В нашем отряде ни у кого не было велосипеда, а в школе только в параллельной группе сын директора какого-то треста имел настоящий велосипед - предмет всеобщей зависти. Я, разумеется, доложил звену о проекте деда. И начался ожесточенный спор. Некоторые ребята доказывали, что раз я не верю в Бога и все это знают, то хождение в синагогу и молитва сами по себе ничего не значат: сказал раз-раз, и прощайте. Рыжий Толя с Бассейной улицы, живший за крытым рынком, тайный курильщик, биток и матерщинник, но лучший агитатор среди беспризорников и лучший барабанщик отряда, сердито доказывал, что все разговорчики про "честное слово", про пионерскую совесть - чи можно обманывать, чи нельзя - одна трепня. Буржуйская, интеллигентская, мещанская трепня. Как у скаутов с их добрыми делами - ах, честное слово, помри, но держись! А по-нашему, по-рабочему, по-большевицкому, надо просто решать: велосипед - это дело. На нем все могут научиться. И для Красной Армии польза, и для милиции - бандитов ловить. Ради такого дела можно один раз послушать деда. И это даже не обман. Ты ж ему говорил, что ты неверующий, значит, не обманываешь, Заучи, что он хочет, как стишки на елку, бери велосипед и давай в отряд. Я б за велосипед пошел и в синагогу, и в церкву, и попу руку поцеловал. А потом плюнул бы, сел на велосипед и айда!..
Большинство девочек было против уступки. Аня-малая, самая злоязычная и умная из всех, кричала:
- Я тебя уважать не буду, если ты так сделаешь. Толька и пацаны хотят покататься, а ты чтобы ради них подлости делал… Да, да, подлости. А что если просто украсть велосипед? Это тоже хорошо для отряда, для Красной Армии и для мировой революции? На краденом кататься?..
Толя побаивался "языкатую" Аню и втайне обожал ее, но уступать не мог.
- Ну и что ж, что краденый? В гражданскую войну или когда в подполье, как делали? И велосипеды крали, и автомобили, и целые поезда. И разведчики переодевались в белогвардейцев и разве так брехали, если надо?.. А ты "подлость", "уважать не буду" - мещанство какое!
- Мещанство? Ты сам дурак!..
- А ты не лайся! Шибко умная.
- Тише, ребята, просите слова, не кричите!
- А ты чего смотришь, звеньевая? На сборе дураком обзывают. Я, может, почище умею…
- Ребята, ребята, будьте организованны! Ты, Анька, не ругайся, извинись, а то я лишу тебя слова.
- Извиниться? А он за "мещанство" извинится?
На полчаса все отвлеклись процедурной дискуссией. Что оскорбительнее - мещанство или дурак? Толя доказывал, что если бы он сказал "мещанка", тогда можно было бы сравнивать. А то он идейно спорил, а она ругается. Аня, так и не извинившись, произнесла пылкую речь.
- Нет, в гражданскую войну не крали, а воевали. И разве можно сравнивать? Тогда была война, революция, тогда и людей убивали. А теперь кража - преступление. И у нэпманов нельзя украсть и на базаре. Когда воруют несознательные, беспризорные, их надо перевоспитывать, а пионер - всем пример. Какой же тут пример - ходить в синагогу ради велосипеда? Позор!
Кричали все допоздна. Вернувшись домой, я долго не мог уснуть. Меня одолевали неразрешимые противоречия. Толя был прав: обман пройдет, а велосипед останется. Одобрение Толи привлекало: настоящий, свой парень. Но ведь и Аня права - действовать против того, чему веришь, обманывать, притворяться перед какими-то бородатыми раввинами унизительно и подло. И ради чего? Не на фронте, не в разведке, не в подполье. Ради велосипеда.
В конце концов я устоял. Мама, убедившись, что компромисс невозможен, нашла выход. Меня уложили в постель, объявили больным и дня рождения вообще не праздновали. Ребят из отряда и из школы, которые пришли меня проведать, мама даже не пустила в квартиру, так как пришел дедушка. Бабушка, разумеется, не пришла. Она еще долго сердилась на меня и на маму; едва разговаривала с нами, когда мы приходили к ней. Дед заглянул ко мне в комнату, поздравил печально и неласково.
А потом долго толковал о древней религии, которую нужно уважать, даже если не веришь.
Но, оставшись без велосипеда, я все же не мог себя чувствовать таким уж доблестным подвижником атеизма. Ведь я не боролся, не отстаивал свои взгляды, а просто спрятался за мамину хитрость. Дедушка в тот вечер говорил, что после выздоровления нужно будет все же пойти в синагогу. Мама за его спиной делала умоляющие глаза, прижимала руки к сердцу и кивала головой, мол, скажи "да"; а я только вздыхал, жаловался на боль в горле и трусливо избегал прямого ответа.
Глава четвертая.
МЕЖДУ ПОЦЕЛУЯМИ И ГАЗЕТАМИ
Liebe und Tiompetenblasen
Nutzen zu viel guten Dingen
Viktor Scheffel
Ist es die verschwundene susse,
Blode Jugend-Eseler?
Heinnch Heine
1.
Летом 1925 года мы жили на даче в деревне Будаевка. Там я целыми днями не вылезал из пруда, учился плавать "разными стилями", издавал стенную газету "Сплетни Зеленой улицы", в которой были карикатуры на знакомых и незнакомых дачников, стишки и фельетончики с пошловатыми намеками - самые что ни на есть доподлинные сплетни. И никакой политики.
Осенью в газетах писали о двадцатилетии революции 1905 года и снова напоминали о Троцком. Была переиздана его книга "1905 год" Я читал его воспоминания о первом Петроградском совете, об аресте, тюрьме, ссылке, побеге из Обдорска. Читал, как Дюма или Купера, пропуская рассуждения.
Однако больше всех политических событий меня увлекали тогда сугубо личные дела.
Наш отряд имени Семашко сформировался в клубе Медсантруд. Попал я в этот отряд потому, что ходил в клуб с "корешком" - Жоржиком Браиловским, сыном врача. Потом отряд перевели на окраину в Александровскую больницу. Там проводились общие собрания и торжественные вечера. Но в обычные дни мы старались собираться где-нибудь поближе. Вечерами неприятно было проходить через пустыри и темные переулки. Мне раза два пришлось возвращаться домой с фонарями, синяками и ссадинами, в разорванной рубашке, измазанной кровью - увы! - из моего носа.
Сборы мы стали проводить пораньше и уходить всем скопом, только что не со знаменем и барабаном. Однако репетиции живой газеты, занятия кружков, изготовление стенгазеты требовали неограниченного времени и небольшого числа участников. Стенную газету стали делать у нас в квартире. Отец, как обычно, жил в деревне, мама часто уезжала к нему, либо по вечерам уходила в гости. Никаких бонн уже не было, всем заправляла домработница: глуховатая, хлопотливая, добродушная тетя Маша. Десятилетний Саня обычно гонял с ребятами во дворе, либо зубрил уроки в детской.
В распоряжении нашей редколлегии оставались столовая с обеденным столом и буфетом и большая комната родителей с диваном, кроватью, письменным столом, пианино и книжным шкафом - ее называли то спальней, то гостиной, то кабинетом. И в той и в другой комнате можно было расстелить по четыре листа ватмана впритык. Собирались несколько ребят и девочек. Писали и рисовали, шутя, смеясь, распевая "Картошку" или "Взвейтесь кострами". Иногда объявляли переменку, я приносил самовар, и все пили чай с сухарями.
Закончив работу, мы играли в нехитрые детские игры, главное, чтоб со штрафами, с фантами. Выкупая фант, нужно было петь, плясать, декламировать или поцеловать того (ту), кто больше всех нравится. Особенно частым выкупом назначалась "исповедь". Задавали обычно три вопроса: в кого влюблен? если не влюблен, то кто из друзей иного пола больше всех нравится? с кем хотел бы дружить? и т. п.
Некоторые называли два или даже три имени. Меня это в первый раз поразило как примета "нового быта". В книгах, которые я читал, влюблялись не так. Правда, нередко изменяли.
Но то были нравы лицемерного старого мира. У нас все должно быть по-иному…
Звеньевая Феня - румяная, курносая, запевала, хохотушка, лучшая в отряде гимнастка и прыгунья, отвечая на вопрос о влюбленности, покраснела и назвала трех: первым - вожатого соседнего отряда, который восхищал нас увертками лихого строевика, зычными командами и тем, что "вертел солнце" на турнике, а вторым - меня. Потрясенный неожиданным счастьем, я даже не заметил третьего соперника. А "взрослый" восемнадцатилетний вожатый чужого отряда был фигурой настолько идеальной, что ревности не вызывал.
В то время я, разумеется, тоже полагал себя влюбленным. И тоже - колебался, не зная, кого предпочесть. Таня Юрченко, которой я тайком носил цветы, была старше на целый год; она благосклонно снисходила до разговоров со мной, но оставалась недосягаемо далека. Люда Ш. из пятой группы - беленькая, пухлая, с большой русой косой - казалась мне самой красивой в школе. Правда, ее называли глупой, не развитой. Она не была пионеркой - ей запрещал отец-священник - носила крестик. Но разве не заманчиво было перевоспитать дочь классового врага? Наставить такую красавицу на правильный путь…
Феня больше походила на задиристого пацана, чем на девочку, в которую можно влюбиться. Однако, после ее признания, я заметил, что она очень привлекательна. Весело блестели зеленоватые глаза. Ярко пунцовы были толстенькие губы. Она смеялась, далеко запрокидывая лохматую, рыже-русую голову, открывая нежную белую шею. А спортивную блузку распирала большая грудь…
На следующий день мы переписывали последние заметки, подкрашивали заголовки ножиками и резинками. Ответственный редактор номера Аня-маленькая внезапно сказала, что все в общем и целом закончено, а мелочи пускай доделает Феня - она самая аккуратная. Ну, и ты ей поможешь. А то, если всем гамузом возиться, только мешать друг другу.
Наш главный художник Витя пытался возражать. Он хотел нарисовать еще несколько виньеток. К тому же, он жил по соседству с Феней, им все равно вместе идти - накануне он, исповедуясь, назвал ее первой из нескольких девочек, в которых был влюблен. Однако, она же и попросила его:
- Вить, зайди, пожалуйста, к моим. Скажи маме, что я задержусь.
И мы остались вдвоем в тихой темной квартире.
На ковре белела-пестрела распластанная стенгазета. Меня знобило от нетерпеливого страха. Мы недолго возились, что-то дорисовывая, дописывая. Лежали рядом на ковре на животах. Каждое прикосновение, как ожог. Наконец, она сказала: "Ну, хватит. Можно отдохнуть…"
Уселись на диван. Не помню - и в тот вечер уже не помнил, - о чем говорили натужными голосами, пока я, наконец, не выдавил давно придуманный хитрый вопрос:
- А ты не рассердишься, если я тебя поцелую?
Быстрый взгляд. Веселый.
- Н-нет…
Задыхаясь, потея, - только бы она не заметила, как мне страшно, как дрожу, - я чмокнул тугую румяную скулу.
- Да разве так целуются? Ты, видно, еще не умеешь?
Она обхватила мою шею твердыми, как у мальчишки, руками и поцеловала в губы. Влажно; сильно. Ничего подобного я еще никогда не испытывал. Обдало запахом словно от тепловатой простокваши и холодных котлет. Закружилась голова. Поташнивало. Но я осмелел. Стал целовать еще и еще. Губы. Щеки. Шею. Развязал тесемки, стягивавшие ворот спортивной блузы. Женскую грудь я видел только на картинках. Запах какой-то молочно-мясной, сладковатый. На темнорозовых твердых сосках - капельки пота. Мутит, наплывает дурнота. Но целую, целую…
- Ого, быстро ты научился…
Мы уже не разговаривали. Только целовались. Прижимались порывисто грудь в грудь. Меня снова и снова пробирало ознобом. Эрекция становилась надсадно болезненной. Тошнота удушливей. Когда в передней грянул звонок - возвращались мама и Саня, - я испытал облегчение. Только боялся, чтобы мать не заметила, какие мы возбужденные, красные, взъерошенные.
Феня жила далеко. По тогдашним понятиям почти на окраине - на кривой Бассейной улице, за крытым рынком - "Бессарабкой". Провожать ее полагалось только до рынка. Мальчишки Бассейной славились неумолимой свирепостью: шайки из враждующих дворов мгновенно объединялись, чтобы избить чужака. Феню они все знали - ее отец-мясник работал тут же на Бессарабке. Ей прощали и красный галстук и приятелей-пионеров. Она и Витя - сын жестянщика, чинившего всем жителям улицы кастрюли и примусы, - были "своими". Их не тронул бы и самый отпетый босяк. Но гости с других улиц решались навещать их только днем, а если вечером, то большими группами, либо в сопровождении местных жителей.
В тот вечер мы с Феней долго добирались до пограничного рубежа у Бессарабки. По пути было немало уютных подворотен и подъездов, в которых мы целовались. А в промежутках я уверял ее, что люблю, что теперь уже окончательно понял, уверен, что люблю впервые по-настоящему, что она мне нравится неизмеримо больше, чем все девочки в отряде, в школе и вообще все, каких я знал и знаю.
О своем счастье я рассказал только одному из друзей - однокласснику Жоржу Браиловскому. Его я считал наиболее серьезным экспертом сложных житейских проблем. Правда, сам Жорж еще ни разу не "крутил романа" - был застенчив и заикался. За малый рост и монголоидные черты лица его дразнили "япошка" или "ходя". Но тем не менее он считался весьма осведомленным теоретиком во всех областях платонической и плотской любви. Он знал больше, чем все мы, ровесники, об особенностях женской психологии и физиологии, о разнообразной технике нормальных и извращенных половых отношений, об опасностях венерических заболеваний и вреде онанизма… Серьезный тринадцатилетний мужчина наставлял меня, предостерегая от горячности и легкомыслия.
- Т-ты не должен заходить слишком далеко. Ведь т-ты сам признаешь, что это т-твой первый роман. П-п-первый, но не последний. Вы оба должны п-проверить в-ваши чувства. Она, конечно, хорошая д-девочка. Н-но все же слишком темпераментна. И т-ты тоже. Вы, конечно, как пионеры, против мещанства, ревности, семейных драм и т-тому подобное. Но т-ты же еще не знаешь, что т-такое ревность. Не можешь даже себе п-представить.
Он советовал мне "подвергнуть наши чувства испытаниям", не встречаться неделю или даже две. И если после такой разлуки ничего не изменится, то можно будет уже говорить о серьезных отношениях.
Этому совету я не успел последовать. Когда мы опять выпускали очередной номер стенной газеты, ответственной за него назначили Раю, которая мне казалась строгой, неулыбчивой "задавакой". Она пришла по-новому постриженной и причесанной - челка, раньше по-детски ровная, задорной косой прядью спускалась на одну бровь. Открыв Рае дверь, я сказал, что это здорово и очень ей идет. Она улыбнулась тоже по-новому и посмотрела искоса. У нас это называлось "строить глазки".
- Вот как? Оказывается, ты замечаешь. А говорят, что ты видишь только одну-единственную.
- Кого же это?
- Только не притворяйся, пожалуйста! Ненавижу, когда притворяются!
Мы разговаривали быстрым полушепотом в передней. А в большой комнате ребята уже разостлали склеенные листы ватмана. И Аня-большая пела, по-деревенски взвизгивая, "Как родная меня мать провожала…"
Феня пришла после всех, запыхавшаяся.
- Ух, ребята, как я беспризорников агитировала! Трое пацанов - старшему двенадцать и девочка совсем малая. Сидят у асфальтного котла на Фундуклеевской. Грязные, черные, как трубочисты. Только глаза и зубы видно. Чешутся; вшивые. И едят французские булки. Я с ними целый час говорила. Про текущий момент. И что зима скоро. И вообще за смысл жизни. Дала им газетку. Повезло, как раз у меня была со статьей про общество "Друг детей". Они много спрашивали. Хорошие такие пацаны. Обещали, что сегодня же пойдут в детприемник на Подоле. Я завтра обязательно туда позвоню.
Она говорила, говорила… Непрерывно. Громко. Азартно. Мне стало казаться, что "фасонит", представляется. Она была, как всегда, весело шумной. А мне уже казалось - бестолково суетливой.
Зато Рая была ей во всем противоположна. Темноволосая, темноглазая, тихая. Говорила мало; неторопливо, негромко. И почему только я считал ее строгой, заносчивой? Она была задумчивая, печальная. Но зато когда улыбалась… И я начал сочинять стихотворение про ее улыбку: "Будто солнечный луч в тихий пасмурный день…"
Жорж однажды сказал, что Феня и она похожи на Ольгу и Татьяну из "Евгения Онегина". Рая покраснела и смолчала, а Феня была недовольна.
- Очень даже глупо! Сравнивать пионерок с помещицами, с барышнями. Ты хочешь сказать, что я такая дура, как Ольга?!
В тот вечер мы опять играли в признания. И отвечая на роковой вопрос, я назвал первой Раю, а Феню только второй. Она поглядела удивленно, но потом опять заговорила быстро, весело и смеялась еще чаще и громче.
А Рая, когда ей пришлось исповедываться, тихо, но без запинки назвала сперва меня, а потом какого-то родственника-студента.
Уходили все вместе. Мы с Феней проводили сначала Раю, потом Аню-болыпую. Дальше пошли вдвоем.
Серый, лиловый октябрьский туман. Мутно-желтые пятна фонарей. Тускло-белые, розовые, оранжевые прямоугольники витрин. Под ногами шуршали опавшие каштановые листья. Мы говорили мало и напряженно о какой-то чепухе. В конце Крещатика у витрины книжного магазина Феня остановилась.
- Дальше не ходи. Холодно. Я побегу, озябла. Давай простимся. В последний раз.
Мы обнялись на свету. Крепко поцеловались.
- Будь счастлив. И давай будем друзьями.
- Конечно. И ты будь.
Возвращался я торопливо. Одинокому пацану вечерние улицы иногда кажутся джунглями. Внезапный свист из подворотни. Окрик "эт-та хто по нашей стороне шляится?!" - придавали стремительное ускорение…
Все же я успел и погрустить, и ощутить элегическое удовлетворение: кончилась первая настоящая любовь. И нетерпеливое любопытство: какой будет новая?
Рая жила недалеко, на крутой шумной Прорезной улице. Можно было чаще видеться, дольше оставаться вместе. И с каждой встречей она представлялась мне все более умной, скромной и загадочной. Она никогда не целовала первой. И словно неохотно подставляла щеку. Мягко, но решительно отстраняла слишком настойчивые ласки. Редко-редко удавалось поцеловать ее в губы - плотно стиснутые, неподатливые.
- Ну, довольно. Хватит! Неужели нужно все время только так… Давай лучше почитаем.
Она любила стихи. Мы читали по очереди вслух. Главными нашими поэтами были тогда Некрасов и Демьян Бедный, нравились Кириллов, Жаров, Казин, Безыменский, Орешин.
В 1925 году почти все внезапно влюбились в Есенина. Влюбленность была тем сильнее, что считалась греховной. Ведь он сочинял "упадочные", безысходно тоскливые стихи. Про самого Демьяна написал так насмешливо и ругательно, что нельзя было напечатать. Но даже многие взрослые запоминали наизусть: "Ты только хрюкнул на Христа…" То были стихи по поводу большой поэмы "Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна", которая печаталась в газетах.
Мы все были, конечно, убежденными атеистами. Маршируя по улицам обязательно пели:
Долой, долой монахов,
Раввинов и попов!
Мы на небо залезем,
Разгоним всех богов!
Но злые, идейно неправильные стихи Есенина привлекали больше, чем непомерно многословная и местами вовсе непонятная антирелигиозная поэма, тянувшаяся день за днем через газетные "подвалы".
А стихи о Москве кабацкой мы читали наперебой, когда однажды вся редколлегия - рассудительная хитренькая Аня-маленькая, тихоня Рая, задира Феня, горластая певунья Ана-большая, флегматичный Витя и еще несколько пацанов и девочек решили вдруг устроить "вечер нарушения уставов".