На роль Игуменьи была назначена Наташа Богоявленская, на роль Петра Самоквасова - Володя Красюк, а я была Флена.
Материал давал простор для фантазии и воображения. Старая Русь, лесной монашеский скит с его строгим укладом, с запретом всего мирского, тайная любовь, свидание с купеческим сыном… В этих "предлагаемых обстоятельствах" мне не было тоскливо, и "могущественное "если бы"" постепенно становилось реальнее. И еще очень манила прекрасная старинная русская речь, которой я уже свободно могла владеть.
Этой работой были очень увлечены и Зинаида Сергеевна, и все участники, остальные нам даже завидовали. Я много читала о том времени, о монастырской жизни. Мне помогало то, что я видела приблизительно таких монашек.
Еще во второй половине двадцатых годов на Никитской стоял женский Никитский монастырь. Ворота его выходили на Кисловский переулок, за невысокой оградой виднелись церковь, колокольня, трапезная и другие службы. Мы со школьными подружками любили заглядывать за эти ворота.
На Страстной (Пушкинской) площади на месте памятника великому Пушкину стоял женский Страстной монастырь, окруженный высокими стенами из красного кирпича с закрытыми воротами, за которыми шла своя таинственная жизнь. Позднее, когда я уже служила в театре, а Страстной монастырь снесли, бывшие монашки брали заказы на стегание одеял и разнообразные тончайшие вышивки для белья, носовых платков и дамских блузок. У меня до сих пор сохранились образчики их великолепного мастерства.
Зинаида Сергеевна очень интересно рассказывала о старине, о разбитых женских судьбах, похожих на судьбы Игуменьи и Флены, знакомила нас с церковными обрядами, учила, как надо двигаться, креститься, кланяться. После продолжительной "застольной" работы мы стали репетировать в Онегинском зале, где колонны были для нас деревьями. Репетиции проходили вечером, когда сцена, уже с приподнятым полом, бывала свободной от оперных репетиций. Одновременно с работой над этой ролью я старалась вникнуть в глубочайший смысл и красоту стихотворений Пушкина ("У лукоморья дуб зеленый"), Лермонтова ("Белеет парус одинокий"), Блока ("Под насыпью во рву некошеном…"), Есенина ("Шаганэ ты моя, Шаганэ…"). Это были мои первые попытки работы над стихом, конечно, под руководством Зинаиды Сергеевны. Но основные силы были все же направлены на роль Фленушки, чтобы оправдать надежды и доверие Зинаиды Сергеевны и не осрамиться перед Константином Сергеевичем.
Володя Красюк был очень похож на своего дядю Станиславского в молодости - фигурой, лицом, всем обликом. Но не талантом. Он был красив, хорошо воспитан, послушен, старателен. Иногда во время сцены он вдруг спрашивал: "Тетя Зина, я правильно делаю?" У Зинаиды Сергеевны раздувались ноздри, и она, сдерживая легкое раздражение, говорила: "Прошу продолжать".
Так до осени 1930 года моя жизнь была заполнена занятиями в студии, печатанием якобы нужных бумаг, за которые я получала (благодаря Енукидзе) как раз столько, сколько нужно было для оплаты занятий. Позднее, уже будучи в театре, я узнала, как много добра делал он не только для нас, но и для Художественного театра и его актеров: комнаты (тогда отдельных квартир почти не было), путевки, лечение, выезды "стариков" за границу для лечения и многое другое. Енукидзе очень любил театр и артистов. Он любил делать добро.
В свободное от основных дел время я довольно много ходила в Оперную студию Константина Сергеевича. Там все было "свое".
Как же Станиславский умел добиваться в опере живого общения, необыкновенной пластики, искренности! Иногда, например, в "Богеме" или в "Майской ночи", мизансцены строились так, что казалось - петь невозможно, а пели и были живыми людьми, и радостно было не только слушать прекрасное пение, но и участвовать в "жизни человеческого духа" на сцене.
У Константина Сергеевича не было разделения на солистов и хор. Солисты участвовали в хоровых ансамблях, а певцам хора, если оказывались хорошими голосовые и актерские данные, давали и сольные партии.
Летом 1930 года я гостила в Юхнове у дорогих мне Богдановичей. Старшие и мы, молодежь, пошли за грибами, и тут, в лесу, я сначала услышала знакомый голос, куда-то звавший своих спутников, а потом увидела и самого живого Лариосика - Яншина. Я так оторопела от этой внезапной встречи, что бросилась в сторону и пошла напролом к своим, чтобы поделиться этой сенсацией.
В ту пору Михаил Михайлович был худеньким, стройным, спортивным. Тогда в лесу он был элегантен не "по-грибниковски" - в белых брюках, светлой рубашке, с браслетом (вероятно, ручные часы) на очень красивой руке. Руки у него были прекрасные и сохранились такими до последних его дней.
Осенью 1930 года вернулись Станиславский и Лилина. Мы с трепетом ждали, когда дойдет до нас очередь и мы будем вызваны на высший суд.
Нашу работу по Мельникову-Печерскому Константин Сергеевич принял спокойнее, чем водевиль (о чем я уже писала), даже одобрил. Было много указаний Володе Красюку (мы показывали только сцены свиданий). Константин Сергеевич требовал от нас обоих большей органики и глубины. Говорил: "Надо больше любить". И объяснял, что любовь бывает "для себя" и "от себя" и что вторая - жертвенней, сильнее. Он согласился, что работу нужно продолжить, одобрил план инсценировки и предложил Зинаиде Сергеевне дать мне еще задание, другого плана. Я была и счастлива, и испугана ответственностью.
После довольно долгих раздумий Зинаида Сергеевна велела мне (а решала она) читать "Василису Мелентьеву" Островского. Василиса - вдова, очень опытная и смелая женщина, а кем я была тогда?.. Я понимала, что мне дают все очень "русское", чтобы искоренить мое "иноземное", и очень старалась. Начала читать о царствовании Ивана Грозного. Атмосфера совпала с "Царской невестой" и с "Борисом Годуновым".
В то довольно трудное время в моем гардеробе была одна юбка и две блузки - фланелевая и полотняная, которые всегда должны были быть свежими. Юбка висела на "плечиках", отглаженная с вечера, а дома я надевала что-то перешитое из маминого. И еще у меня было платье (тоже перешитое из маминого) для походов в театр.
Однажды со мной произошел казус. Из боязни измять юбку, я надевала ее в последний момент перед выходом в студию. В тот день я, очевидно, торопилась (об опоздании не могло быть речи) и, явившись в Леонтьевский, где на площадке лестницы, ведущей на антресоли, находилась вешалка для верхней одежды, расстегнула пальтишко и ахнула и остолбенела: на мне были только байковые голубые штаны.
Очень воспитанный Володя Красюк ждал, когда можно будет принять мое пальто, чтобы повесить на вешалку, а я в таком виде! На мое счастье, кто-то из девочек пришел раньше. Поняв, в чем дело, они выгнали вниз Красюка и, давясь от смеха, пошли к Зинаиде Сергеевне с рассказом. В результате меня облачили в юбку Зинаиды Сергеевны (она была мне до полу). Тут же мне было сказано, что надо привыкать к костюму и что с этого дня я всегда буду репетировать в таком виде. Так оно и было потом, а в тот момент Зинаида Сергеевна даже не улыбнулась.
Зинаида Сергеевна традиционно устраивала вечера-показы своих учеников. На такие вечера приглашались, конечно, Константин Сергеевич с Марией Петровной, кое-кто из Художественного театра, бывали и почетные гости, в том числе и Енукидзе.
В первый год моего обучения я не участвовала в таком вечере. Потом был юбилей театра, болезнь и отъезд Станиславских, а в их отсутствие никаких торжеств в студии не устраивали. И вот с ранней весны 1931 года мы стали готовиться к вечеру-показу.
Даже сейчас, спустя более шестидесяти лет, я помню мое волнение, доходящее до паники. Вечер был назначен на двадцатые числа мая. Открываться он должен был инсценировкой романа "В лесах", где я все время на сцене. Потом что-то из Пшибышевского - без меня, потом кто-то еще читал, и снова я - в роли Василисы Мелентьевой, с монологом "Задумала я думушку"…
К нам, "кружковцам-студийцам", очень хорошо относился Юрий Александрович Бахрушин - сын знаменитого основателя театрального музея. Он, кажется, заведовал постановочной частью оперного театра у Константина Сергеевича. Он обещал Зинаиде Сергеевне, что оденет нас, как надо. И правда, костюмы были замечательные. Для Флены - монашеский черный сарафан и все, что к нему полагалось: мягкие черные сапожки и белый платок с каким-то темным орнаментом, а для Василисы Мелентьевой он одел меня пышно - кика, нарядный сарафан с расшитыми кисейными рукавами, летник из парчи, красные сапожки на высоких каблуках.
И вот настал этот торжественный для нас день. Ждали гостей из Художественного. Из моих близких должны были быть Богдановичи.
Заметно волновались Зинаида Сергеевна и Владимир Сергеевич - это был и экзамен. А уж мы были почти без памяти от страха.
Одевали нас в библиотеке, примыкавшей к Онегинскому залу. Комнату разделили ширмой. Мы трясущимися руками помогали друг другу одеваться, а потом шли на последнюю проверку к Бахрушину. Мы все были без грима, только перед выходом Юра Бахрушин, благословляя нас, пудрил всех большой пуховкой.
Зинаида Сергеевна и Владимир Сергеевич были уже с гостями.
Не помня себя, вбежала я на сцену и, по мизансцене, спряталась за дальнюю колонну. Первый ряд кресел и стульев был близко от сцены, и я увидела ноги: справа от себя какие-то элегантно обутые мужские, потом полные женские, еще маленькие, нарядные, Р. К. Таманцевой, секретаря Константина Сергеевича, - я их узнала. Длинные необыкновенно узкие черные ботинки Константина Сергеевича - вытянутые ноги и ступня на ступню - так он всегда сидел, пока был спокоен. Боже мой! Все это промелькнуло за секунды. Мне надо было произносить текст, начинать сцену с Самоквасовым - Володя сидел, прислонясь к дальней от меня колонне. И вот я вымолвила: "Соловушек Слушать? Опоздал, молодец, смолкли соловушки - Петров день на дворе".
Что я делала дальше, было как во сне. Уж очень страшно. Но нам уже тогда внушали, что волнение надо направлять на роль, иначе будет просто паника. Может быть, это и выручило. В зале было тихо. Когда я выбегала со сцены, чтобы тут же вернуться обратно, меня судорожно поглаживали и шептали что-то ободряющее.
Но вот кончились все сцены из Печерского, и мне можно было перевести дух, но тут же был приказ Бахрушина переодеваться на "Мелентьеву". Весь монолог в стихах, а повторить - нет сил. Одели меня, скоро выходить на сцену, а я чувствую, что меня тошнит - вот-вот я осрамлюсь. Бахрушин стоял рядом, взял меня за плечи, сильно встряхнув, прошептал: "Глупости!" И еще: "Воды не дам". Он стал хлопать меня по щекам и пудрить.
От исполнения монолога в памяти осталось, что стояла я, опершись о колонну, и читала в зал, глядя на окна и почти не видя их.
По окончании было довольно шумно в фойе-гостиной. Нам выходить в костюмах в публику не разрешалось. Приходили "за кулисы" Зинаида Сергеевна и Владимир Сергеевич, что-то говорили ласково. Зашла Маргарита Георгиевна Гукова - поцеловала меня. Вся наша "команда" сидела за ширмой в тревожном ожидании - что скажет Сам?
Когда гости разошлись, а мы, переодевшись, поднялись к Зинаиде Сергеевне в ее комнату, она стала нам рассказывать, что из театра были Е. С. Телешева - актриса и режиссер, Н. А. Подгорный, Р. К. Таманцева, еще назвала кого-то, сейчас не помню, а среди почетных гостей был Авель Сафронович Енукидзе. Говорила Зинаида Сергеевна долго, за что-то хвалила, а за что-то порицала, это относилось ко всем участникам. О Константине Сергеевиче сказала, что он будет говорить с нами сам, но, кажется, он доволен. Отпуская нас, Зинаида Сергеевна сказала, что соберет через дня три, а точно сообщит через Володю Красюка. Мы, "артисты", еще долго шептались, сидя на рундуке в "холодных" сенях, а потом пошли провожать друг друга.
Я в то время уже жила с мамой и братом на Покровке, угол Лялиного переулка, в маленьком трехэтажном доме, где на каждом этаже было по одной трехкомнатной квартире. Мы занимали две комнаты, а в третьей жила большая семья, тоже переселенная из Шереметевского переулка. Меня проводили до трамвая "А" - он ходил по Бульварному кольцу и доезжал до Покровских ворот.
Дома меня расспрашивали, но я была так взволнована и измучена, что вразумительно рассказать ничего не могла, только потрясла всех сообщением, что приходил дядя Авель. Маме хотелось, конечно, тут же обсудить все с Богдановичами, но у них, как и у нас, не было телефона.
Уже на следующий день к вечеру под моим окном возник Володя Красюк и сообщил, что завтра к шести часам вечера я должна быть у Зинаиды Сергеевны, чтобы к семи часам явиться к Константину Сергеевичу по его вызову. Сердце у меня оборвалось от страха и от недоумения: за что, в чем я провинилась? Володя ничего не мог мне объяснить.
В назначенное время, чисто вымытая, в наглаженной блузке и начищенных туфлях, я явилась к Зинаиде Сергеевне. Встретила она меня очень сдержанно, сказав, что Константин Сергеевич пожелал послушать, как я читаю, и, приказав мне вспомнить и по возможности повторить все стихи, над которыми мы работали, вышла из комнаты, оставив меня одну. В голове у меня все смешалось, я пыталась повторять то одно, то другое. И казалось, что я не помню ничего. Что греха таить, мы очень боялись Станиславского. Ведь Константин Сергеевич мог быть и очень грозным, его гневные глаза могли испепелить.
Так я и промаялась, ничего толком не повторив. Еще мешала мысль: для чего Он зовет и почему так сдержанна и сурова Зинаида Сергеевна? Но вот она вернулась и, сказав "пойдемте", повела вниз, как на казнь! Спустились, вошли в коридорчик. Вот она, низкая массивная дверь с поперечными медными полосками и с большим тяжелым кольцом вместо ручки… Я стояла как вкопанная. Зинаида Сергеевна постучала. Раздался его голос: "Войдите!" А я боюсь двинуться… Что-то прошептав, Зинаида Сергеевна толкнула дверь, и мы вошли.
Константин Сергеевич сидел на диване за круглым столом, на столе лампа с зеленым абажуром-козырьком, книжка, бумаги сложены, на них карандаш, вазочка с веткой сирени, на блюдце стакан с водой, накрытый белой аккуратной бумажкой. Лицо суровое, глаза пристальные, обычное - "общий поклон" (кажется, я со страху сделала книксен). "Садитесь". Зинаида Сергеевна села, а я продолжала стоять. "Ну-с, где вы учились до нас?" Я прошептала: "В школе". - "Я говорю о специальном образовании", - услышала я и в страхе, без голоса, прошептала: "Нигде". После мучительной паузы: "С чего хотите начать?" Я молчала. Голос Зинаиды Сергеевны: ""Желанье славы". Сосредоточьтесь, не спешите".
И я начала: "Когда любовию и негой упоенный…", потом "На смерть поэта", "О доблестях, о подвигах, о славе", "Под насыпью, во рву некошеном", "Россия, нищая Россия", "Девушка пела в церковном хоре", "Эх, вы сани, а кони, кони!", "Отговорила роща золотая" - Пушкин, Лермонтов, Блок, Есенин. Как я все это читала? И как вообще выдержала? Смотреть на Константина Сергеевича я не могла; перед чтением увидела, что рука козырьком над глазами - это плохой признак. Обращалась я к Зинаиде Сергеевне, и какой Он был все это время - не видела. Наконец прекратились приказания, и я замолчала, тупо уставясь в пол.
От Константина Сергеевича я услышала что-то вроде: "Ну, ну, увидим" и еще что-то совсем тихо. Потом, чуть привстав, он произнес то ли "Всех благ", то ли "Всего наилучшего". Но все сурово, неласково, совсем не так, как на занятиях.
Мы вышли в парадный вестибюль. Зинаида Сергеевна, строго глядя на меня, сказала: из Художественного театра сообщили, что я допущена к прослушиванию и что меня известят. Еще она сказала, что я, наверное, думаю, что всему научилась, говорила о необходимости быть к себе требовательной… Она была очень ревнива - наша "Баба Зина", и не очень охотно отпускала учеников. Например, Н. Богоявленская начинала в студии гораздо раньше меня, а в Художественный театр поступила на несколько лет позднее.
Я была очень растеряна от суровости Константина Сергеевича и от строгих слов Зинаиды Сергеевны. Только потом я уразумела, что так проявлялись их требовательность и ответственность за студию, за свой метод.
Отпуская меня, Зинаида Сергеевна рекомендовала "все вспомнить, все проверить и ждать"!
Сколько дней я ждала в непрерывном страхе, точно сейчас не вспомню, но 27 мая к вечеру под окном у меня опять появился Володя Красюк и сообщил, что на следующий день, 28 мая, к 12 часам я должна быть на Малой сцене для экзамена. У меня тут же от страха сел голос, и я стала сипеть. Володя сказал, что решили (кто - я не спрашивала) показывать сцену Флены и Самоквасова и потом читать, что прикажут. Сказав, что он за мной заедет, Красюк убежал.
В доме началась паника (к тому времени мне из папиных черных брюк и старого серого пиджака соорудили платье - довольно приличное, по тогдашней моде - длинное, как теперь называют, "миди", с белым воротником и манжетами), мытье головы и почти бессонная ночь.
Утром зашел Володя, и мы отправились. Малая сцена - чудесный, старинный особняк, приспособленный под театр. Широкая деревянная лестница в два марша, а внизу у лестницы - деревянный рундук, совсем как в Леонтьевском, только меньше. Володя побежал наверх и скоро вернулся, сказав, что идет просмотр самостоятельных работ молодых артистов Художественного театра, а после окончания будут слушать меня.
Сколько мы сидели на этом рундуке в ожидании - не знаю, казалось, целую вечность. Но вот послышался говор, смех - по лестнице спускалась довольно большая группа нарядно одетых молодых людей, актрисы - в крепдешине, в лакированных туфлях, кто-то был узнаваем, но я сидела в остолбенении.
И в этот момент, перегнувшись с верхней площадки, Евгений Васильевич Калужский (я его узнала По "Турбиным") произнес: "Софья Станиславовна, пожалуйста, сюда". Господи! Артисты замолчали, остановились и, отступив, дали мне дорогу. И я пошла. Красюка многие знали. Он был свой, из вспомогательного состава. Его о чем-то спросили и тут же повернули за нами наверх.
В дверях одного из фойе нас встретил мужчина с военной выправкой. Хлопнув Володю по плечу, с полупоклоном сказал мне: "Просим подождать здесь, идет обсуждение, я за вами приду". (Это был один из лучших помощников режиссера - Сергей Петрович Успенский, в прошлом офицер царской армии. Впоследствии мы с мужем дружили с ним.) Через какое-то время он вернулся: "Прошу пройти за мной. Что приготовить из мебели?" Вошли в самое большое фойе Малой сцены, и я увидела у противоположной стены два ряда кресел. Постепенно они стали заполняться. Здесь были почти все "старики", только без Константина Сергеевича и Владимира Ивановича. А также большая группа актеров, которые встретились нам на лестнице.
Довольно скоро вошел пожилой плотный человек с головой патриция. Сдержанный гул смолк.