Мне 40 лет - Мария Арбатова 10 стр.


Глава 7
СТРИТ

Я жила, открывая причины и следствия не силой логики, а силой изобретательности биографии. Закончив десятый класс, вернулась на Арбат в Ликину гостиную полноправной хозяйкой, а детство на улице Лобачевского ощущала не вполне московским куском жизни. Собственно, живя там с пяти до шестнадцати, я на три года выбывала в интернат, на два - в больницу, а остальное время ненавидела тупомордые пятиэтажки и чувствовала себя их пленницей.

Итак, я получила право на самостоятельное жильё потому, что иначе бы просто ушла из дома. До этого я уже ночевала по подругам и возлюбленным, и, поняв, что меня больше не удастся контролировать, мама дала ключи от Арбата.

Я чувствовала себя одиноко и искала близких по всему свету. Хиппи были культовой группой, брали на себя функцию семьи, создавали атмосферу доверительности, близости и эмоциональной открытости. С ними мне было лучше, чем с родственниками.

Я вернулась в Ликину гостиную, переполняемая азартом деятельности. Оставшиеся от аборигенов генеральша Афонина, издерганный Олег Масаинов и занявшая остальные площади лимита не были готовы к моему появлению. Я перетряхнула шкафы и этажерки, упорядочила фамильный архив, обнаружила обрывки прадедовских любовных романов, написанных от руки каллиграфическим почерком, купила керамические вазочки, льняные занавесочки и начала самостоятельную жизнь. В этой новой жизни я открыла двери для всех, не понятых родителями и властями; в компанию вошли хиппи, студенты, малолетние диссиденты, художники, фарцовщики, тёмные и колоритные личности. Это называлось салон Маши с Арбата, с чего я постепенно и превратилась в Машу Арбатову.

Соседи организовались в педагогическо-карательную дружину. Мы нарисовали на лестнице условный знак, стук по которому был слышен в моей комнате. Гости пробирались тише индейцев на охоте, но соседи, овладев искусством шпионажа, сигнализировали в милицию. Мент из пятого отделения врывался проверять документы. Вид девиц в исписанных английскими словами джинсах и длинных юбках, шитых из занавесок, курящих из дешёвых галантерейных, но всё же мундштуков, приводил его в не меньший трепет, чем вид длинноволосых бородатых парней.

Паспорта и студенческие были в порядке, и тогда взор падал на стену, на которой две художницы грифелями изобразили в человеческий рост голую Магдалину и стоящего перед ней на коленях Христа.

- Что это такое? - орал мент.

- Атеистическая пропаганда! - объясняли мы.

- Это порнография! - орал мент.

- А это? - тыкали мы пальцем в иллюстрацию голой ренессансной бабы.

- И это порнография! - орал мент.

- Из фондов музея Пушкина, - поясняли мы. - Вы оскорбляете эстетические чувства советского народа! Мы так и сообщим вашему начальству!

- А это что такое? Снять немедленно! - утыкался мент в плакат с портретами членов политбюро, повешенный на боку голой Магдалины в качестве мулеты.

- Что вы сказали? - изумлялись мы дружно. - Вы предлагаете снять членов политбюро? Так вы антисоветчик? Как же вас могли взять на работу в правоохранительные органы?

Если гость не терялся и после этого, от него отбивались декларацией прав человека, обещаниями жаловаться во "вражий голос". Если выдерживал и это, включались родительские связи. Связи имелись, молодёжь была в основном золотая и в основном несгибаемая. Мы ходили по горящим углям и, уж если попадались тем же самым милиционерам при облавах на улице Горького, получали на всю катушку.

Облавы были плановые, фургоны подъезжали к неформально одетой толпе, тусующейся в переходе метро "Проспект Маркса", возле Долгорукого, у кафе "Московское" и "Космос", всех подряд кидали в машины и везли в ментовку.

- Мы сделаем из вас людей, хиппи недорезанные! Вы нам спасибо скажете! - хрипели менты, наминая нам бока. И на самом деле сделали - все, кто прошёл за нарушение формы одежды побои на каменных полах центровых ментовок, стали приличными людьми, не боящимися иметь собственные взгляды.

- Ты хочешь сказать, что тебя били только за то, что на тебе были джинсы? - удивляются мои сыновья. - Ты ничего не преувеличиваешь?

Счастье, что всего за двадцать лет Москва стала городом, в котором из нормы жизни это стало историческим фактом.

Иногда компания обряжалась в старые тряпки из комода, гримировалась под булгаковских персонажей и бродила по Арбату, приставая к прохожим. Идут такие, с личиками, разрисованными под ведьм и вурдалаков, в старомодных пальто и шляпах не по росту, и спрашивают:

- Будьте так любезны, скажите, пожалуйста, который час?

Человек столбенеет.

- Ради бога извините, позвольте задать вам ещё один вопрос? Существует ли загробная жизнь?

Или: Сколько человек вы убили за свою жизнь прямо или косвенно?

Или: Как вы полагаете, Пушкин предчувствовал, что Дантес убьёт его?

Арбатский салон был нашими университетами. При свечах зачитывались новые стихи и романы, демонстрировались новые картины, пелись блатные песни, раздавались антисоветские издания, ловилось запрещённое радио. Прислонясь к стене, с лицом, заросшим сталактитами и сталагмитами бородавок, нас сутками подслушивала пожилая татарка Маиса, мывшая посуду в кафе "Буратино" и доносившая. Маиса загадочным образом вселилась в тот самый узкий рукав Ликиной гостиной, в который мой прадед перед войной пустил семью брата из Белоруссии. Маиса приворовывала в кафе "Буратино" кур, жарила их в выходные на приход татарских родственников, ласково именуемых всей квартирой "золотой ордой", разговаривала на тарабарщине, не отягощённой родами и падежами, считала, что жизнь удалась, и глубоко презирала меня как "хиппи", хотя вряд ли связывала с этим словом что-то определённое.

На кухне скупой создатель Чебурашки подписывал коробки своих спичек фломастером. К моменту моего появления он назначил себя главным петухом в курятнике, уставил комнаты антиквариатом, принимал свой "кукольный бомонд" и охранял от меня привычную жизнь квартиры. Он был стар, визглив и истеричен, жена была молода и мрачна, а дочь - мала. Встречи моих гостей с его обычно проходили с взаимными потерями. В своей комнате генеральша Афонина тяжелее, чем старость и одиночество, переживала факт моего невступления в комсомол.

Лето после десятого я лежала на пляже Ленинских гор и готовилась к вступительным экзаменам на философский. Творческий конкурс в литинститут я, естественно, не прошла: у меня не было "паровозов" - стихов про трудовые подвиги, стройки века и родные берёзы, к которым на всех конкурсах прицеплялся лирический состав нормальных стихов.

Ни одной исторической даты, после десяти часов под наркозом, я запомнить не могла. Прежде, читая страницу, я пересказывала её через день близко к тексту, стихи классиков били из меня сотнями, а туг будто получила пыльным мешком по голове. Меня предупреждали перед операцией, что наркоз очень грубый, но я не предполагала, что до такой степени. Смирившись, я писала сложносочинённые шпаргалки. Длинные, мелко исписанные гармошки приклеивались пластырем к ногам под юбкой и рукам под рукавами.

Однако я получила четвёрку на профилирующем экзамене по истории, что означало общий провал. Кроме того, классная руководительница, мерзкая биологичка, сделала мне гнусную характеристику: "Я делаю это сознательно, для твоей же пользы, - говорила она мне, приковылявшей в школу сразу после снятия гипса. - Ты хочешь быть слишком умной и слишком независимой, пусть жизнь тебя пообломает, чтоб ты стала как все". В советской карательной педагогике разрушение личности считалось её созданием.

Горе моё было безутешно: все поступили, а я - пролетела, как фанера над Парижем. С этими баллами можно было пойти в какой-нибудь педагогический. Но проходные варианты никогда не устраивали меня ни в социальной жизни, ни в сексуальной.

Второй облом ждал на ВТЭКе. Как дочь подполковника, я получала пенсию за отца. После того как в госпитале мне чуть не отрезали ногу по причинное место, я должна была пройти комиссию, определяющую мою принадлежность к инвалидному сословию. ВТЭК находился где-то в переулке улицы Горького, и, прошвырнувшись "по стриту", поздоровавшись со своими, я зашла на комиссию. Вид крашеных белокурых волос, рассыпанных по плечам, подведённых глаз и разрисованных джинсов привёл комиссию в неистовство. На ногах у меня были туфли на здоровенных каблуках и здоровенной платформе, которые мне строго-настрого было запрещено носить. Даже не открыв медицинской карты, члены комиссии объявили меня хиппи, малолетней проституткой и симулянткой. Меня это озадачило, потому что диагноз был поставлен не по состоянию ноги, а по состоянию души. Я вежливо начала подвергать сомнению их компетентность и была грубо вышвырнута.

Матушка накатала жалобу в вышестоящую организацию. Мне могли отрезать в больнице все части тела, не возбудив её к эпистолярному жанру, но финансовый сюжет тронул. Из комиссии пришёл ответ о колоссальных извинениях передо мной, о том, что среди диагностов не было ни одного ортопеда и даже ни одного хирурга, и о том, что мне за муки полагается пожизненная пенсия и инвалидность третьей группы. Надо сказать, они исполнили обещание, больше ни разу в жизни я не посещала данное заведение, хотя даже люди, у которых потеряны конечности, до сих пор ежегодно доказывают ВТЭКу, что конечности у них за год не отросли, как хвост у ящерицы.

Стены в моей комнате расписывались и подписывались всеми подряд. На них висела история человечества в таблицах Льва Гумилёва из книг о буддистском искусстве, патриотические плакаты, картинки друзей, иллюстрации классики, стихи, матерные тексты и телефоны лиц противоположного пола. Как говорил Пабло Пикассо: "Во мне было столько любви, что, если б рядом не было никого, я бы любил дверную ручку".

Мой семнадцатый день рождения и провал в университет мы отмечали вдвоём с Веркой в кафе "Московское". К нам подсели два дружка. Один, явный хиппи, учащийся на режиссуре, по кличке Марлок, запал на меня. Другой, аккуратный и свеженький, из Плехановского, по кличке Румянец, реагировал на Верку. Верка была очень хороша собой, очень буржуазна и относилась ко мне как старшая сестра к младшей, придурочной. Когда я тащилась на стрит, она шла со мной, садилась в очередь в парикмахерскую около магазина "Российские вина" на маникюр и наблюдала тусовку из окна. Стрит не волновал её ни секунды.

Марлок и Румянец кутили с нами до утра, оплакивая моё университетское поражение, и в рассветной мгле оборвали тюльпаны возле Манежа, что по тем временам могло вполне трагически кончиться. На следующий день началось устраивание на работу. Я звонила по толстому справочнику Москвы в самые изысканные учреждения. Помочь было некому, друзья отца быстро рассеялись после его смерти, родственники были социально инфантильны.

- Семнадцать лет? Провалилась в университет? Идите к нам уборщицей. Не хотите? А кто может вас порекомендовать? А где работают ваши родители?

Тем временем крепли мои связи с "центровой системой". Системой называлась субкультура московских хиппи, возглавляемая Юрой Солнышко. Увидеть живого Солнышко тогда считалось покруче, чем пообедать с Ельциным сегодня. С имиджем Солнце работал виртуозно. Он был высок, эффектно пронаркоманен, худ, хорош собою, джинсов, белокур, длинноволос, обвешан бусами и поклонниками. Разговаривал так:

- Посмотри на мою руку! Неужели ты не видишь, что это рука трупа? Я за вас кровь проливал! Кто даст трёшный выкуп за жизнь Солнца? Будешь хамить - расчленю и урою!

Вокруг него ходили маргинальные персонажи с кликухами Инерция, Голубь, Страшила, Человек-гора, Красноштан, Леви. Барон, Красноштан и Леви просочились в мой салон. Барон был с хорошо подвешенным языком, актёрскими задатками и опытом психушек. Скорее всего он был профессиональным мошенником, не чуждым светской тусовки. Его главной присказкой было: "Мы на эти каламбуры отвечаем калом бурым".

Леви относился к выезжантам из хорошей еврейской семьи и учился на экономфаке МГУ. У него был надменный профиль, загнутые ресницы, много претензий и интеллектуальный багаж. Девочки немного боялись его за спесь и обилие западных терминов в сложносочинённых монологах. Впоследствии погиб от передозировки наркотиков.

Красноштан был маленький толстенький "человек-оркестр", на одной половинке зада его джинсов был вышит серп, на другой - молот. Его знало не одно андеграундное поколение. Каждый день он сочинял себе новую биографию, каждый раз, прячась от правоохранительных органов, менял облик. В том числе и на женский. Он не однажды хранил у меня запрещённую литературу (Мандельштама). Имел дело с торговлей книжками, иконами, живописью, наркотиками и мошенничал. Вертикаль его общения находилась в диапазоне от создателя гимна СССР до криминальных авторитетов. Горизонталь ограничивали границы государства и отсутствие паспорта. Обаяния и придумчивости был нечеловеческой. Мои сыновья слышали от хиппи своего поколения, что недавно Красноштан умер. Но я не верю. И не исключено, что однажды ко мне подойдёт старушка в монашьем прикиде, бородач в ватнике или крохотный господин в смокинге и скажет: "Привет, Машка, узнаёшь? Ща я тебе такие сплетни расскажу. Ты же знаешь, я маниакально-депрессивный. У меня полгода был депрессив, а вчера маниакал начался, так что сейчас мы с тобой идём в гости. Имей в виду, там уже всё накрыто".

Огромным ударом для меня было узнать через двадцать лет от Олега Радзинского, сидевшего за антисоветчину, что Красноштан работал на органы.

Солнце уважали, но кулуарно считали, что он выдвинулся на фоне дебилов и, провозгласив войну истеблишменту, стал хипповской номенклатурой. Чтобы конкурировать с ним, нужно было отдавать стриту всю жизнь, никто к этому призвания не чувствовал.

Солнцу хотелось славы, любви и беспрекословного подчинения. Но, поскольку у "системы" не было законов, никто толком не знал, "в системе" он или нет, из-за этого любое общение с Солнцем выглядело разборкой. Он назначал хиппи своими подчинёнными, а они об этом не знали. Впрочем, он был мил и добр, и никому ни разу так и не дал в морду, хотя говорил только об этом. Юра Солнце талантливо творил свою легенду, хотя сегодня понятно, что и он сотрудничал с органами.

Жизнь на флетах проходила в жанре разудалых группешников под запрещённую музыку и винегрет из наркотиков. Меня это не манило, я использовала только свободолюбивые качества "системы", экзотичность её представителей, эстетический ряд, но система ритуалов у меня на Арбате была своя. Я задавала жёсткий салонный жанр, в который хиппи вплетались хитрым орнаментом только до той поры, пока жанр их сдерживал. Солнце не был у меня ни разу. Я понимала, что он захочет сделать это пространство своим, и ещё не известно, кто войну выиграет и с какими потерями.

Моя подруга Таня Александрова возилась с ним более пристально. Какое-то время они ходили "не разлей вода", все считали, что у них роман, но Солнце стремился к этому без взаимности. С её стороны были хипповское почитание и возвышенно-благотворительные мотивы. Солнце написал толстый графоманский роман "Бегство", и Таня даже отдала его своей маме, опытному редактору, для приведения в удобоваримое состояние. На исходе отношений она привела Юру Солнышко в дом, где старый пёс лизнул его руку в сыпи, а мама-врач мгновенно поставила по ней диагноз - запущенный сифилис.

В московских хиппи причудливо сплелись бомонд, студенты, фарца и подворотня. Они взаимно презирали друг друга, но общий враг - "советская власть" - в минуты роковые делал их монолитом. Были и совсем случайные люди. Моя подружка по стриту хипповка Тамара гордо говорила:

- Я скоро замуж выхожу.

- Когда?

- Когда он из крезы выйдет, - всяческая психиатрия считалась хорошим тоном. Свадьба Тамары происходила в джинсе под "Битлз" с деревенскими родственниками и периной в приданое.

Мы с Веркой крутили романы с Марлоком и Румянцем. Но Марлок сделал неосторожный шаг в надежде повысить авторитет: отвёл меня в гости к своему другу и наставнику, сорокалетнему неуспешному сценаристу по фамилии, скажем, Валентинов. Валентинов был тем, что совали в наше бессознательное как образ настоящего мужчины: высок, плечист, бородат, смугл, хрипловат, пьющ, в трудный момент способен сделать заинтересованное лицо и к месту процитировать Бродского. Он даже дослушивал до конца, в то время как большинство его сверстников до конца могли дослушать только инспектора ГАИ. Я влюбилась до беспамятства.

Его жена свалила навсегда в Америку, периодически высылая магнитофоны и джинсы, на продаже которых он строил бюджет, не пренебрегая позой оставленного трагического героя. У него была овчарка, стеллаж самиздата, пьющая хорошенькая любовница-актриса и ощущение себя большим художником. Когда мы пришли в гости, там веселилась компания. Хозяин пил водку из пивной кружки и стряхивал с колен то полуодетую любовницу, то требующую прогулки овчарку. Это мешало подсесть поближе. Пришлось достать первую попавшуюся книжку с полки и начать обсуждать её так, чтобы, отогнав боевых подруг, Валентинов кинулся защищать автора.

Уже в юности я понимала, что номер работает на контрастах: если передо мной мужчина, рисующий на себе супермена, надо петь про кризис мачизма - без нажима, но с пониманием, даже с сожалением. Но про кризис. Если наоборот, то про то, как даже самой возвышенной мужской душе и самому толстому кошельку пошли бы стройные длинные ноги и рельефы мускулов. И тоже с пониманием и сожалением. Модель практически не даёт сбоя: чтобы защитить своё сословие, мужчина оторвётся даже от полового акта, а потом в полемическом пылу не успеет заметить, что участвует в том же самом акте, только уже с вами, а не с предыдущей партнёршей. В юные годы я не пренебрегала манипуляциями; с возрастом поняла, что мужчина, не идущий в руки без дополнительных усилий, практически не имеет смысла.

Объяснившись по поводу книги, Валентинов успел разглядеть меня, потребовал выпиванья на брудершафт, запихнул в мою сумку свежий самиздат и предупредил, что послезавтра я должна его вернуть. Марлок был отставлен, он был инфантильным московским мальчиком, которого важный папа запихнул учиться на режиссуру вместо армии. Ел наркотики, отвязывался, любил фантастику и мороженое. По опыту и сообразительности я казалась ему Сократом. Надо сказать, высокий процент поклонников западал не на мои внешние данные, а на мою "взрослость и многоопытность", руша миф о "простушке и дурочке" как золотой мечте среднеарифметического мужчины.

Через пару дней, потрясённая темпом и органичностью отношений, возникающих между полами, я была в объятьях Валентинова, ощущая второй в жизни роман как историю двух людей, наконец нашедших друг друга в этом огромном мире. Понятно было, что меня любят безумно - иначе стал бы взрослый серьёзный человек тратить столько времени? Он писал киносценарий о молодёжи, и я не знала, что он писал его последние пять лет. Я немедленно разложила на его письменном столе свои дневники и опусы и с пылом "истинной подруги художника" начала выслушивать одни и те же картонные куски сценария, пытаясь вдохнуть в них жизнь. Еще первый возлюбленный научил меня тактично глотать галиматью о творческих муках, и я понимала, что на меня снова возложена высокая ответственность.

Назад Дальше