При этих обстоятельствах весьма незавидный прием встречает депутация сапер, явившаяся ко мне с бумажкой от батальонного комитета с целью выяснить, почему был "снят" их караул в редакции "Правды" накануне. Гневно заявляю: "Не вы должны такие вопросы задавать, а я должен вас спросить, как вы смели, где бы то ни было выставлять караул без ведома Штаба? Удивляюсь вашей дерзости. Кругом!". Позднее явилась другая депутация от тех же сапер, - извиниться за происшедшее недоразумение. - То-то.
В шестом часу вечера приходит ко мне милейший Гоц, очень хорошо поработавший эти дни, и просит меня отпустить Каменева. Отвечаю, что меня лично его судьба мало интересует, но что я обещался преображенцам не выпускать его без их ведома, обманывать их я не намерен, уговаривать их сменить гнев на милость я тоже не собираюсь, однако, если ему хочется добиться освобождения Каменева, предлагаю ему зайти сейчас вместе со мной к Преображенцам и с ними потолковать. Собираем представителей тех рот, солдаты коих участвовали в аресте Каменева, и Гоц начинает красноречиво доказывать, что такой арест является незаконным насилием, что мы должны, наоборот, устанавливать закономерный порядок, что, совершая подобные насилия, мы превращаемся во врагов революции и т. д., и т. д. Я сижу безучастно в уголку, покуривая одну папироску за другой, и с удовольствием наблюдаю весьма ироническую улыбку на Преображенских рожах. Среди них находится только один (к сожалению офицер), поддерживающий Гоца, зато остальные ораторы злобны до невероятия, и Гоцу приходится из солдатских уст слышать чрезвычайно жестокий вариант на тему, что насилие нужно встречать насилием. Но он не унывает, собираясь, очевидно, взять публику измором. Я нем, как рыба, но решаю, что, если преображенцы все-таки упрутся, то тогда, в конце концов, я попрошу их выпустить Каменева на том основании, что мне некогда со всякой дрянью возиться и что это дело гражданских властей. Несомненно, тогда дело кончится смехом. Однако, и без того, по обращенным ко мне взглядам вижу, что солдаты учитывают мое отношение к этому делу. Кончается все совершенно по-российски: с добродушной улыбкой, махнув рукой, преображенцы заявляют: "А ну его". Тогда я тоже с улыбкой говорю, что вполне сочувствую их воззрению, и теперь я выпущу Каменева, достаточно натерпевшегося за этот день спасительного страха. И действительно, мне совсем не хочется держать его в штабе до Второго Пришествия, а настроение в казарме на Миллионной превзошло все мои ожидания. Рагозин выпускает Каменева с черного хода и отправляет его домой на моем автомобиле. Каково великодушие победителей.
Сознаюсь, что во время заседания у преображенцев, несмотря на мою искреннюю симпатию к личности Гоца, как деятельного работника по сохранению порядка, я позволил себе два раза обратиться к нему не с обычным "товарищ Гоц", а с произнесением его имени и отчества "Абрам Рафаилович", что было тотчас замечено собранием. Ничего против Гоца не имею, наоборот, но уж очень обидно, что после революции не русские люди являются народными руководителями, а множество евреев и грузин, вроде Церетели и Чхеидзе. В частности, что касается евреев, то если теперь среди консервативных элементов начинает расти антисемитизм, то сами евреи в этом виноваты. Уж очень много их набралось во всех революционных комитетах, и это начинает публику раздражать, а среди большевистских главарей их процент, кажется, недалек от 100.
Наступает столь памятное мне 6-ое июля. Столпотворение в штабе, по обыкновению, великое. Заработала составленная по моему приказанию юридическая комиссия для расследования восстания и привлечения к ответственности виновных. Арестованных приволакивают в огромном числе. Кого только солдаты не хватают и не тащат в штаб? Немного напоминает манию арестов в первые дни революции. Всякий старается поймать большевика, ставшего теперь в народном представлении германским наймитом. Самого Керенского растерзали бы, если бы, например, получили бы более широкое распространение сведения, циркулирующие в публике, о том, будто он состоял в былые дни юрисконсультом немецкой фирмы Шпана, оказавшейся впоследствии шпионским учреждением.
У солдат чувство, что их хотели обмануть, и они ретивы до крайности. Юнкера же проявляют такое рвение, что мне приходится их неоднократно успокаивать. Предвижу, что контрреволюционные приемы - прикладами по большевистским физиономиям-будут поставлены в вину мне, а потому усиленно прошу правительство отвести для комиссии другое помещение и подальше от штаба, куда можно было бы направить волну арестованных. Доказываю, что и места в штабе нет, особенно после того, как я приютил и Временное Правительство и штаб Мазуренко. Обещаются исполнить мою просьбу, но время проходит, и некоторые члены Совета начинают приходить ко мне с жалобами на произвольные аресты вполне благонадежных советчиков, совершаемые иногда и не без физического воздействия. Совет, по-видимому, оправился от паники и, видя, что теперь события решаются в моем кабинете, а не в Таврическом дворце, хочет восстановить свою власть.
Сознаюсь, что за последние дни мне по необходимости пришлось слегка игнорировать сидевших у меня двух дежурных членов Совета, - не было времени, да и не к чему было с ними совещаться. Только иногда я ставил их в известность о наиболее крупных распоряжениях, как об уже совершившихся фактах. Среди общей сумятицы приятно смотреть на сияющее лицо Никитина, взявшего под свое надежное крыло из толпы арестованных большевиков многих хорошо известных и опасных немецких шпионов.
Около полудня получаю шифрованную телеграмму от Керенского, что он приезжает сегодня перед вечером и желает, чтобы ему была устроена торжественная встреча: у вокзала должен быть выстроен отряд Ребиндера, а все войска, прибывшие в Петроград с фронта, нужно поставить шпалерами от вокзала до места нахождения правительства. Восхитительно! Однако, я не согласен обидеть те столичные части, которые в восстании не участвовали, придав въезду Керенского характер торжества фронтовых войск над петроградским гарнизоном. Да, кроме того, как бы редко шпалеры ни ставить, а фронтовыми частями заполнить весь путь от вокзала до штаба никак нельзя. Поэтому назначаю для встречи полки 1-й дивизии в добавление к отряду Мазуренко.
Строевое отделение штаба погружается в столь знакомую при старом режиме работу, вымерять расстояния по городскому плану для распределения полков. Дело выполняется быстро, и я, закончив все распоряжения, сижу у письменного стола, веселясь мысли о том, как Совет посмотрит на этот наполеоновский въезд в покоренную столицу.
Вдруг открывается дверь и влетает взволнованный Скобелев с вопросом: "Правда ли, что Вы для приезда Керенского выставляете войска по улицам?" - Отвечаю, что правда и что я на это получил приказание. Показываю телеграмму. Он хочет ее взять, но я ее из рук не выпускаю. Тогда он быстро удаляется, и через несколько минут меня приглашают в комнату Временного Правительства.
Налицо почти все министры. Церетели заканчивает телефонный разговор на грузинском языке, вероятно, с Чхеидзе, после чего князь Львов мне задает вопрос о торжественной встрече Керенского. Протягиваю ему телеграмму. Он ее внимательно читает, а потом мне говорит, что Временное Правительство имело суждение по этому делу и решило, что Александр Федорович, находясь на фронте, не отдает себе отчета в политическом настроении города, что такое торжеств во несвоевременно и что поэтому его следует отменить. Ясно, Совет запугал.
Возражаю, что, по моему мнению, политическое настроение весьма благополучно, но что дело не в этом, а что весь вопрос для меня сводится к тому, что, получив приказание своего прямого начальника, военного министра, я не представляю себе, как я могу его не исполнить. Тогда вскакивает Церетели и торжественно меня вопрошает: "Иначе говоря, Вы, генерал, отказываетесь подчиниться повелению Временного Правительства?" Отвечаю, что за всю мою службу мне не приходилось встречаться с таким конфликтом властей, но что встречу я отменю, если князь Львов соблаговолит собственноручно на телеграмме военного министра написать постановление правительства и под ним подписаться. Присовокупляю, что, согласно уставу, я всегда провожаю и встречаю военного министра с почетным караулом, а на этот раз вместо почетного караула я поставлю на Царскосельском вокзале за решеткой около царского павильона отряд Ребиндера, так как Керенский, по-видимому, хочет раньше всего этих людей поблагодарить.
Против этого, конечно, никто протестовать не может, а князь Львов под текстом телеграммы выписывает, что правительство, обсудив вопрос, постановило: заключающееся в этой телеграмме приказание отменить и ставит под постановлением свою подпись. Я удовлетворяюсь, кладу драгоценный документ в карман и ухожу. Встречу отменяю, за исключением казаков и конно-артиллеристов. А все-таки жаль, что правительство у меня в штабе. Не будь этого, никогда бы они меня вовремя не поймали, встреча бы состоялась, что было бы очень полезно для войск, а потом, какой бы вышел интересный треугольный конфликт между правительством, Советом и Керенским.
Еду встречать Керенского. В ожидании поезда беседую с казаками и конно-артиллеристами. Эти молодцы, оказывается, отказались от получения каких бы то ни было крестов и медалей, хотя я и предложил командирам представить к наградам раненых и наиболее отличившихся.
Подходит поезд. Вхожу вместе с остальными встречающими в министерский вагон и рапортую, что порядок в городе восстановлен. Происходит неожиданная сцена: Керенский обращается к Якубовичу и благодарит его за проявленную им энергию при подавлении беспорядков, - (он-то при чем?) - а, затем, повернувшись ко мне, заявляет: "А вам я ставлю в вину, что при выполнении ваших обязанностей вы слишком считались с мнением Совета солдатских и рабочих депутатов". - Здорово. - Я в бешенстве, во-первых, за несправедливость, а во-вторых, за нетактичность. Если военный министр желает ругаться с командующим войсками, - приличнее было бы это сделать с глазу на глаз, а не в присутствии дюжины свидетелей. На его выходку отвечаю гробовым молчанием и ухожу, решив немедленно подать в отставку.
Становлюсь, по положению, на фланге Ребиндеровского отряда и в ожидании выхода Керенского рассказываю казачьим офицерам то, что произошло (не секрет, раз присутствовало человек 10). Они в негодовании. Но их командир, Траилин, сильно меня уговаривает не подавать в отставку, доказывая, что собака лает, ветер носит, что войска ко мне успели привыкнуть, что они мне доверяют, что не нужно ставить крест на все мною достигнутое в этом направлении, и что пользу, которую я могу таким образом принести, нельзя приносить в жертву чувству личной обиды и т. д.
Выходит Керенский и, по обыкновению, не вглядываясь в лица казаков, на которых он мог бы кое-что прочесть, здоровается с ними. "Здравствуйте, казаки" - вместо неизменного "здравствуйте, товарищи". - Знаменательно. Затем он самодовольно проходит по фронту конно-артиллеристов, вероятно, совершенно упуская из виду, что за 5-минутное счастье его лицезреть им приходится заплатить ценой 30-верстного путешествия из Павловска, с предстоящим туда возвращением в темноте. Такие вещи принимались иногда в соображение даже при старом режиме. Красноречивая благодарность за их подвиги, которую, впрочем, из-за глубины конного строя, могут слышать лишь немногие, вызывает "ура" качества ниже среднего. Керенский отъезжает. Публика на площади устраивает ему овацию. А когда несколько минут позже я отъезжаю, публика, состоящая из ликующих обывателей, орет восторженно и неудержимо, приветствуя во мне покорителя большевиков и восстановителя порядка.
Возвращаюсь в штаб, где Керенский уже сцепился с Временным Правительством. Сначала не без ехидства сообщаю дежурным членам Совета, к чему мое дружелюбное отношение к ним привело, а затем, полюбовавшись их недоумением, заявляю Пальчинскому и Туманову, что несмотря на мои нравственные обязательства по отношению к компании младотурок, вытащивших меня в Петроград, я выносить отношения ко мне Керенского больше не намерен и подаю в отставку. Они усиленно меня убеждают этого не делать, приводя, примерно, те же доводы, что и Траилин, что нельзя общую пользу ставить в зависимость от личных чувств. Из разговоров с ними выясняется многое: во-первых, в продолжении беспорядков мне некогда было заниматься писанием донесений Керенскому, кроме того, считая, что Якубович является заместителем военного министра, я его держал в курсе событий и не заботился о том, в каком духе он пишет свои донесения. В результате Керенский, получив от меня всего пару телеграмм, а от Якубовича, вероятно, множество, да еще неизвестно с каким освещением, вынес впечатление, что я ничего не делаю, а распоряжается Якубович. Во-вторых, мне сообщают, что сильно подработал Керенского против меня Терещенко, почему-то, по-видимому, меня не взлюбивший.
Все эти данные еще более усиливают мое желание унести ноги от политической грязи. Но Пальчинский вдруг приводит ко мне в кабинет Керенского и начинает его отчитывать, говоря, что он понятия не имеет о действительном ходе событий в Петрограде, что он ко мне несправедлив и т. д. К великому моему изумлению, Керенский смущенным молчанием встречает резкую отповедь Пальчинского, а затем подходит ко мне и извинительно протягивает мне руку. Заключаю с ним мир, хотя убежден, что ненадолго. После его удаления Пальчинский с улыбкой мне говорит: "Видишь ли, когда мне нужно, я многое могу с ним сделать". Недоумеваю.
Мое личное мнение, что Керенский просто на мне сорвал свою злость за провал какой-то его комбинации. Вероятнее всего, что, уезжая на фронт, за несколько дней до восстания, он прекрасно знал о большевистских планах и рассчитывал на то, что большевики изничтожат Совет, а тогда, покорив буйную столицу при помощи войск с фронта, он вознесется до роли спасителя Отечества, отделавшись от Совета и показав слабость правительства (попутно и мою, конечно). Этот план я разрушил, покончив дело своими средствами. Тем не менее он, очевидно, захотел создать в умах публики впечатление, будто он спас положение, и с этой целью заказал торжественную встречу при участии одних только фронтовых войск. Но и тут я его невольно подвел.
После примирения я ему показал его телеграмму с постановлением правительства, так как он, по всем вероятиям, решил, что я отменил встречу под давлением Совета. Наконец, беспорядки не привели к конфликту между мной и благоразумными элементами Совета, а на такой конфликт, как я уже упомянул, Керенский давно в тайниках своей души, наверно, надеялся. Таким образом, из восстания большевиков ему ничего не очистилось, наоборот, городское население скорее склонно поставить ему в вину его отсутствие из столицы во время беспорядков, неизбежность коих была ясна всякому.
Понятно, что он зол, и после меня испытать его ярость приходится Временному Правительству. На господ министров он орет так, что через две комнаты слышно, а между тем стены штаба основательные. Его крики неожиданно заглушаются звуками трубачей с Дворцовой площади. Оказывается, проходит один из прибывших с фронта полков, ямбургские уланы. Мое кавалерийское сердце радуется. Несмотря на темноту, посылаю приказание полку остановиться перед штабом и построиться. Выхожу. Беру лошадь у одного из унтер-офицеров и объезжаю фронт, здороваясь с эскадронами. Лицо командира в темноте не разобрал, но некоторые ноты в его голосе мне кажутся знакомыми, и вдруг узнаю в нем старейшего приятеля, бывшего конно-гренадера, Скуратова. Кидаемся друг другу да шею. Вскоре выходит Керенский и говорит полку речь, которую я, стоя на фланге, совершенно не слышу, как, впрочем, и большинство солдат. Полк уходит.
Возвращаюсь в штаб, где усиленно проповедуется мысль о том, что нужно арестовать всех большевистских руководителей. Присоединяюсь к этой мысли, хотя убежден, что, в конечном исходе, это ни к чему не приведет, ибо правительство никогда не сможет составить судилища, достаточно решительного, чтобы воздать этим господам должное и расправиться с ними так, как они бы с нами расправились, а непродолжительный арест, сопровождаемый торжественным освобождением, только послужит к их возвеличению. Единственное правильное решение было бы покончить с ними самосудом, что при данном настроении солдат и юнкеров очень легко устроить. Если бы дело касалось меня одного, я бы, конечно, ни минуты не задумался бы, даже зная, что потом пришлось бы навсегда поссориться и с правительством, и с Советом. Но не могу же я подвергнуть риску крупных неприятностей своих ближайших помощников, а также исполнителей.
Все-таки, не без удовольствия, принимаю из рук Керенского список 20-ти с лишним большевиков, подлежащих аресту, с Лениным и Троцким во главе. Список составлен в штабе и одобрен правительством. Балабин и Никитин торжествуют. Последний имеет очень точные данные о месте нахождения разных большевиков и, хотя многие, как известно, удрали в Кронштадт или в Финляндию, однако список городских квартир, занятых большевиками, довольно обширен. Балабин сейчас же рассылает на автомобилях офицеров с юнкерскими конвоями. Офицер, отправляющийся в Териоки с надеждой поймать Ленина, меня спрашивает, желаю ли я получить этого господина в цельном виде, или в разобранном… Отвечаю с улыбкой, что арестованные очень часто делают попытки к побегу.
Только что рассылка автомобилей закончилась, как Керенский возвращается ко мне в кабинет и говорит, что арест Троцкого и Стеклова нужно отменить, так как они - члены Совета. Недурно! Особенно, если вспомнить, что мне было поставлено в вину чрезмерное уважение к Совету. Отвечаю, что офицеры, коим поручены эти аресты, уже уехали и догнать их нет возможности. Керенский быстро удаляется и куда-то уносится на автомобиле. А на следующий день Балабин мне докладывает, что офицер, явившийся в квартиру Троцкого для его ареста, нашел там Керенского, который мой ордер об аресте отменил. Куда девались грозные речи Керенского о необходимости твердой власти! Лишний раз убеждаюсь, что у большевиков есть какой-то таинственный способ воздействия на Керенского, более могущественный, чем у Пальчинского.
Для характеристики того, как ведутся дела у Керенского в морском ведомстве, приведу следующий образец: когда я обезоружил моряков в Петропавловской крепости, явился ко мне Лебедев, заместитель Керенского по должности морского министра, и спросил, что я намерен с ними делать. Отвечаю, что решил их отпустить на все четыре стороны и что, по моим сведениям, они собираются воссесть на свои баржи и пароходы для возвращения восвояси. Держать их в городе нет смысла: чем скорее они уберутся, тем лучше, и даже, быть может, их появление в Кронштадте, без оружия и со срамом, покажет тамошним республиканцам несвоевременность десантных операций против столицы при теперешнем настроении ее гарнизона.
Лебедев возражает, что с такой точкой зрения он не согласен, и что он сейчас вызовет из Ревеля миноносец и потопит всех кронштадцев на пути домой. Отвечаю, что, если это ему удастся, я со своей стороны могу только искренне сочувствовать такому способу питания рыбок Финского залива.