Мне 40 лет - Мария Арбатова 23 стр.


Удивительно, но её дочь, бабушка Ханна, через много лет умерла тоже от разрыва сердца, при том, что уже не было ни войны, не бомбёжки, а был обычный стресс. Все женщины по линии Зильбербергов были гипертревожны и изводили этим близких. Я не сильное исключение, хотя активно борюсь с собой.

Как сосуществовали две хозяйки - несчастная в браке, нетерпимая, скупая прабабушка Мария и милая, весёлая, щедрая прабабушка Нехама - в одной квартире арбатского переулка? Не представляю. У обеих было богатое европейское детство, трудная жизнь в Москве, много детей, которых предстояло "вывести в люди", и полное непонимание происходящего за окнами. Мама говорит, что теснота была ужасная, но семья дружная и тёплая. Скорее, это была не семья, а мини-государство, организованное эмигрантами посреди чужого города.

Дядя помнит, как мой дед Илья, страшный антисоветчик, вынес его, трёхлетнего, на балкон, и раздался страшный грохот. "Это стреляют из пушки, потому что умер Ленин", - объяснил дед испуганному сыну. Он хотел развлечь ребёнка, потому что особого пиетета по отношению к вождю не испытывал, тем более, что к этому времени уже вышел из партии. Однако дядя навсегда стал верным ленинцем, до сих пор ходит на коммунистические митинги и держит в книжном шкафу бюстик Владимира Ильича.

Мама и дядя ходили в детский сад на Арбате, директором которого была бабушка Ханна. Ждали, когда временно гостящие родители бабушки Ханны найдут другое жильё. Но никто никуда не уехал, хотя денег для покупки жилья было достаточно. Бежав из Польши, Зильберберги потеряли все документы, но сохранили золото. Не исключено, что на эти деньги Зильберберги кормили Айзенштадтов, и потому никто не спешил расставаться. И молодая семья вынуждена была скитаться по агрономическим назначениям деда Ильи.

Там они безумно страдали. Дед изучал агрономию, собираясь возрождать историческую родину, а не земли страны победившего социализма. Ему некуда было девать двенадцать языков, которыми он владел. Бабушка тоже обучалась языкам и книксенам не для того, чтобы преподавать детям колхозников азбуку. Воспитанные с прислугой, они не умели без неё обходиться.

Инородность семьи никогда не обсуждалась открыто, не то было время. Хотя мама всю жизнь повторяла вслед за бабушкой: "Это совсем простые люди!", "Что ты хочешь, он простой мужик!", "Мне помогла простая русская женщина!".

В этой семье были не то что пуганы, а пуганы насмерть. Дед расстался с партией. Как агроном, он понимал, что голод организован, и понимал, зачем. Он был еврей, объездивший Европу, учившийся в Палестине, имеющий двух братьев за границей и одного расстрелянного. Каждого из этих компонентов было достаточно, чтоб загреметь по полной программе. До войны дед почти не приближался к Москве, а если и приближался, то писал книги совместно с инструктором ЦК по сельскому хозяйству.

Мои бабушка и дедушка изначально были противопоставлены "этим хамам, большевикам, гоям". Знали, что жизнь в России - это ходьба по минному полю. Когда как шпиона расстреляли брата деда, Боруха, мир не рухнул в их сознании, они ничего другого и не ждали.

У мамы никогда не было романов с евреями, то ли бессознательно она рассчитывала на вписываемость в страну через мужчину, то ли еврейские родственники достали занудством и поучениями. До сих пор среди старых фотографий она выделяет ту, на которой её обнимает красавец грузин, пытавшийся увезти её в Сухуми. Но это даже не обсуждалось, он не был человеком её круга. Дядя по этому поводу называл маму любительницей экзотики и даже дразнил "Буателем" по имени героя рассказа Мопассана, влюбившегося в негритянку. Впрочем, за всеми мамиными ориентациями стояла бабушкина железная воля.

Мама любит рассказывать о том, что сексуальная жизнь бабушки на Арбате плохо складывалась из-за тонких перегородок. Но тогда вся страна не имела отдельных спален, однако выходила из положения. В тридцать шестом году в бабушку был влюблён директор института, с которым они вместе занимались избирательной кампанией. Бабушка была неравнодушна к нему, но соблюла себя из последних сил.

Ударом для неё был роман деда со своей секретаршей. Она ощущала это таким позором, что хотела покончить с собой. Особенным позором казалось, что секретарша стара и некрасива.

То, что бабушка ощущала роман мужа как позор, а не как беду, показательно. В семье, в принципе, плохо различались две эти вещи.

Глава 16
"АНКЕТА ДЛЯ РОДИТЕЛЕЙ"

Пришло время идти в школу. Сыновья унаследовали от Саши абсолютный слух, а я уже тогда, панически боясь армии, решила, что Паша и Петя должны окончить дирижёрско-хоровой класс, после которого пойдут служить военными дирижёрами, а не в обычные ряды советской армии. Сыновьям идея не нравилась, но я убедила пойти посмотреть. Нашли учебное заведение, я изо всех сил накрасила глаза, надела соблазнительную кофточку, вытащила директора прямо посреди занятий и заставила прослушать гениальных детей. По моему напору он понял: лучше капитулировать сразу, чтоб быстрей отделаться.

И начал играть известные мелодии, чтобы подпевали. Сыновья пели кто в лес, кто по дрова. Я стояла красная как свёкла.

- Может быть, вы знаете какие-нибудь песни со словами и можете их спеть? - жалостливо спросил директор.

- Нет, ни одной. Мы вообще музыку не любим, - сообщили дети.

- Совсем ни одной? Ну, хоть про Чебурашку, - взмолился директор.

- Ладно, про Чебурашку споём, - снизошли они и начали петь так, как будто все медведи Советского Союза одновременно наступили им на ухо.

- Скажите, а как вам пришла идея, что им необходимо учиться музыке? - изумлённо спросил директор.

- Понимаете, на самом деле у них абсолютный слух. Их папа певец, и они целый день слушают бельканто, - залепетала я.

- Я полагаю, вы что-то путаете, - сказал он тоном психиатра, беседующего с маньячкой.

Когда мы вышли, я мрачно молчала.

- Не обижайся, - сказали дети. - Мы просто очень не хотим быть музыкантами. (А в старших классах Паша самостоятельно освоил бас-гитару, а Петя - ударные, и они играют в группе.)

Близлежащие школы были заурядными, и я нашла не школу, а изумительную учительницу Ольгу Евгеньевну. Когда в четвёртом классе она прощалась с учениками, мамы плакали.

Перед первым классом мальчишки двора, поделившись на команды, бросались друг в друга камнями. Самое серьёзное увечье нанёс камень, брошенный Пашкой в Петькин глаз и повредивший роговицу. Что я пережила в глазной травматологии! Слава богу, обошлось.

Через неделю Петька отбил Пашке кусочек переднего зуба.

- Это за глаз, - сказал Петька.

- Дурак, теперь нас все начнут различать, - расстроился Пашка. Но ошибся, учителя их не различали до старших классов. Дети различали всегда, особенно маленькие. Секрет состоял в том, что взрослый идёт на картинку, а ребёнок чувствует поле.

В первом классе дети каждый день мерили сапогами лужу у школы. За ночь прорвало трубу, и горячая вода вымыла под лужей глубину в человеческий рост. Когда Пашка пошёл на примерку лужи, лёд провалился, и Пашка ушёл под воду. Вокруг была уйма народа, но это произошло так стремительно, что все застыли. Петька непонятным образом вытащил его, хотя вес Пашки был умножен на ледяную воду, набравшуюся в комбинезон, сапоги и ранец. С физической точки зрения это совершенно необъяснимо.

Все эти ужасы воспитания мальчишек, разбитые головы и окна, фингалы и порезы, дворовые разборки и жалобы родителей… Кажется, всё их детство я стою с бинтом и йодом в руках, и сердце у меня едва не выскакивает из груди.

После отравления финлепсином детям были запрещены все лекарства. И пришлось заняться коллекционированием рецептов народной медицины, которые потом пригодились при переводе книги моего английского брата Питера Дедмана "Натуральное питание, натуральное лечение, натуральная косметика". На моём столе под стеклом лежал список семи условий здоровья ребёнка: любовь, простая пища в умеренном разнообразии и без принуждения, свежий воздух в любую погоду, движение, вода и температурная закалка, спокойствие (дети тревожных родителей болеют в 4 раза чаще) минус скука (скука, разрушающая дух, добирается до тела!).

Удивительно, какими усилиями приходилось доказывать право воспитывать ребёнка, опираясь на собственные представления. Всех детей вокруг кутали, кормили насильно, без надобности напихивали лекарствами и опутывали запретами бегать по лужам, драться, лазать по деревьям. Я считалась молодой придурковатой мамашей неопределённой профессии. На будущего писателя внешне не тянула, была слишком хорошенькой. Мне даже однажды в графе "профессия" больничного листа по уходу за ребёнком написали "драматолог".

Негодование вызывали и либеральные взгляды, все-таки было начало девяностых. Я всё объясняла детям честно. Во-первых, считала, что ходить в школу в младших классах каждый день - слишком большой подарок советской педагогике. Во-вторых, дети ходили с длинными волосами, потому что им это нравилось и шло. Все наезды школьной администрации я отбивала, объясняя, что это не находится в зоне их компетенции.

Я читала детям перед сном Плутарха и Пушкина, ставила пластинки Моцарта и Стравинского. Когда брала в руки их учебники, хотелось чиркнуть по ним зажигалкой.

- Мальчики, - говорила я. - Учебник писали и выпускали плохо образованные, неталантливые люди, которые к тому же не понимают и не любят детей.

- Кто им разрешил? - строго спрашивали сыновья.

- Все.

- И ты?

- И я.

- А ты можешь написать хороший?

- Могу, но его никто не напечатает.

- Почему?

- Потому, что если бы люди, которые печатают учебники, были бы со мной согласны, они бы уже давно попросили меня написать его.

- Надо с ними поговорить, - советовали дети.

"Поговорить" я ни с кем не могла. Собственно, иногда мы с Сашей общались с бывшим учителем моей свекрови, пребывавшим в чине заместителя министра образования. Это был милейший провинциально-номенклатурный монстр, чудовищно образованный и чудовищно изъяснявшийся по-русски; его мало занимали мои взгляды на уровень школьных учебников.

Интрига, затеянная группой молодых изгойных драматургов, тихо тлела. Два неутомимых пожилых члена Профессионального комитета драматургов - Мирон Рейдель и Владимир Тихвинский - активно откликнулись на неё, им хотелось влить новое вино в старые меха своей литературной тусовки. Профессиональный комитет московских драматургов был первой писательской организацией на территории нашей страны, его организовывал ещё Погодин. Известно, что Булгакова сюда не приняли. Половина состава комитета при Сталине сидела по лагерям, а вторая - писала на неё доносы. В девяностые это было место легитимизации пишущего люда, более комфортное, чем профсоюз литературных секретарей и личных дворников, из которого я пришла.

Комитет давал человеку право называться писателем и не быть высланным милицией за тунеядство. Для вступления требовались справки о том, что в течение двух лет ты именно пером обеспечивал себе прожиточный минимум. Качество продукции не интересовало никого. Ты мог подписывать спичечные коробки перлами "Берегите спички от детей!" и "Лес - наше богатство", мог писать романы, куплеты, монологи, репризы, сценарии, переводить пьесы, исполнять авторские песни. В какой-то период Алла Пугачёва пыталась сделать здесь секцию поэтов-песенников, но старики встали горой, они не считали это литературными текстами.

Здесь оседали люди, которых коммунистическая цензура не могла пропустить в Союз писателей, например, Евгений Рейн, состоящий к секции сценаристов. Здесь была целая секция драматургов эстрады, в которую входили Юлий Ким, Вероника Долина, Григорий Гладков, Андрей Макаревич. Здесь доживала категория жён и любовниц покойных мэтров, например вдова Михаила Светлова, окружённая после его смерти бывшими соперницами, конвертированными в подруги. Здесь был сценарист Аркадий Блинцовский, попавший в Книгу рекордов Гиннесса за самую долгую ходьбу спиной, спортсмен Валерий Брумель; балетовед Вадим Гаевский, книга которого о балете была запрещена усилиями Григоровича, здесь был отдавший полжизни лагерям великолепный Матвей Грин, воспитавший всех наших сатириков, Михаил Задорнов, Леонид Якубович, сюда вступил Омар Сохадзе, бездарный как драматург, но прославившийся скандалом с Сергеем Станкевичем. Одним словом, это был ноев ковчег, решивший спастись в советском потопе.

Профком ютился и до сих пор ютится, совершенно деградировав, в подвале писательского дома в Лаврушинском. Верные режиму писатели имели хоромы наверху, неверные - собирались в подполье. По вторникам кипел самовар, пился чай и велась светская жизнь. Переступив порог подвала, я поняла, что это тёплая коммуналка, в которой воюют, плюют друг другу в суп, и всё-таки вместе веселятся и выживают. Меня и моих друзей принять не могли по формальным признакам: не было справки даже об одном рубле, заработанном литературным трудом, поскольку пьесы не имели цензорского штампа, допускающего к исполнению.

- Не волнуйтесь, - сказали Мирон Рейдель и Владимир Тихвинский. - Лично вас примем за талант, создадим прецедент, а потом примем остальных.

Меня показали аксакалам - те пришли в ужас. Было объявлено, что я - любовница Мирона Рейделя. Мирон Данилович был шестидесятилетним обаятельнейшим, разносторонне талантливым господином, но амплуа героя - любовника подобной пигалицы ему совершенно не подходило.

- Не обращайте внимания, здесь всегда так, - успокоил он. - Вы должны им понравиться, надо будет выступить на обсуждении пьесы в ЦДРИ.

Я пришла в каминную ЦДРИ, накрасилась поменьше, выбрала джинсы поцелее. Пьесу читал покрытый мхом графоман, прославившийся пьесой о Марксе. Меня вытолкнули перед залом, полным лысин, седых пучков и неодобрительных глаз. Это было первое выступление не на институтском семинаре, не на подпольном объединении, а в "доме с колоннами" перед залом солидных людей. Я была мёртвая от страха и слышала, как голос, совершенно отдельно от меня, пишет в микрофон пируэты. Каждую секунду мне казалось, что я не смогу закончить предложение, потому что уже не помню, с чего начала его, но оно почему-то независимо от меня складывалось в узор. Говорила я, как всегда, всё, что думаю, размазывая автора пьесы до состояния жижи. Когда выдохлась, зал зааплодировал, здесь умели ценить даже вражеский блеск.

- Это было бесподобно, - с тоской сказал Мирон Данилович. - Но вы сделали всё, чтобы вас сюда никогда не приняли.

После вечера было заседание приёмной комиссии. Я вышла в курилку, спиной ко мне стояли пожилые члены бюро и громко обсуждали:

- Да не Рейделя она любовница, бери выше! Говорят, о ней уже Шатров звонил, требовал, чтоб мы приняли, она Шатрова любовница.

- Да не Шатров это был, а Сафронов!

- Что, неужели любовница Сафронова?

Я, конечно, знала, кто такие Шатров и Сафронов, но видела их только по телевизору и не понимала, что происходит; я ещё не знала, что профком - маленькое государство со своей мифологией. Казалось, что я в дурдоме.

- Если бы тут знали, чья я любовница на самом деле, меня бы давным-давно приняли в вашу организацию! - сморозила я. Старики оторопели. Через пять минут заседания меня приняли в профессиональный комитет московских драматургов.

Всё было в один год. И профком. И первый класс. И рекомендация Совещания молодых писателей. И первое свидание с Министерством культуры. И защита диплома. Перед тем, как мы должны были войти в зал для защиты дипломов, меня подозвала Инна Люциановна Вишневская.

- Значит так, у Литинститута год юбилейный, надо хоть одного гения изобразить, пресса приехала. А Ерёменко напился и не явился. Так что не выделывайся, сейчас я буду говорить, что ты - луч света в тёмном царстве. От тебя только одно требуется, заткнись, пока процедура не кончится, а то ты что-нибудь ляпнешь, как ты умеешь.

Да, и журналистам поменьше о своей гинекологической пьесе. Там, скажи, туда-сюда, трудная любовь советских людей. Не надо нам абортов на юбилей института.

Мой однокурсник и друг поэт Александр Ерёменко был единственным живым гением на курсе. Но, как всякий гений, он не утруждал себя социальной вписываемостью. Помню, приходит на госэкзамены в дым пьяный в какой-то рубашоночке. Я говорю: "Не ходи, ты же там рухнешь!".

Пошёл. Через пять минут выходит обратно. И, трудно ворочая языком, говорит, держась за косяк: "Сказали, без пиджака на госэкзамен неприлично!".

Кто-то на него надел свой пиджак на пять размеров больше. Он пошёл по стеночке в аудиторию и вернулся с пятёркой.

- Меня это не устраивает, - сказала я Вишневской.

- А тебя никто и не спрашивает, - ответила она. Так что в течение часа я, самая плохая, неудобная, скандальная, многодетная, прогуливающая и неуспевающая студентка, была в должности гордости института.

Однако история с Совещанием молодых писателей ещё не кончилась. Всю литинститутскую эпоху я жила на два фронта, и жизнь молодой поэтессы совершенно не пересекалась с жизнью молодой драматургессы. Разными были не только цеха, но и принципы жизни в них. И сколь омерзительна была история с поэтическим семинаром, столь же интеллигентным оказался семинар драматургии. Я попала к Афанасию Салынскому, от которого не ожидала ничего хорошего, поскольку Розов убил во мне веру в порядочность и опекающие жесты со стороны коммунистических классиков. Тем более, что на совещание я подала пьесу "Уравнение с двумя известными", после которой от меня все шарахались.

В день обсуждения я рассчитывала услышать о своей сексуальной разнузданности и гинекологической ориентации. Каково было потрясение, когда Салынский сказал, что сделает всё для того, чтобы увидеть её на подмостках театров. И добавил: "Деточка, никого не слушайте, ничего не исправляйте. Грядут новые времена. Боюсь, что я не доживу, но эта пьеса пройдёт по всему миру".

Сегодня мне сорок лет, пьеса экранизирована, поставлена в России, Германии и Америке, и я понимаю, что передо мной был просто нормальный честный человек, но тогда я долго искала объяснения происходящему. Ведь я привыкла к тому, что бескорыстно тексты не волнуют никого, и, если мной интересуются не как молодым телом, значит, я - пешка в сложной многоходовке. Афанасий Салынский позвонил в Министерство культуры и сказал, что настоятельно рекомендует пьесу. Её обсудили на коллегии.

"Пьеса не может быть рекомендована театрам. Много места в ней занимают разговоры об абортах, технике обезболивания и морального воздействия. Думается, что автору по плечу тема более общественно значимая, большая и серьёзная", - ответила коллегия письменно.

Первый раз открывая массивную дверь Министерства культуры СССР на Арбате, я чувствовала себя чуть ли не входящей в храм. Но диалог с заместительницей главного редактора коллегии вернул на землю. Поскольку пьеса казалась всем верхом непристойности, то разговор со мной поручили женщине. Мария Яковлевна Медведева, очаровательная дама с седой замысловатой причёской, улыбалась мне, как воспитательница детского сада новенькой малышке.

- Послушайте, это просто ужас. Как же вы могли такое написать? Я сидела на коллегии вся красная от стыда. Вы, молодая женщина, как же можно писать про аборты? Вы способный человек, но над пьесой надо работать, и я помогу вам.

- Как работать? - я ещё была дура дурой.

- Для начала надо поменять профессию главной героини. Это же невозможно, чтобы главная героиня была гинеколог. Давайте сделаем её инженером, учительницей, космонавтом - и всё это без тени юмора.

Назад Дальше