На другой день я уехала. В дополнение "оригинальности" моего туалета, Леопольд, кроме сапог, шубы и шапки, вручил мне еще громадный собачий кнут. Наряженную таким образом, он проводил меня на станцию. Люди, знавшие, что я только что родила, смотрели на нас с удивлением. До последней минуты мой муж давал мне советы, как мне следовало вести себя с Тейтельбаумом. Наконец поезд двинулся. Как только он вышел со станции, я выбросила кнут из окна и охотно поступила бы так же с шубой и шапкой, если б мне не надо было защиты от холода.
Я чувствовала себя такой подавленной и измученной при мысли о предстоящем мне испытании, что снова мне захотелось плакать. Но я отправлялась на свидание, и было бы смешно явиться с заплаканными глазами.
Каков тот человек, который ждет меня? И если он порядочный, я скажу ему правду и попрошу простить и пощадить меня. Но что будет со мной, если он окажется развратником, который, конечно, ожидает пикантного приключения и будет возмущен разочарованием. Мне предстояло самой отправиться к нему в отель, в незнакомое место, где я буду в его власти.
Я думала обо всем этом в то время, когда поезд медленно поднимался между двумя высокими снежными стенами.
Тейтельбаум ожидал меня на станции в Мюрццушлаге. Я тотчас узнала его по его фотографии. Взглянув на него, я увидела, что у него доброе лицо, и это придало мне бодрости. Санки, ожидавшие нас, отвезли нас в отель. По дороге Тейтельбаум сказал мне, что он в отчаянии, так как комнаты, которые он еще телеграммой приказал натопить, были холодны, несмотря на топившиеся печи.
Когда я вошла в эти действительно страшно холодные комнаты, и он запер дверь за нами, и мы остались с ним вдвоем, моя тревога вернулась, мне захотелось сейчас же заговорить с ним, это был единственный способ вернуть себе бодрость духа. Но при первых же моих словах он прервал меня:
– Простите, что я вас прерываю, но раньше, чем вы что-нибудь скажете мне, я должен признаться вам в одном! Я знаю, кто вы.
"О! – подумала я, – тем лучше! Тогда он поймет".
Тем не менее меня это удивило. Он заметил это и продолжал:
– Я узнал это благодаря совершенно неожиданному случаю, который, казалось бы, встречается только в романах. Я должен вам сказать, что баронесса Ковец живет в доме моей матери в Вене. Посетив Баронессу по поручению моей матери, я увидел у нее и гостиной фотографию, совершенно одинаковую с той, которую вы были так добры прислать мне. Вполне понятно, что я не мог удержаться от желания узнать, кто была эта дама, и баронесса не отказалась удовлетворить мое любопытство.
Тогда я сказала ему все. Он читал "Венеру в мехах", и мне не пришлось долго объяснять ему. Я прибавила, что совершенно больна, так как родила только десять дней тому назад, рассказала ему мое беспокойство и мучение во время поездки и умоляла его не настаивать и тем не увеличивать горечи и боли моего существования.
Он с большим вниманием и сочувствием выслушал меня. Когда я кончила, он взял мою руку, поцеловал се и сказал:
– Благодарю вас за доверие и прошу верить, что во мне вы найдете искреннего друга.
И только.
Мы обедали вместе. Он говорил мне немного о себе и о своем доме, которым, по-видимому, гордился. Я чувствовала себя очень плохо. Скопившееся молоко болезненно напрягало мне груди, и я с трудом могла двигать руками. Я чувствовала, что силы покидают меня. Он заметил это, и просил меня выпить стакан вина. Исполнив это, я почувствовала себя лучше. Но до отхода поезда, на котором я должна была вернуться, оставалось еще много долгих часов. Тейтельбаум все-таки выказал минуту слабости; Он был молод, силен, с горячею кровью, вероятно, и пробыл столько часов наедине с молодой женщиной, на обладание которой он рассчитывал. Но как мужественно и честно он поборол себя, и как почтительно-нежно он относился ко мне!
Мы расстались, горячо пожав друг другу руки.
* * *
В вагоне я задала себе вопрос, каким образом я объясню Леопольду, что дело не удалось.
Я застала его на станции в таком возбужденном состоянии и с таким искаженным лицом, что прежде всего подумала, не случилось ли несчастья в доме. Но он сказал, что в ожидании меня пережил смертельную муку, так как был убежден, что я уже предала его "греку". Тогда я объяснила ему, что ничего не случилось, потому что Тейтельбаум, узнав в чем дело, объявил мне, что у него никогда не хватит смелости сыграть роль "грека" по отношению к такому замечательному человеку, как Захер-Мазох, к которому он питает величайшее уважение; что никогда он не мог бы чувствовать себя выше его и быть его "хозяином" и что он скорее откажется от счастья обладать мною, чем предпринять нечто невозможное, что только сделало бы его смешным в собственных глазах.
Таким образом, мой муж проглотил эту позолоченную пилюлю и в конце концов почувствовал себя необыкновенно гордым от уважения, которое он внушал.
Дома он не переставал расспрашивать меня о каждой подробности, и я должна была передать буквально весь наш разговор с Тейтельбаумом. Так как мне приходилось очень внимательно следить за каждым своим словом, чтобы не выдать себя, я вскоре почувствовала такую физическую и душевную усталость, что, казалось, могла умереть от истощения; в это ром я приход Штаудекгейма прекратил мои мучения. Леопольд пошел к нему навстречу и обратился к ним веселым тоном, точно желая сообщить ему приятную новость:
– Моя жена только что вернулась из Мюрццушлага.
– Твоя жена… Мюрццушлага – произнес Штауденгейм, глядя на него удивленно и ничего не понимая. – Значит, она уже встала?
– Она встала вчера. Сегодня она уезжала на целый день.
– Зачем же это?
– А! По очень важному делу; ей необходимо было ехать.
– Я полагаю, иначе ты не рисковал бы так ГС жизнью.
– Как – рисковал?
– Послушай. Сегодня 24 градуса мороза. Все школы закрыты, дети и женщины не выходят на улицу. Надо действительно иметь настоятельную нужду, чтобы выйти; мне кажется, что это вовсе не подходящее время для путешествий женщины слабой и только что вставшей от родов.
– Ах, ты все сравниваешь мою жену с другими женщинами. То, что было бы вредно другой, на нее совершенно не действует.
– Хочешь играть в шахматы?
В этом внезапном повороте разговора и в тоне его опроса было что-то, глубоко тронувшее меня. Одно мгновенье мне захотелось бросить все, подойти к нему, клонить свою голову на его сильную, могучую грудь и просить его защитить меня своими объятиями и увести отсюда…
Разбитая горем и болью, упав на пол перед своей кроватью, я уткнула голову в подушки, как делала это в детстве, и рыдала, рыдала…
* * *
На другой день с новорожденным сделалась дизентерия. Сама я была тоже настолько больна, что доктор запретил мне кормить ребенка, потому что это могло быть опасным для нас обоих. Несмотря на все наши заботы положение ребенка сделалось хуже. В рождественский вечер, в полночь, доктор Шмидт, которого я просила зайти еще раз, объявил, что, несмотря на все испробованные средства, он был бессилен помочь и что я должна быть готовой к потере ребенка.
В отчаянии я упала на подушки. Прошла долгая мучительная минута трагического молчания. Затем добрый доктор, сочувствовавший мне – в голосе его мне послышались слезы – объявил, что я не должна все– таки окончательно терять надежду и что мы попробуем радикально изменить питание ребенка. Он велел мне варить в продолжение нескольких часов мясо без жира и волокон, разрезанное на мелкие кусочки, вместе с рисом; таким образом я получу отвар молочного цвета, который и дам ребенку в рожке. Я тотчас же принялась за дело и через несколько часов маленький больной получил первую порцию отвара, которую он охотно проглотил. Потом он уснул, я также легла.
Когда я проснулась, было уже утро, Моя первая мысль была, что ребенок умер; я склонилась над его кроваткой и увидела, что он спал спокойным и крепким сном.
Спасен! То же сказал и доктор Шмидт, когда пришел к нему; с этого дня ребенок был совершенно здоров. Этот мясной бульон совершил настоящее чудо.
* * *
В Брюке мы часто бывали в гостях у одной молодой четы, г-на и г-жи X***. Жена в особенности интересовала меня, так как долго оставалась для меня загадкой. Ей было только двадцать два года, у нее (мила хорошая фигура и приятное, хотя и не красивое, лицо. У нее были странные глаза. Маленькие, они и постели из глубоких орбит и привлекали к себе взор, точно два пламени в темной глубине, над которой хочется склониться, чтобы проникнуть в тайну, которую они как будто охраняют. Эти загадочные глаза представляли удивительный контраст с очень спокойным вообще лицом.
У нее уже было двое детей, и муж, казалось, очень побил ее. Но ни муж, ни дети, ни семейная жизнь не тронули ее души. Она жила, точно чужая, среди своих домашних, она относилась к ним с лаской и добротой, но совершенно как посторонняя. Под этой холодной и всегда спокойной внешностью я чувствовала кипучую жизнь – тайну, которую охраняли и выдавали ее глаза.
Родственница ее мужа занималась у нее хозяйством и смотрела за детьми.
Что же касается ее, она все свое время проводила за пением и музыкой.
Счастливый инстинкт помогал ей разбираться в книгах, и она читала только хорошие вещи. Она совершенно не понимала людей и, кроме нас, почти никого не посещала. Она говорила очень мало и совершенно не касалась тех вещей, о которых обыкновенно говорят молодые женщины: о мужьях, детях, хозяйстве, туалетах, – еще менее – о развлечениях.
Со мной она одинаково мало говорила, как и с другими, а если это случалось, то она говорила тогда обо мне, и притом только наедине со мной. В присутствии других лиц, даже мужа, она не произносила ни слова; когда ей представлялся удобный случай, она брала мою руку, нежно целовала ее и крепко сжимала в своих, глядя на меня своими загадочными глазами. Все, что касалось меня, интересовало ее; я заметила, что моих детей она целовала с большей нежностью, чем своих. Однажды я шутя упрекнула ее в этом, и она своим спокойным тоном ответила мне:
– Ах, мои дети…
– Но ведь они ваши дети.
– Это случайность. Они точно так же могли быть детьми и другой женщины.
– Я могу то же самое сказать и о моих.
– Нет. Этих только вы могли иметь, никто другой.
Весной она проводила целые часы на опушке леса и собирала для меня первые фиалки, а в лунные ночи, меланхолическая красота которых влияет на нас так сильно в горах, она просила меня перед сном в известный час смотреть на поле, залитое светом, причем она делала то же самое и думала обо мне. Я наконец пришла к заключению, что она страстно полюбила меня и что эта любовь приносила ей больше страдания, чем счастья. Я видела, как она мучилась от ревности, когда заставала возле меня кого-нибудь, безразлично, мужчину или женщину. А между тем между нами не было очень близких отношений, не было даже того, что принято называть дружбой. После нескольких лет знакомства мы нисколько не сблизились, никогда не обменивались признаниями. Эта любовь трогала меня, правда, но я не понимала ее.
В один прекрасный день я разгадала ее тайну.
Студенты горной школы в Любеке давали свой ежегодный бал и прислали нам приглашение. Леопольд хотел идти, а так как г-н и г-жа X*** должны были отправиться тоже туда, то решено было пойти вместе.
Мы сняли две комнаты в отеле, где должен был состояться бал: мужчины должны были одеваться в одной, женщины в другой комнате. Я очень быстро была готова и уступила зеркало г-же X ***.
Одетая в белое атласное платье, я ждала, сидя на низеньком кресле. Я задремала от слишком нагретого воздуха комнаты, как вдруг горячий поцелуй в мое плечо заставил меня вздрогнуть. Удивленная, я посмотрела вокруг и увидела г-жу X***, в бальном туалете, испуганную, но довольную своей смелостью и ожидавшую последствий своего поступка.
– Это вы?
– Да.
– Что случилось?
Ее лицо совершенно изменилось. Спокойствие ее исчезло, и мучительная страсть делала ее почти красивой.
– Я не могла удержаться, – сказала она мне тихим, дрожащим голосом. – Ваши чудные белые и мечи, белое платье… все такое белое и нежное…
Совершенно сказочная снежная королева и такая же голодная, как она.
– О чем вы говорите?
Она была страшно бледна, и глаза ее впали еще больше. На ней было зеленое муслиновое платье; когда она скользнула к моим ногам, платье образовало вокруг нее точно облако пены, придававшее ей какой-то необыкновенный вид. Дрожа всем телом, она жадно покрывала мои руки, шею, плечи робкими и горячими поцелуями.
Положение становилось затруднительным, когда, к счастью, я услышала чьи-то шаги. Это были наши мужья. Их приход отогнал злого духа.
Во время бала я не раз замечала устремленные на меня горячие глаза в глубоких впадинах. Но я отворачивалась. Теперь они пугали меня.
* * *
Моя мать уехала от меня. Она разыскала старых друзей, от которых мы уже давно не имели известий; они что-то наговорили ей и, в конце концов, убедили ее оставить меня. Какие причины были у моей матери, чтобы уехать, и чем она была недовольна? Она не сказала мне этого, и я так и не узнала.
Так как мне приходилось заботиться о ее существовании, я всячески старалась объяснить ей, какой опасности она подвергается вследствие своего решения; я говорила ей, что при моем необеспеченном положении, как она сама знает, я не могу ничем поручиться относительно ее содержания, между тем как я так счастлива делиться с ней всем, что имею, если она останется со мной. Она настояла на своем решении и уехала. Я осталась одна с моим мужем и детьми.
До сих пор Леопольд был только мнимым больным который не только не довольствовался своим богатым воображением в том смысле, что приписывал себе всевозможные болезни, но еще придумывал несуществующие лично для себя; но с некоторых пор он, по-видимому, заболел настоящей болезнью, которая нас тем более беспокоила, что была совершенно непонятна и мы никак не могли отыскать ни причину, ни корень зла. Внешние признаки этой болезни состояли в том, что его иногда внезапно, независимо от того, чем он занимался, писал или разговаривал, охватывала смертельная тоска; при сильных припадках тоска, а росла ежеминутно, пока, наконец, не доходила до своего апогея, когда он начинал рыдать и прощаться со мной и детьми, убежденный, что скоро от него останется один труп.
Не знаю, кто из нас мучился больше: он ли от своих страданий, или я от того, что видела его в этом состоянии.
Его воображаемые болезни никогда не беспокоили меня очень серьезно, потому что мне всегда нетрудно было убедить его, что они существуют только в его фантазии. Но на этот раз было что-то, чего нельзя было отрицать. Мне, впрочем, удалось скрыть от него мои опасения и убедить его, что это, по всей вероятности, нервные припадки, неразлучные с его профессией, и которыми, конечно, страдает большинство писателей. Он охотно доверял моим словам, и когда припадок проходил, он тотчас забывал о нем. Успокоило меня больше всего то, что Леопольд, несмотря на эти припадки, был свеж и бодр и даже начал полнеть.
Я всячески старалась успокоиться, но мне это никогда не удавалось окончательно. Привычка спать в одной комнате с детьми сделала мой сон чрезвычайно чутким, малейший шум нарушал его.
Однажды ночью я проснулась от того особенного звука, который происходит от натягивания брюк. Одним скачком я прыгнула с кровати и очутилась в комнате Леопольда.
– Что случилось? Что ты делаешь? – спросила я его.
Он удивленно и рассеянно смотрел на меня и молчал, как будто сам не знал, что он хотел предпринять. Потом, по-видимому, вспомнил и, как будто очнувшись от сна, сказал мне:
– Как это странно. Кто-то пришел сказать мне, что в доме пожар, и я, чтобы не сгореть в кровати, стал поспешно натягивать брюки, чтобы выскочить из окна.
Остальную часть ночи я провела, сидя на своей кровати, не оттого, что я боялась уснуть, но чтобы быть готовой в случае новой попытки моего мужа выскочить из окна.
На следующее утро мы обсуждали с ним его сон, и он сказал мне, что, несомненно, бросился бы из окна, если б я не пришла. Я дрожала при мысли, что это несчастье могло случиться, если б мой сон был более крепким.
С тех пор я велела класть каждый вечер тюфяк возле кровати моего мужа и очень долгое время спала на нем. Этот случай снова заставил меня беспокоиться о его здоровье, и его припадки, к которым я уже начала привыкать, стали еще больше прежнего тревожить меня.
Всякий, конечно, поймет, что при таких обстоятельствах я всячески старалась удовлетворять все его фантазии и бесконечно терпеливо выслушивала его разговоры, вечно одни и те же, относящиеся к моей предстоящей измене, потому что только это развлекало его и избавляло от припадков. Бывали дни, когда он заходил слишком далеко, в такие дни я не выходила из своей роли жестокой властительницы и только с нетерпением ждала ночи, чтобы снова стать самой собой.
Среди всех этих забот и неприятностей одно только успокаивало меня: у меня больше не будет детей. Со времени рождения последнего я приняла решение, каковы бы ни были последствия, никогда не иметь больше ребенка.
Так как я не могла объяснить настоящую причину моему мужу, то я сказала ему, что женщина не может родить, кормить новорожденного и в то же время иметь любовников. Он понял и согласился со мной.