5.
К Троцкому я впервые испытал чувства приязни, когда прочитал в школьной хрестоматии "Освобожденный труд", в чьих-то воспоминаниях о гражданской войне, как доблестный наркомвоенмор вдохновлял своими речами бойцов, бесстрашно и находчиво командовал, а после боя обнимал и целовал красноармейцев, не имея для них других наград. В книге Ларисы Рейснер "Фронт 1918 года" Троцкий представал уже вовсе легендарным героем. Он вместе с охраной своего поезда отразил налет казаков, забросав их консервными банками, которые те приняли за гранаты и бежали, подставляя спины меткому огню малочисленных, но хладнокровных стрелков.
Прозу дополняли стихи. Моим любимым поэтом после Демьяна Бедного в то время стал Есенин; меня восхищали и его соблазнительно грешные, кабацкие, хулиганские стихи и героические - "Повесть о великом походе", "Баллада о 26-ти". В "Повести" были слова, которые впоследствии исчезли из новых изданий: "Ленин с Троцким наша двойка, ну-ка пробуй-ка, покрой-ка… Ой, ты атамане, не вожак, а сотский, и зачем у коммунаров есть товарищ Троцкий? Он без слезной песни и лихого звона приказал коней нам наших напоить из Дона."
Словесник Владимир Александрович Бурчак был похож на портреты Шевченко - лысый, с густыми седеющими запорожскими усами и густыми бровями. На вид он казался суровым, но в действительности был добродушен и наивно хитроват. Он так же, как Лидия Лазаревна, любил Некрасова больше, чем Пушкина. Но Лидия Лазаревна, посетовав на то, что Пушкин писал "нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю", могла сразу же вслед за этим добрый час читать пушкинские стихи, утирая слезы восторга… А Владимир Александрович только иногда "зачитывал" несколько строф для примера и говорил сердито:
- Стихи у него, конечно, прекрасные, очень прекрасные, но крепостных он имел и на волю не отпускал. А герои у него кто? Такие же господа, как он, паны и панычи, те самые, кто мужиков пороли и продавали, как скот, на собак меняли. Мазепу и Пугачева он как показал? Негодяями и преступниками. А они кто были? Народные герои! За свободу воевали. Зато царь Петр у него как показан? Почти святой! А ведь от Петра-то и пошло настоящее самодержавие, всеобщая солдатчина, жандармы…
Это звучало убедительно, хотя и вызывало трудные сомнения. Сколько я себя помнил, я любил Петра, царя-героя. Любил его, благодаря Пушкину, благодаря золотообрезной книге из серии "Жизнь замечательных людей", благодаря Брокгаузу и Ефрону, романам Данилевского и Мордовцева и, наконец, благодаря опере "Царь-плотник". Царя изображал друг моего отца Николай Николаевич Орешкевич. Он красиво пел и замечательно лупил голландских солдат табуреткой и даже столом. В Петре соединялось множество дорогих и важных для меня свойств: он был храбр, добр, любил Россию, - "о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога", - и в то же время любил немцев, называл города немецкими именами…
Но потом я узнавал о нем и дурное. У калитки Золотоворотского сада сидел молодой слепец-лирник. Высокий, тяжелый лоб нависал над маленьким треугольным лицом. Светлая, вышитая, "галтованная" сорочка виднелась из-под потертого городского пиджака. Серая барашковая шапка лежала на тротуаре на аккуратно расстеленном рушнике с черно-красными узорами. В шапку бросали деньги. Вертя ручку старой коробчатой лиры, которая позванивала печальными и тоненько дрожащими медно-проволочными всхлипами, он не то чтобы пел, а скорее выговаривал напряженно повышенным гортанным речитативом старинные "Думы" и стихи Шевченко, заунывно вытягивая концы строк…
"Ой, ляхи и татары дывылысь, жахалысь, як Петрови злые каты над нами знущалысь. Як погналы на болота столыцю робыты и заплакалы по батьках голодныи диты."
На Владимирской горке другой слепец, старый седоусый бандурист в холщевой драной сорочке и холщевых штанах тоже выпевал стихи Шевченко вперемежку с думами про Морозенко, про дивку-бранку Марусю Богуславку. И тоже пел скорбно-сердито и о Петре, и о Екатерине Второй: "Катерина, вража дочка, що ж ты наробыла…"
В школе мы учили историю по книжечкам-выпускам "русская история" Шишко. На блекло-синих, блекло-зеленых и мутно-красных обложках был эсеровский девиз: "В борьбе обретешь ты право свое". В этих книгах описывались все цари как тираны, самодуры, дураки и развратники. Петру было посвящено несколько очень злых страниц, на которых попадались и вовсе непонятные мне ругательства: садист, сифилитик, параноик… Пришлось обращаться за помощью к энциклопедии. Правда, мое доверие к урокам истории существенно ослаблялось тем, что всем нам не нравился преподаватель - плешивый желтолицый старик с грязно-седой бороденкой и мокрым лягушачьим ртом. Он плохо слышал и, спрашивая урок, вызывал к столу, требовал, чтобы говорили громко, хватал за плечи и придвигал к себе цепкой липкой рукой. А девочек иногда и вовсе не отпускал, гладя плечи, хихикал. "Так, деточка, так, а засим расскажи, откуда пошла поговорка "вот тебе, бабушка, и Юрьев день""? Этот старый слюнявый козел тоже ругал Петра. Как тот поганый дьяк, о котором писал Есенин: "у царя Петра с плеча сорвался кулак. И навек задрал лапти кверху дьяк."
Царь Петр вызывал сомнения, а Наполеон - тем более. Книга Эркмана-Шатриана "Волонтер 1813 года", стихи Лермонтова, романс "Во Францию два гренадера", который очень выразительно пели Николай Орешкович и мой отец, представляли Наполеона не только великим императором, но и хорошим человеком, доблестным "маленьким капралом". Но я прочел "Войну и мир". Первый раз читал, опуская французские тексты, описания природы и пересказы, кто что думает. Но, не отрываясь, упоенно, читал о событиях - Толстой описал Наполеона куда убедительней, чем Шишко, который просто бранил узурпатора, душителя великой революции, кровавого идола солдатни.
И я решил, что несправедливо сравнивать с ним нашего геройского наркомвоенмора.
Осенью 1924 года появились статьи об "Уроках Октября", в них о Троцком писали зло и неуважительно, доказывали, что он всегда был противником Ленина, меньшевиком. Статьи Зиновьева и Каменева меня не убедили, они были многословны, иногда просто непонятны, к тому же они сводили личные счеты. Троцкий еще раньше напомнил, что Зиновьев и Каменев накануне революции струсили, пошли против Ленина, вот они и обозлились и "едут на обратных".
Именно тогда я впервые услышал имя Сталина. Из всех, кто писал против Троцкого, он мне показался наиболее понятным. Но он доказывал, что Троцкий не был великим полководцем, а я не мог этому поверить после "Освобожденного труда", после Есенина и Рейснер. К тому же Сталина опровергал сам Шурка Лукащук, бывший ординарец Котовского… Он учился в седьмой группе, был старше всех, - ему уже исполнилось семнадцать.
Широколицый, скуластый, чубатый, он носил матросскую форменку, распахнутую почти до пупа и брюки-клеш необычайной ширины и длины, так, что ботинок не было видно. Фуражка-блин то непонятно как лепилась к затылку, то надвигалась на самый нос, широкий, угрястый, лихо вздернутый. Он плевал необыкновенно шумно, с присвистом и на огромные расстояния, сморкался в два пальца, ходил "по-моряцки" - вразвалку, круто сгибая колени. На школьные вечера он нацеплял кобуру с наганом, которая свисала на правую ягодицу. Шурка был сиротой, жил в детдоме и, как уверяли его почитатели, каждое воскресенье ходил обедать и пить чай к Котовскому. В школе у него не было друзей. Нас, "мелких шибздиков", он презирал величаво, не снисходя даже до затрещин. Активистов, уговаривавших его выступить с воспоминаниями, он отшивал безоговорочно.
- Нет, не буду трепаться. Григорий Иванович сам не трепетен и не уважает таких, кто "бала-бала-бала, мы - герои"… Возьмите книжки и почитайте, там все написано, за Григория Ивановича и еще за кого надо.
В школе о Шурке рассказывали легенды: он из нагана за сто шагов убивает летящую ласточку… Наган у него дареный за храбрость, и поэтому он его может носить даже в школе… У него есть любовница! Кто-то даже пытался утверждать, что у Шурки есть незаконный ребенок.
Иногда в благодушном настроении Шурка заходил в учком или на пионерский форпост. Он садился на стол или на подоконник - так он, приземистый, мог на всех смотреть сверху вниз, и, засунув руки в карманы клеша, курил, ловко двигая папироску губами туда и обратно, или, зажав ее в одном углу рта, метко плевал через всю комнату в урну. Если учком обсуждал поведение какого-нибудь злостного "волыншика", который сорвал урок, обругал учителя или дрался на переменке, Шурка иногда вмешивался и говорил хриповато:
- Та шо его уговаривать, як слона. В гражданку мы таких шлепали. К стенке, и все. А теперь гнать надо. Хай идет в котел до беспризорников, если ему рабоче-крестьянская трудовая школа не нравится.
Несколько раз Шурка снизошел и до редколлегии, одобрил нашу стенную газету и даже похвалил мои сатирические стихи, которые я подписывал "Жало". Я был счастлив и старался выспросить его о прошлом. Он рассказывал, постепенно распаляясь.
- От раз послал Григорий Иваныч разведку до одного села. А те разведчики зашли только на край, в одну-две хаты. Напились там воды чи молока и вертают. Говорят, порядок. Пошли в село колонной, поэскадронно, з музыкой. А там банда. Махно. Как ушкварят из пулеметов… Японский бог! Наших, может, двадцать - ни, двадцать два - убитых, а сколько ранетых, так без счета. Ну, Григорий Иваныч, как положено: даешь боевой порядок! Захождение с флангов. Развернули тачанки с пулеметами. Батарея вдарила. Потом уже лавой. Рубай все на мелкие щепки!.. Взяли село… Тогда он зовет тех, которые в разведке были, кто живые остались. Через вас, говорит, погибли геройские товарищи. Через вас наша кровь марно потекла. За это вам кара: всех до стенки. Полный расстрел без всякой пощады. Там один хлопец был, ну трошки застарше меня. Григорий Иваныч его любил, сам воспитал. Смотрит на него, покраснел, еще больше заикается, чем как всегда. "Ты, каже, мне за сына был, я на тебя надежду имел… Но пощады тебе не дам." Комиссар тот пожалел хлопца. Каже: "Может, этого помиловать, как несовершенные у него года." Но Григорий Иваныч только глазом зыркнул и зубами скрипнул: "Н-нет, каже, справедливость одна для всих. Стреляйте его в мою голову…" Ну и постреляли… А они что? Стояли молчки, понимали же, что виноватые. И Григорий Иваныч тот потом ночью плакал и еще целу неделю глаза кажно утро червоные были. Так переживал.
Несколько раз Шурка повторял рассказ о том, как сам Котовский отбирал бойцов.
- Наша котовская дивизия была самая славная на всю Украину, на всю Россию, да, може, и на весь свет. Геройская дивизия. Одно слово: непереможна, непобедимая. И скрозь до нашей дивизии шли добровольцы. И городские и сельские. Кто босой, обдертый, голодный, а кто на своем коне со справным седлом, с карабином или с шашкой; с той войны сберег или отнял у кого. И еще мешок харчей везет. Григорий Иваныч сам принимал каждого и спрашивал: ты, значит, кто будешь, кто батько, зачем воевать хочешь? И завсегда давал такой последний вопрос: а в Бога веруешь? И если кто скажет "верую", то Григорий Иваныч говорил: тогда ты мне не подходящий. Хоть бы какой геройский был с виду, и с конем, и с оружием, - не брал. Иди, говорил, до кого другого. Потому, что у меня так: я в людях понимаю, и когда человека узнал, то знаю шо с него ждать, шо спрашивать. Но если у него Бог есть, то я уже не могу знать, шо ему той Бог прикажет. А у меня в дивизии должен быть один бог - комдив.
Когда в газетах начали писать про "Уроки Октября", Шурке не нравилось, что ругают Троцкого. "Это все тыловики на него кидаются, интенданты сраные на геройского наркома гавкают." Зиновьева и Каменева он презирал безоговорочно. "Эти же и пороху не нюхали, только заседали там, трепались, книжки читали, бумажки писали." О Сталине отзывался мягче, но тоже неодобрительно.
- Этот на фронт ездил. Ну, был вроде комиссара. Но только до товарища Троцкого ему, как взводному до Григория Ивановича. Калибр не тот. А злой он на Троцкого за то, что ему когда-то по жопе насмалял, бо он плохо воевал. Война - не в игрушки играть, там строгость нужна. Лев Давыдович строгий, еще строже от Григория Иваныча. Он тоже своих стрелял, когда надо. Вот Сталин и заимел на него зуб. А теперь с этими интеллигентами-интендантами на него кидается. Но так не по-бойцовски, не…
Шурка был для меня величайшим авторитетом. Однако ему внезапно противостал сам Демьян Бедный.
Вожатый нашего отряда, рабфаковец Сеня, настоящий пролетарий, проработавший уже целый год учеником токаря, и высокообразованный комсомолец - он даже на сборы отряда приходил с пачкой книг, среди которых были сочинения Маркса и Ленина, - утверждал, что Демьян был самым близким другом Ленина и что его нужно считать не просто великим поэтом, но еще и вождем революции. И вот в газете "Правда" появилось большое стихотворение Бедного "Бумеранг", в котором описывалось, как автор ходил к разным вождям. Троцкого он не застал, но увидел каких-то ленцнерят (Ленцнер был редактором собрания сочинений Троцокого), которые зубрили по складам "у-у-ро-ро-ки-ки Ок-ок-тя-тя-бря-бря". После чего остроумно и складно говорилось: "что-то в этом бряканьи намечалось, но Октября не получалось". Я воспринял это как образец блестящей и благородной поэтической критики. Демьян не согласен с Троцким, но не ругает его лично, а потешается над какими-то ленцнерятами, тонко показывая свое отрицательное отношение к "Урокам Октября". Рифмованные описания встреч поэта с Калининым, Зиновьевым, Каменевым, Рыковым не произвели на меня особого впечатления, но очень понравилось, как он посетил Сталина - добродушного, приветливого, простецкого молчальника. Поэт наседал с разговорами, а тот только улыбался: "Нам бы с Францией надо понежней, с голубкой - запыхтел трубкой. С Англией бы поладить давно - поглядел в окно…" А на прощание сказал ласково: "Заходите, так приятно поговорить."
Вожатый Сеня тоже считал, что Сталин - один из хороших вождей, такой же, как Бухарин. Они оба не носят шляп и галстуков, до которых стал унижаться даже Калинин. Ну, может, ему и надо для иностранных послов, как Чичерину. Но вот Рыков, Луначарский, Каменев, Зиновьев - почему они фигуряют, как буржуи? Это уже получается обрастание. Троцкий тоже задается, хочет быть первым над всеми. И на Ленина критику навел, да еще исподтишка, когда Ильич умер. Он и раньше был против Ленина, но потом замирился, получил доверие. А теперь думает, что по-своему командовать будет. Нет, маком! Вот Сталин, сразу видно, рабочая душа. И как одетый и как пишет. По-рабочему, красиво и просто.
Сомнения, которые в те годы возбуждал Троцкий, не умаляли его величия, даже придавали ему некую живую реальность, привлекательность. Ведь разноречивыми были оценки всех великих людей - царя Петра, Наполеона и Бисмарка, которого так чтили мои бонны и Ганс Шпанбрукер, а потом оказалось, что он был за царей, против рабочих и против Парижской Коммуны.
А Сталин казался мне похожим на некоторых героев Дюма, Диккенса или Жюль Верна - суровых с виду, грубоватых, молчаливых, но потаенно добрых чудаков, самоотверженно преданных своему долгу - королю, даме сердца, опекаемому дитяти или другу. Самые ранние впечатления, связанные с именем Сталина, были в общем положительными.
6.
В апреле 25-го года мне исполнилось 13 лет - возраст "бар-мицво" - еврейского религиозного совершеннолетия. Бабушка была в отчаянии: я не знал ни одной молитвы и еще ни разу в жизни не был в синагоге.
Своенравная сила памяти - тот "холодный ключ забвения", что исцеляет боль сердца, - помогала мне еще в детстве стремительно забывать все, что было не по душе: "Пряник шоколадный", монолог царя Бориса, те несколько музыкальных пьес, которые я уже было играл наизусть, и даже нотную грамоту. Так же прочно забылась еврейская азбука и почти все слова, кроме тех немногих, которые запали на самых первых уроках Ильи Владимировича: "бейс" - дом, "йолед" - ученик, "эрец" - земля… Все прочее словно выдуло, вымело начисто.
Позднее, бывало, очень хотелось подойти к пианино, сыграть хоть что-нибудь. А как противны были недоверчивые ухмылки иных знакомых, когда я не мог прочитать еврейскую надпись. Но я ничего не мог вспомнить.
Дедушка считал необходимым, чтобы я отметил торжественный день, как положено по древнему обычаю. Нельзя отрекаться от своего рода и от своего народа. Отщепенцев презирают все - и те, кому они изменили, и те, до кого хотят прилепиться. Отщепенец - не человек, а так, дурная трава; как перекати-поле или сорняк, что растет где попало и везде мешает, всем противный.
Для того, чтобы я не стал таким отщепенцем, дедушка уговаривал меня выучить наизусть хотя бы только одну молитву и короткую речь, которую по ритуалу должен произносить достигший 13 лет. И то и другое он сам написал крупными русскими буквами с подстрочником, на листке прочной бумаги из гроссбуха. Разметил ударения, паузы, даже интонации ("громче", "радостно", "серьезно", "печально" и т. д.).
К счастью, отец в то время работал на сахарном заводе, далеко от Киева. Он как послушный сын стал бы выколачивать из меня уступку деду. Мама была не так настойчива, хотя в этот раз оказалась союзницей свекра и требовала, чтобы я подчинился. Но ведь я давал торжественное обещание юного пионера-ленинца, я уже был заместителем звеньевого в пионеротряде, в школе членом учкома, состоял в обществах "Друг детей", МОПР, "Долой неграмотность!" и в "Союзе безбожников". Я не хотел и слышать о синагоге. Дедушка решил не ссориться и предложил мне сделку: я не стану заучивать молитву, а только прочту по бумажке текст, записанный русскими буквами, и за это он подарит мне велосипед, настоящий новый велосипед.