Орье познакомил Гогена кое с кем из своих друзей, в том числе с поэтом Жюльеном Леклерком. Водил он его также в разные места, где обыкновенно собирались символисты, - в кафе "Франциск I", "Кот д'Ор" и в первую очередь в кафе Вольтера, на площади Одеон, где они встречались каждую субботу. Здесь можно было увидеть Верлена с его громадной головой фавна, директора "Меркюр" Альфреда Валетта, его жену Маргариту Рашильд, автора романа "Господин Венера" - женщину "с серыми глазами, опушенными длинными ресницами, пронзительно смеявшуюся и острую на язык". Жана Мореаса, выпустившего за четыре года до этого Манифест символистов, Анри де Ренье - сдержанного господина с моноклем, американца Стюарта Мерилла, пробирного мастера Жана Долана, который в часы досуга чеканил продуманные фразы своих эссе о литературе и искусстве, и Шарля Мориса "мозг символизма", на которого после публикации его труда о "Литературе завтрашнего дня" смотрели как на будущий столп символистского направления...
При первых встречах символистов с Гогеном, их если не покоробили, то, во всяком случае, озадачили его грубоватые манеры, резкость его суждений, его высокомерие, прямолинейность, цинизм, который он на себя напускал (особенно при посторонних), наконец, его подчеркнутая напыщенность. Даже для того, чтобы дать кому-нибудь прикурить, он делал широкий, величавый жест - "этак впору размахивать факелом". Мощь, которой от него веяло, подавляла символистов - люди неохотно мирятся с чужим превосходством.
Со своей стороны Гоген испытывал некоторое недоверие и презрение к "теоретикам-златоустам". Все эти школы и теории - детские игрушки, считал он. "Художник должен быть свободным, иначе он не художник...". На керамической вазе, подаренной Филижеру, он написал: "Да здравствует синтез!" - исказив слово "синтез" таким образом, чтобы оно рифмовалось со словом "foutaise", что означает "вздор". И теперь он посмеивался, слыша, как Верлен кричит: "Ну их, этих цимбалистов, надоели!" Но поскольку эти господа старались угодить Гогену - бог с ними, - "символизм так символизм!"
Тем не менее Гоген по-настоящему сдружился кое с кем из символистов, в частности с Шарлем Морисом, который сразу же начал восхищаться Гогеном. За два года до этого Морис в своем интересном очерке провозгласил гениальность Верлена, теперь он превозносил гений Гогена. Это была драгоценная поддержка, потому что с мнением пылкого эстета Мориса, от которого ждали крупных произведений, считались. Удивительная личность был этот литератор с пламенным слогом, который, в буквальном смысле слова, пьянел от собственного красноречия, больше чем от спиртного! "С головой пианиста-романтика на долговязом, изможденном теле" он ходил в кафе и в другие места, где собирались литераторы и художники, и неутомимо излагал им бесчисленные проекты, которыми поочередно загорался, выставляя перед аудиторией все их достоинства, причем, хотя все они так и оставались мечтами, ему начинало казаться, что он их уже осуществил. На эти дискуссии Морис тратил немногие свободные часы, которые оставались у него от платной работы, помогавшей ему кое-как сводить концы с концами и удовлетворять ненасытную любовь к женщинам.
Морис, которому Гоген рассказал о своем желании уехать из Франции, посоветовал художнику - поскольку на Шарлопена рассчитывать было нечего устроить выставку своих произведений с последующей продажей. Он обещал привести на нее покупателей - политических деятелей вроде Клемансо или бывшего директора Департамента изящных искусств, друга Мане, - Антонена Пруста. Гоген предпринял попытки сговориться с какой-нибудь галереей, но тщетно. Преемник Тео у Буссо и Валадона, Морис Жуаян, ценил живопись Гогена и пообещал ему свою поддержку, но, поскольку владельцы галереи враждебно относились к неофициальной живописи, ему было трудно взять на себя ответственность за подобную демонстрацию.
То, что символисты так благосклонно отнеслись к Гогену, что они избрали его "главой" символизма в живописи, вызвало враждебные чувства к нему со стороны некоторых людей. В частности, как это ни покажется странным на первый взгляд, со стороны Бернара, который как будто должен был бы радоваться возрастающей славе Гогена.
Когда недовольный собой Бернар впервые почувствовал мучительную тревогу за свое будущее, он изливался Гогену, забрасывая художника патетическими признаниями. Но теперь Гоген пошел в гору, и трагическое чувство собственного "бессилия" (как выражался сам Бернар) понемногу осложнилось или, если угодно, вытеснилось ревнивым недоверием к другу. Приветствуя в Гогене мэтра новой живописи, символисты не проявляли ни малейшего интереса к Бернару. Он негодовал, требуя своей доли успеха. Гогена, который хлопотал о выставке только собственных произведений, он считал предателем. "Чем больше я стараюсь написать что-то законченное, проработанное, тем больше я увязаю в чем-то антиутверждающем, прихожу к выхолощенности, к пустоте", - писал Бернар Гогену за год до этого. Теперь он пытался приуменьшить значение творческого краха, в котором признавался прежде, и компенсировать его, возвеличивая - как бы в противовес формуле Гёте, который говорил: "Твори образы, художник, не суесловь" - значение идей, слов, теорий. Вспоминая о своих с Гогеном ссорах в 1888 году в Понт-Авене и о том, с каким интересом отнесся Гоген к его "Бретонкам на лугу", Бернар совершенно забывал, как он сам восхищался Гогеном, с каким изумлением и почти что страхом признавал превосходство своего друга, и теперь заявлял, что все те заслуги, за которые символисты превозносят Гогена, принадлежат ему, Бернару. До знакомства с ним Гоген-де ничего не знал, был второсортным импрессионистом: "Мелкая фактура ткала цвет и напоминала Писсарро, а стиля почти никакого". Между тем, когда Гоген в 1888 году встретился с Бернаром, прошел уже год, как на Мартинике он написал свои первые полотна крупными цветовыми пятнами, по меньшей мере года два, как он делился с друзьями своими синтетическими поисками, три года, как в письме к Шуффу из Копенгагена он изложил основные принципы своего будущего искусства. Ничего не значит! Именно он, Бернар, несколькими словами, словно по волшебству, мгновенно и в корне изменил живопись Гогена. Когда биржевой маклер в 1881 году работал в Понтуазе рядом с Сезанном, Бернару было тринадцать лет. Ничего не значит! Именно он, Бернар, открыл Гогену глаза на достоинства живописи Сезанна. Гоген ему обязан всем. II Гоген ущемил его и ограбил.
Что можно было ответить на эти жалкие обвинения? Гоген пожимал плечами. В свою очередь он забывал, что когда-то говорил о Бернаре: "Обратите внимание на молодого Бернара, это личность", забывал о своих похвалах, о том, как по-братски поддерживал и ласково ободрял молодого художника. Он даже не признавал теперь, что мнение Бернара было ему не безразлично. Их дружбе конец. На Таити они вместе не поедут. Придется Гогену смириться с этим - если он поедет, он поедет один, потому что и Мейер де Хаан не сможет быть его спутником: он заболел и должен вернуться в Голландию.
Был человек, весьма сочувственно прислушивавшийся к жалобам Бернара, Шуффенекер. И в самом деле, Шуффу становилось все труднее выносить тираническую и оскорбительную дружбу Гогена. Еще весной, в конце своего пребывания в Париже, Гогену пришлось перебраться в средней руки гостиницу на улице Деламбр. А вернувшись в Париж, он поселился в доме академии Коларосси, на улице Гранд-Шомьер, 10, хотя работал по-прежнему в мастерской Шуффа. Шуфф терпел его бесцеремонность - он терпел ее всегда, всегда мирился с тем, что Гоген ведет себя у него, как хозяин, которому все всё должны. Но он затаил на Гогена обиду. Однажды, придя в мастерскую на улице Дюран-Клея, Жан Долан похвалил картину добряка Шуффа. Гоген посмотрел на писателя так, что тот подумал: "Кажется, я совершил непоправимую бестактность".
Обиженный Шуфф находил, что Бернар прав - не в своих притязаниях на первенство в искусстве, которые Шуфф считал ребячеством, но в своих личных обидах на. Гогена. Гоген - чудовищно неблагодарный и эгоистичный человек. Он не хочет помочь Шуффу составить имя, так же как не помог в этом Бернару. Брюссельская "Группа двадцати" снова пригласила Гогена принять участие в выставке. Разве не мог он порекомендовать своего старого приятеля по бирже создателям этой группы. Написал же он рекомендательное письмо Филижеру! Гоген отвечал, что написал письмо, потому что Филижер прямо его об этом попросил, а Шуфф ни о чем таком не заикался, как, впрочем, и Бернар. Произошла ссора... Повод к ней был ничтожный, но ему предшествовало столько оскорблений и невысказанных обид, Шуфф так часто молча страдал от грубости Гогена, что этой пустячной стычки было довольно, чтобы дело дошло до разрыва, хотя и не окончательного. Шуфф просто пришел к выводу, что рядом им жить невозможно. "Вы созданы для того, чтобы повелевать, - написал он позже Гогену, - я, чтобы оставаться равнодушным". В январе 1891 года Гогену пришлось окончательно покинуть улицу Дюран-Клея. "Когда-нибудь вы поймете истинную цену друзьям, которые вас окружали", - сказал он Шуффу.
Гоген метал громы и молнии против Бернара. "Бедняга Шуфф помешался на этом сопляке, а все шишки на меня!" И все-таки они, наверное, не поссорились бы, если бы Шуфф, художник-неудачник, не оказался бы таким же неудачником в семейной жизни и оставался бы прежним веселым и пылким оптимистом. Но теперь он всегда был погружен в уныние. Разлад с женой Гоген прозвал ее "занудой" - все углублялся. Луиза не упускала случая унизить мужа. В последнее время она увивалась вокруг Гогена и при этом держалась так двусмысленно, что Шуфф даже ее одернул.
Это не укрылось от знакомых Шуффа, которые начали над ним подшучивать, и нашлись среди них и такие, кто из неприязни к Шуффу или к Гогену и желая показать, как далеко может зайти один в своей глупости, другой в своей гнусности, стали распускать слухи о супружеской измене.
Быть может, они не решились бы утверждать это с такой уверенностью, знай они лучше, что происходило в личной жизни Гогена. Почти сразу после возвращения художника в Париж в его жизни появилась женщина двадцатичетырехлетняя Жюльетта Юэ. Иногда по вечерам Гоген провожал Жоржа-Даниеля Монфреда до дверей швейной мастерской на Монпарнасе. У Монфреда так же не сложилась семейная жизнь, как и у Шуффа, и утешения от своих семейных неурядиц он искал у швеи, в которую влюбился. У швеи была подружка, работавшая в этой же мастерской, - это и была Жюльетта.
Малообразованная дикарка, она была простой и доброй девушкой, и Гогену, перед которым она робела, она принесла ту нежность, которой он всегда был лишен. Она отдалась ему совершенно бескорыстно.
Таким образом, в биографии бездомного художника впервые появилась женщина с именем и лицом. Между Метте и Жюльеттой Юэ были только тени: проститутки, служанки гостиниц - тело, которое берут и тут же забывают. Когда в эти дни молодой датский художник Могенс Баллин пришел к Гогену от имени его жены, Гоген уже много месяцев не получал писем от Метте и даже не знал ее нового адреса. "Твое молчание было для меня тяжелым испытанием, писал он ей, - и большим горем, чем мои денежные неудачи. Но польза от него та, что я ожесточился и стал все презирать". Переносясь мыслями в прошлое, художник теперь иногда сожалел о том, что в молодости вел себя слишком целомудренно и держал в узде свои инстинкты. Таитянский рай был также краем великой свободы чувственности...
Бывают такие минуты в жизни человека, которые, точно горная цепь, служат в ней водоразделом. К такому моменту и пришел Гоген. Кончился один период его жизни, начинался следующий.
Старые дружеские связи рвались и ослабевали, но крепла дружба с Морисом и Монфредом. Неблагоприятное впечатление, которое Гоген произвел на Монфреда при первой встрече, совершенно рассеялось. Теперь Монфред понимал в Гогене и художника и человека. Гоген, со своей стороны, уважал этого породистого гугенота, душа и повадки которого выдавали аристократа. Сблизило их и знание моря. Монфред (его прозвали Капитаном) владел, последовательно их меняя, яхтами, кораблями водоизмещением в семь и в тридцать тонн, на которых он не раз плавал вдоль берегов Франции, Испании и Алжира. Капитан умел быть настоящим другом. Он всегда готов был оказать услугу, прийти на помощь, пожертвовать собой для другого. Конечно, он не мог предвидеть, каким требовательным окажется в своей дружбе Гоген, но можно было заранее сказать, что он никогда ни о чем не пожалеет. Он сразу же предоставил в распоряжение художника свою мастерскую на улице Шато, чтобы вознаградить его за потерянную мастерскую Шуффа.
В общем, захоти Гоген, он мог бы использовать преимущества, которых уже добился, и в короткий срок достигнуть того, что, как он уверял, было целью его усилий - то есть стать признанным художником, живущим продажей своих произведений. Он уже стал главой целой группы учеников, и эта группа все росла, его поддерживали поэты и критики. Со времени Мане ни один художник не воплощал в такой мере надежды целого поколения. Будь у Гогена немного терпения, ловкости, расчетливости, он окончательно утвердил бы свое положение. Но ему был уготован иной путь. Вопреки своим представлениям, люди не свободны в своих поступках - они действуют согласно своей натуре. То, что он был принят в парижских литературно-художественных кругах, и то, что слава его начала шириться и влияние усиливаться, не могло удержать Гогена, помешать ему откликнуться на зов тропиков. Он должен был уехать.
Так как его переговоры с директорами галерей увенчались не большим успехом, чем сделка с Шарлопеном, Гоген решил сыграть ва-банк и устроить распродажу своих тридцати картин на аукционе в Отеле Друо. На этот раз за дело взялись всерьез.
Надо было обеспечить рекламу, а для этой цели в какой-нибудь крупной газете должна была появиться статья, подписанная знаменитым именем. Морис, который несколько раз водил Гогена на "среды" Стефана Малларме, попросил у него совета. "Поговорите с Мирбо", - ответил поэт. Совет был превосходен. Писатель, которого боялись, рьяный полемист, зачастую впадавший в крайности и не знавший середины между негодованием и восторгом, Октав Мирбо завоевал широкую аудиторию своей запальчивостью памфлетиста, своей искренностью и природным великодушием, которые водили его рукой. Его статьи в "Эко де Пари" и "Фигаро" вызывали широкий отклик. Малларме обратился к нему 15 января 1891 года".
Через несколько дней Мирбо сообщил, что готов поддержать художника, некоторые произведения которого были ему знакомы. Они его "крайне" интересуют, заявил он Малларме. Мирбо пригласил Гогена и Мориса пообедать у него в имении в Дам, возле Пон-де-л'Арш. Встреча была сердечной. Художник окончательно покорил Мирбо. "Симпатичная натура, воистину терзаемая муками искусства, - писал он Клоду Моне. - И при этом какая восхитительная голова. Он мне очень понравился". Мирбо обещал, что, не откладывая, приедет в Париж посмотреть те картины и керамические произведения, которых он не видел, и освежить в памяти те, что были ему уже знакомы, чтобы затем обратить на их автора внимание широкой публики - за год до этого он таким образом поддержал бельгийского поэта Мориса Метерлинка, имя которого в ту пору было никому не известно.
Гоген постарался привлечь на свою сторону всех, кого мог. Он призвал на помощь друзей, обратился даже к Писсарро, который согласился ему помочь, хотя и с большой неохотой.
"Нам приходится бороться с гениями, на редкость честолюбивыми, которые хотят одного - подавить все, что попадается им на пути, - писал шестидесятилетний художник сыну Люсьену. - Это отвратительно. Если бы ты только знал, как пошло и при этом как ловко действовал Гоген, чтобы заставить выбрать себя (именно выбрать) гением! Не оставалось ничего иного, как помочь ему в его восхождении. Всякий другой на его месте усовестился бы и отступился! "