух стопок перцовки я ощутил во всем теле зыбкую, жаркую легкость. Кожа на голове запульсировала, будто под ней газированнная вода. Стал есть масло прямо ложкой - "для смазки". Но все же разморился и от могучего маминого борща и от водки. Спор я слышал внятно, все понимал. Но говорить не решался. Сознавал, что хмелею и могу понести неведомо что.
Кондрат Петрович был для меня героем. А с отцом я часто спорил. Считал его добросовестным спецом, но ограниченным, неустойчивым обывателем, отягощенным старыми, эсеровскими предрассудками. Он, как и большинство его друзей-агрономов, раньше сочувствовал эсерам и украинским "боротьбистам".
Однако с тех пор, как начался голод, когда во время болезни я все думал-передумывал виденное и слышанное, гнал непосильные мысли, слушал все новые страшные рассказы, - с тех пор я начал даже не сознавать, нет, а смутно чувствовать некую горькую правду в речах отца. Раньше они только раздражали.
Но вот Кондрат Петрович повторял то же, что и я всегда говорил. И отец повторял то же, что я не раз от него слышал. Но теперь все звучало по-другому. И росло удушающее едкое чувство жестокой вины и вместе с тем - бессилия.
Когда спор внезапно сорвался в хмельные слезы, мне стало легче. И я обнимался с ними и говорил Кондрату Петровичу, как с детства уважаю его и люблю.
Выпили по самой последней. Мама перестала плакать и принесла чаю. А мы втроем пели "Ой, на гори, тай женци жнуть" и "Реве тай стогне Днипр широкий".
В конце января 1933 года П. П. Постышев был назначен взамен Терехова секретарем Харьковского обкома и вторым секретарем ЦК КП(б)У. Первым остался Коссиор. Но уже очень скоро именно Постышев оказался главным человеком на Украине. Ему писали прошения, жалобы, деловые и победные отчеты. К нему взывали о помощи, о нем сочиняли песни.
Он часто приезжал на заводы, в деревни. На митингах перед тысячами слушателей и на совещаниях с немногими участниками он держался одинаково безыскуственно просто. О нем рассказывали гарун-аль-рашидовские были и небылицы: он становился в очередь в продовольственных магазинах, в столовых, в банях и вместе с просителями сидел в приемных различных учреждений. Во время поездки по одному из районов он увидел отвратительные дороги. Секретарь райкома ехал с ним в машине. Постышев попросил секретаря выйти, что-то посмотреть, а затем сказал: "Прогуляйся-ка пешочком, научишься лучше заботиться о дорогах". И уехал.
В Харькове он созывал совещания домоуправов, садовников, дворников, продавцов и говорил то, чего раньше никто не говорил. Что необходимо улучшать быт.
Мы привыкли презирать быт: важно лишь общественное бытие. А он доказывал, что нужно заботиться не только о промфинпланах, но еще и о людях, украшать их жизнь. Все это было непривычно и радовало.
По предложению Постышева на заводах во многих цехах устроили кафе-кондитерские. Соевый кофе и соевые пирожные на сахарине продавали без карточек. Эти сласти и нарядные светлые столики на фоне темных прокопченных цехов казались нам живыми приметами социализма. Так же, как баллоны с бесплатной газированной водой, установленные в литейном и кузнечном цехах. Всех дворников Харькова обрядили в новую форму - синяя роба, синие каскетки, белые фартуки, белые рукавицы. На городской конференции Постышева торжественно-шутливо назвали "старшим дворником и садовником" Харькова.
С весны по всему городу начали сажать цветы и кустарники на каждом свободном клочке земли. Вдоль некоторых улиц высаживали взрослые клены и липы. Это представлялось необычайным достижением социалистического научного градостроительства. Тогда же сняли ограды и заборы у парков и садов, даже у самых малых, тех, что при домах. Их заменили низкими, ниже колен, "постышевскими загородками" из бетона или кирпичей. Зелень деревьев и кустов выплеснулась на улицы…
Постышев стал не только для меня героем, вождем, образцом настоящего большевика.
Когда писались эти воспоминания, я хотел возможно точнее восстановить свое тогдашнее восприятие людей и событий. О Постышеве я всегда вспоминал добром. Когда потускнели ореолы книжных героев, когда уже стало ясно, что не придется подражать ни Петру Великому, ни д'Артаньяну, ни Суворову, ни Шерлок Холмсу, неизбывная потребность в олицетворенных идеалах обратилась к революционерам, к настоящим большевикам. Такими стали для меня Котовский, Дзержинский, Орджоникидзе, Киров, Блюхер, Якир и, конечно, Постышев.
Когда в 1938 году я услыхал о его аресте, то сначала не верил, а потом думал, что он оказался жертвой провокаций, которые удалось осуществить хитроумным вражеским агентам, пролезшим в НКВД и повлиявшим на фанатика Ежова. Летом и осенью 1941 года на фронте мы вслух говорили о том, что первое поражение Гитлер нанес нам в пору "ежовщины".
После 1953 года я думал, что Постышев погиб именно потому, что был одним из последних ленинцев, был противоположен Сталину, Молотову, Кагановичу, Берии и всем им подобным, беспринципным властолюбцам, своекорыстным и жестоким. Такое представление подтверждали мои воспоминания: я видел его, разговаривал с ним, слушал его речи, читал его открытые письма.
А ведь я помнил, как Постышев "прорабатывал" Скрыпника за национализм и тот застрелился. Помнил, как жестоко поносил он Кулиша, Вишню, Курбаса, Эпика и других украинских писателей, художников, ученых, уверял, что они заговорщики, агенты фашизма.
Весной 1933 г. на областной конференции рабкоров, мы, делегаты ХПЗ, пришли в комнату за сценой, где отдыхали члены президиума, чтобы показать Постышеву проект резолюции по его докладу. Разговаривал он с нами приветливо, деловито; читал внимательно. И сказал:
- За ОснОву, мОжнО, кОнечнО. ОднакО, вОт этО уберите - насчет дОрОгОгО вОждя ПОстышева. Дурная этО манера в вОжди прОизвОдить. ТО ТерехОв был вОждь, а теперь и ПОстышев, и КОссиОр, и ПетрОвский… Всех величаете, в вОжди прОизвОдите. Не гОдится этО, тОварищи. Один тОлькО вОждь есть у нас в партии - тОварищ Сталин. И никаких других. ЭтО надО твьОрдО пОмнить.
Тогда я воспринял это поучение, как неподдельную скромность большевика. Но и много лет спустя, уже с отвращением и стыдом вспоминая годы сталинщины, Постышева я отделял от других сталинцев. Хотя знал, что на Украине "37-ой год начался в 33-ем", именно при Постышеве; знал, что прежде, чем самому погибнуть в застенке, он успел обречь на расправу тысячи людей и на Украине, и в Куйбышеве, куда его назначили секретарем обкома в конце 1937 года. За несколько дней до своего ареста, он громил "врагов народа"… Все это я знал. Помнил. И тем не менее, его приезд на Украину в 1933 году вспоминал как благотворное событие, а его речи, его письма - как беспримерно искренние, правдивые, разумные.
Но вот сорок лет спустя я читаю его "Письмо Харьковского обкома" 19 марта 1933 года. Брошюра в тридцать страниц. Что именно "требуется, чтобы покончить с позорным отставанием сельского хозяйства Харьковской области". Вопросы и выводы пронумерованы (в его прежних речах и статьях еще не было этой сталинской манеры - нумеровать). Однако язык еще нестандартный, непринужденно разговорный, лишь слегка орнаментированный митинговой риторикой. "Первый вопрос важнейший" - засыпка семян. Второй - вывоз семенной ссуды, предоставленной государством. Третий - подвоз горючего. Четвертый - ремонт тракторов. Пятый - как пополнять недостающие семенные фонды. "В селах есть еще спрятанный хлеб… Тому, кто помог открыть яму, давать определенный процент от обнаруженного хлеба". Шестой - о коне. "Самое опасное, что коня к севу не готовят". …Восьмой - об использовании бросовых земель. "В сорока районах области по неполным данным 79 624 га бросовых земель". (Это огромное пространство, видимо, в значительной степени образовали земли умерших или бежавших от голода).
И, наконец, десятый - "весьма серьезный вопрос".
"В отдельных колхозах есть отдельные дворы, которые голодают, а вы, дорогие товарищи, только скулите об этом, только просите помощи из области. Мы в области имеем небольшой резерв для того, чтобы оказывать продовольственную помощь нуждающимся в период сева, в период прополки свеклы, т. е. в апреле и мае. К тому же, этот резерв крайне ограничен. Сейчас мы этот резерв разбазаривать не намерены и не имеем права.
Почему вы не организуете взаимопомощь в самих колхозах, не изыскиваете источников на месте? Я никак не допускаю, чтобы колхоз не мог предотвратить два-три случая голодухи… Достаньте деньги, купите овощи, корову на мясо, изыщите некоторое количество хлеба у колхозников и организуйте помощь. В первую очередь побеспокойтесь о бригадирах. Нет ли среди них голодающих? Обязательно помогите - это наши командные кадры. Посмотрите, нет ли голодающих среди колхозников с большим количеством трудодней. Помогите им - это лучшая, наиболее честная и добросовестная часть колхозников, это основа колхоза".
Итак - "в отдельных колхозах отдельные дворы"! Но в то же время прямо сказано, что голодают и бригадиры, и лучшие колхозники (о рядовых, "не лучших" - речи нет).
…В Геническом районе единоличник, отец двух красноармейцев, хлебозаготовку выполнил на 80 процентов, но у него отняли корову, самого арестовали, довели семью до голода. В том же районе колхозник, имевший 940 трудодней (!!!), "репрессиями доведен до голодухи", потому что весь колхоз оказался на "черной доске".
"В некоторых местах единоличников и колхозников арестовывают все кому не лень. Сплошь и рядом враг подставляет под аресты и репрессии хороших, честных тружеников".
Именно это письмо я вспоминал на протяжении сорока лет как пример отважной искренности. Помнил, что в нем прямо, черным по белому - "голодуха", "арестовывают честных тружеников". А ведь Сталин говорил только о "недостатках работы в деревне… в новых условиях обострившейся классовой борьбы".
19 февраля 1933 года Сталин произнес длинную речь на всесоюзном съезде колхозников-ударников. Он говорил о голоде 1918–1919 годов, "когда рабочим Ленинграда и Москвы в лучшие дни удавалось выдавать по восьмушке фунта черного хлеба и то наполовину со жмыхами. И это продолжалось не месяц и не полгода, а целых два года. Но рабочие терпели и не унывали, ибо они знали, что придут лучшие времена… Сравните-ка ваши трудности и лишения с трудностями и лишениями, пережитыми рабочими, и вы увидите, что о них не стоит даже серьезно разговаривать".
В эти дни уже умирали сотни тысяч крестьян.
Умирали в пустеющих селах, на дорогах, на городских улицах. Уже голодали Украина, Кубань, Поволжье.
Но он утверждал, что об этом не стоило "серьезно разговаривать".
И мы не разговаривали.
Не только потому, что уже опасно было сомневаться и тем более опасно критиковать речи Сталина. И не только потому, что одной из страшных примет массового голода было ощущение бессилия, обреченности. (Еще за два-три года до этого, в начальную пору коллективизации, в иных местах бунтовали. Но к весне 1933 года деревня была смертельно парализована).
Мы не возражали, убежденные, что бедствие произошло не столько по вине партии и государства, сколько из-за неизбежных "объективных" обстоятельств, что голод вызван сопротивлением самоубийственно-несознательных крестьян, вражескими происками и неопытностью, слабостью низовых работников.
В той же речи Сталин торжественно обещал "сделать всех колхозников зажиточными".
После этого все докладчики, ораторы, газетчики, лекторы, пропагандисты на разные лады повторяли его обещания. Похвалы вождю и посулы грядущих колхозных благ звучали в те же дни, когда умирали сотни, тысячи голодающих. Эта уныло-монотонная разноголосица должна была заглушить стоны и плач. Прорывать страшное безмолвие смерти…
А наш Павел Петрович говорил не так, как все, а по-своему, и, как нам казалось, говорил откровенно, правдиво.
Кем же он был в действительности? Когда произошел в нем тот роковой "переход количества в качество", который все нараставшее число обманов и жестоких беззаконий, творимых для торжества революции, для блага социалистического отечества, превращал в привычную лживость, в слепое изуверство?
Когда именно бескорыстное стремление поддерживать Сталина, чтобы сохранить единство партии, чтобы предотвратить опасность троцкистского бонапартизма, чтобы оттеснить честолюбивых сановников и косных партийных "стариков", переросло в безоговорочную холопскую покорность новому самодержцу, кровожадному параноику?
Ответить на эти вопросы по-настоящему я не могу.
В его речах и статьях за 1928–29 годы, в которых он сурово честил оппозиционеров, ни разу не упоминается имя Сталина; в 1930 году он иногда его сочувственно цитировал. Но с 1932–33 года нарастали число и накал восторженных эпитетов, а в 1937 году уже звучали ритуальные молитвословия.
Когда я выздоровел, то ездил в подшефные села уже только в короткие командировки, на несколько дней, на неделю.
…Кисло-серое туманное утро. Снег еще не сошел. На темных соломенных крышах белесые пятна и полосы. По обе стороны улицы, вдоль тынов, вдоль хат лежит снег, посеревший, в синеватых оспинах и подтеках. А посередине улицы он перемешан с буро-желтой глинистой грязью, то подтаивающей, то подмерзающей. Колеи и вовсе темные, хотя по селу мало кто ездит.
Тащатся двое саней. Их валко тянут понурые ребристые клячи. Бредут трое возчиков. Поверх шапок навязаны, как башлыки, не то куски дерюги, не то бабьи платки. Грязно-рыжие кафтаны туго перепоясаны тряпичными жгутами. Шагают, медленно переставляя ноги, завернутые в мешковину.
В одних санях лежат два продолговатых куля, накрытые мешком и рогожей. Другие - пусты.
Они минуют слепые хаты; окна забиты или заставлены досками. В других окна целы, но двери распахнуты и обвисли. Видно, что никто не живет.
Подваливают к хате с дымящей трубой. Старший возчик стучит в окно.
- У вас е?
- Ни, слава Богу, нема…
У следующей хаты тот же вопрос. Тот же ответ. И еще у одной.
Подъехали к хатенке с облезшей штукатуркой и бездымной трубой.
- Прыська же вчора живая була…
- Була. А сегодня, бачь, не топить.
Молодой возчик, закутанный по-стариковски, идет в хату. Лошади тянутся к тыну. Грызут прутья. Парень возвращается.
- Ще дыхае. На печи лежит. Дал ей воды.
Минуют еще два двора.
Большая хата с чистыми, недавно беленными стенами. И солома на крыше светлая, едва начала темнеть.
- У вас е?
Из-за окна слабый, бесслезный женский голос.
- Е. Тато померлы цю ночь.
- То несить…
- Сил нема. Я ж одна с детьми.
Возчики переглядываются. Идут втроем. Выносят на мешке худое тело. Лицо закрыто полотенцем.
Женщина прилонилась к косяку. Обвисло накинутый платок, угасший взгляд. Медленно крестится.
Тело кладут на вторые сани. Накрывают. Еще один продолговатый куль.
За селом кладбище. На краю у леса - длинный ров, наполовину засыпанный землей и снегом - братская могила. Без креста.
Председатель сельсовета в городском пальто и в старой буденновке вертит ручку телефона. У стола несколько активистов. И шефы из города. Курят. Молчат.
- Алле! Алле! Гражданочка, дайте райвыконком. Та я уже целый час кручу. Тут динаму можно запустить от того телефона. Алле! Выконком? Примите сводку. Сегодня фуражной помощи роздано колхозникам… И еще индивидуальникам тоже… Давали муку и пшено. Печеного хлеба нема. По форме "Д" имеем сокращение. Сегодня вывезли пять. Еще двое есть такие, что, может, до завтра доживут… Что значит "много"? На той неделе куда больше было!.. Фельдшер приезжал, провел инструктаж актива, объяснил, как опухших кормить… Теперь ветеринара надо. Считай, все кони у нас висят. Из-под хвостов букеты - овод лезет. Мы с председателем колхоза и конюхи, кто поздоровше, голыми руками коням в жопы лезем, выгребаем того овода. Ремонт начали. Тут шефы хорошо подмогнули. Еще и еще напоминаю: семян у нас не хватит. Что в поставку забрали, что поели. Нужно и пшеницы и жита подкинуть. Там наша точная заявка лежит.
Потом председатель разговаривал с приезжими шефами. Повеселел:
- Обещают за неделю семена прислать.
Закурил папиросу. После махорочных самокруток она тошнотно сладковата. Но из вежливости он одобрительно причмокивает.
- Не повезло нашему селу! Можно сказать, не повезло. Хорошая у нас местность. И народ подходящий. Больше 90 процентов в колхозе. В прошлый год хорошо работали. И убрались хорошо. Пшеница 15 центнеров с гектара уродила. Хлебозаготовку выполнили и перевыполнили. Но по району - прорыв. И пошли нам встречные планы. Один, другой. На трудодень почти ничего не осталось. Полкило начислили, да и тех не выдали. И теперь каждый пацан видит, что это перегибы. А ведь еще месяц назад как было: вези хлеб или клади партбилет. Вот и получилась форма "Д". Кто поумирал, кто из села поутикал… Сколько всего, не скажу. Это, может, в районе знают. А нам не сосчитать, кто уехал и живой, а кто по дороге умер? Но в общем каждая третья хата пустая стоит. И в других тоже форма "Д" была…