Судьба автора - нередкая для его поколения. Во время Октябрьской революции ему было одиннадцать лет, а в девятнадцать он стал коммунистом. В 1937 году журналист И. И. Ефимов по ложному доносу был арестован. Следствие, тюрьма, лагерь в Сибири, побег, участие в Великой Отечественной войне под чужим именем - свое было у него отнято - и, наконец, 1956 год, принесший ему реабилитацию и восстановление в партии…
Обо всем этом он рассказывает с своих воспоминаниях
Содержание:
Глава первая 1
Глава вторая 5
Глава третья 11
Глава четвертая 16
Глава пятая 18
Глава шестая 25
Глава седьмая 29
Глава восьмая 34
Глава девятая 39
Глава десятая 44
Глава одиннадцатая 47
Глава двенадцатая 52
Глава тринадцатая 57
Глава четырнадцатая 63
Глава пятнадцатая 66
Глава шестнадцатая 73
Глава семнадцатая 79
Глава восемнадцатая 85
Глава девятнадцатая 88
Глава двадцатая 92
Какими мы были 95
Иван Иванович Ефимов
Не сотвори себе кумира
Глава первая
Та память вынесенных мук
Жива, притихшая, в народе,
Как рана, что нет-нет и вдруг
Заговорит к дурной погоде.
А. Твардовский
Тяжелая дремота после очередного "ночного бдения" была прервана знакомым лязгом ключа в железной двери. "По ком из нас соскучилось тюремное начальство?"- подумалось каждому из обитателей камеры, и наши головы машинально повернулись в сторону звука. Все четверо, мы настороженно поднялись,
Несмазанные петли взвизгнули, дверь приоткрылась, и в нешироком ее проеме возник уже знакомый надзиратель в темно-синем мундире и такого же цвета брюках навыпуск. Держась одной рукой за притвор, а другой опираясь на косяк, он молча осмотрел нас всех, потом негромко спросил, уставясь на меня:
– Который из вас Ефимов Иван Иванович?
Я сделал робкий шаг вперед.
– Выходите из камеры, - так же негромко сказал он и отстранился от прохода, придерживая дверь.
Превозмогая нестерпимую боль во всем теле, и оглядываясь, я перешагнул порог. Два моих товарища вновь усаживались на недавно помытый пол. Третий сел на занятую им задолго до нас железную койку.
"Куда? Зачем? - гадал я, пока надзиратель запирал дверь. - Уж не на свободу ли?" Сердце мое колотилось.
– Следуйте за мной, - равнодушно сказал надзиратель, и неторопливо зацокал своими подковками по стальным плитам гулкого пола, направляясь к видневшемуся сквозь полумрак просвету перехода. С середины этого перехода было видно почти все огромное чрево тюрьмы. Справа и слева - стены красного кирпича, двери в три яруса, стальные галереи на прочных кронштейнах. За галереями натянуты широкие сетки, чтобы кому-нибудь из арестантов не пришло в голову перемахнуть через перила. Стальные лестницы-трапы с широкими ступеньками соединяют этажи с вестибюлем, по которому мы шли. На галереях кое-где маячили фигуры надзирателей. Сквозь застекленную часть крыши-потолка едва пробивался наружный свет. Теперь от административного корпуса нас отделял только длинный проход. В его начале и конце - стальные решетки с калитками, и у каждой из них тоже стоял надзиратель.
– Веду по вызову начальника, - сказал мой проводник.
Миновав последнюю калитку, которая тут же была заперта за нами, мы вошли в освещенный солнцем просторный коридор, и проводник указал мне на обитую темным дерматином дверь с медной табличкой "Начальник".
Мы вошли в небольшую приемную. Надзиратель покашлял, как бы прочищая горло, и робко нажал кнопку звонка. Услышав глухое "Войдите", он осторожно отворил дверь и пропустил меня вперед.
– Ефимов доставлен по вашему приказанию!
– Хорошо, - сказал начальник тюрьмы. - Подождите в приемной, я позову, когда будет нужно. Надзиратель вышел и плотно прикрыл дверь. Начальник Старорусской межрайонной тюрьмы Воронов сидел за широким, старинной работы письменным столом и насупясь глядел в мою сторону. Какое-то время мы молча созерцали друг друга, как бы не узнавая. Результат этого созерцания был явно не в мою пользу. Я отвел взгляд и уставился в зарешеченные окна, чуть затененные занавесками.
Окна выходили на набережную Полисти, и по другую ее сторону буйно росли ивы и тополя. Их густые кроны, чуть тронутые осенним багрецом, были залиты неярким солнцем бабьего лета.
С Вороновым мы были знакомы чуть ли не с весны 1932 года, когда я вместе с другими преподавателями межрайонной совпартшколы ходил обедать в милицейскую столовую, где кормили намного лучше, чем в общих городских столовых (карточная система на продукты питания еще не была отменена). Работника НКВД Воронова я встречал и на собраниях городского партхозактива. Иногда заглядывал он и в редакцию "Трибуны", где я заведовал партийным отделом без малого три года. Да и вообще в нашем небольшом городе начальники и газетчики были друг у друга на виду…
Осмотревшись вокруг, я невольно начал искать стул, чтобы сесть: ноги нещадно ломило, и мне казалось, что они вот-вот подогнутся и я упаду на пол. Лицо мое, сильно опухшее от ночных допросов "с пристрастием", все еще горело, а в теле чувствовалась страшная усталость, как после тяжелой физической работы.
– Зачем вы объявили голодовку, Ефимов? - спросил наконец Воронов, поднявшись со стула и продолжая внимательно оглядывать меня.
– Затем, что у меня нет другого способа протестовать против беззаконий, которые здесь творятся.
– И вы полагаете, что следователи оставят дело незаконченным?! Но это же не способ! Голодовкой вы ничего не добьетесь.
– Подскажите мне иной способ.
– Я вам не подсказчик. А умереть вам все равно никто не даст, а уж я - тем более: за жизнь заключенных в тюрьме отвечаю в первую очередь.
– За свою жизнь я сам отвечу, а вот вы ответьте мне: за что почти каждую ночь меня истязают следователи? За что заставляют стоять навытяжку целыми ночами?! Бьют кулаками, ногами… И это методы следствия? У вас не следователи, а палачи и садисты!
Воронов давно уже вышел из-за стола и, заметно волнуясь, ходил по ковровой дорожке от стола до двери и обратно, поскрипывая сапогами. При моих последних словах он вдруг остановился, как будто споткнулся, и возбужденно воскликнул:
– Тихо! Тихо, Ефимов! Попридержите язык, не забывайтесь! Вас допрашивают работники, поставленные Советской властью. И учтите: вы в тюрьме, а не на митинге.
– Я ни в чем не виноват перед Советской властью, - уже без запальчивости сказал я. - И никому не дано права избивать заключенного!
– Покайтесь по совести во всех прегрешениях, подпишите протокол - и следствие будет закончено.
– В каких прегрешениях? Вы словно с луны свалились! Ведь мы знаем друг друга более пяти лет, вы слушали мои публичные выступления, читали в "Трибуне" мои статьи и фельетоны. Что в них грешного и преступного? А протокол мною подписан на первом же допросе, еще при следователе Громове. Чего еще от меня нужно?!
– Не ваше дело выбирать следователей, - отрубил Воронов. - Громов отстранен от следственной работы за нерадивость и отсутствие принципиальности и бдительности…
Я замолчал, поняв бессмысленность дальнейшего спора. Мы находились в неодинаковом положении, и спор был бесполезен. Ясно было только одно: Воронов нисколько не лучше моих ночных мучителей. Их цель - ради своей карьеры любой ценой "выкорчевывать" несуществующую крамолу. Такова общая установка.
Выдержав тяжелую паузу и снова сев за стол, Воронов вкрадчиво заговорил:
– Неужели вы не понимаете, что попали под колесо истории? Неужели вам хочется быть раздавленным?
– Пусть мне честно скажут, в чем я провинился перед историей…
– Вам уже сказали и записали!
– Мне сказали и записали столько нелепицы, что ум за разум заходит. И почему именно я должен попасть под колесо истории, а не этот карьерист Бложис?!
– Не трогайте товарища Бложиса, гражданин Ефимов, - подчеркнуто официально ответил начальник, - ему доверяет партия, он заслуженный работник районного комитета!
– Он клеветник и негодяй! И только вы не хотите понять, что он политический авантюрист! Не хотите понять или вам невыгодно понимать, гражданин начальник тюрьмы?!
Эти мои слова задели Воронова. Он снова вышел из-за стола, молча прошелся по кабинету и совершенно другим тоном сказал:
– Вы напрасно пыжитесь, Иван Иванович. Это совсем ни к чему. Я вас великолепно понимаю и сочувствую вам, но все же решительно советую вам отказаться от объявленной голодовки.
– Спасибо за совет, но лучше будет, если вы оставите меня в покое. Ведь голодуете не вы…
– Ну хорошо! В покое так в покое! - мстительно сказал он и, подойдя к своему креслу, нажал на столе кнопку звонка.
Неслышно, как призрак, в дверях появился темно-синий мундир.
– Отведи заключенного в девяносто шестую! - приказал Воронов и, больше не глядя на меня, сел к столу.
Придерживаясь за стены, я понуро заковылял по тому же переходу в знакомый "вестибюль". Поднявшись по гулкому трапу на галерею второго яруса и дойдя до крайней двери перед окном, мы остановились. Конвоир отомкнул безликую дверь и впустил меня в пустую камеру. Дверь гулко закрылась, щелкнул замок, и я оказался в одиночке.
От двери до окна четыре шага, четыре метра. От одной стены до другой - два с половиной. Итого в камере десять квадратных метров. Чуть меньше той, откуда увели меня к начальнику. "Площадь завидная при нашей коммунальной тесноте", - невольно подумалось мне. Голые, недавно побеленные стены, покрытые на уровне человеческого роста масляной краской, нигде ни единой царапины. Такой же белизны и потолок, в центре которого наглухо вделана и защищена сеткой электрическая лампочка. Справа от входа, у стены, на полу стоит двухведерная, коричневая от соленой ржавчины пустая посудина, параша, прикрытая квадратным куском толстой потемневшей фанеры…
Выбрав угол справа от окна, я с трудом, как больной старик, сполз вниз и вытянулся на голом, чисто помытом дощатом полу.
В этот первый день моей официальной голодовки никто меня не тревожил, и лишь перед отбоем отворилась дверь и незнакомый надзиратель бросил в камеру светло-синий холщовый матрац, солома в котором давно вся изломалась и превратилась в труху. Даже при легком встряхивании матрац дымился прогорклой пылью.
В камере было тихо так, что можно бы услышать летящую муху, но мух не было. До меня здесь, несомненно, кто-то томился совсем недавно - такие же, как и я, несчастные, но теперь их куда-то переселили. Зачем? Ах да, чтобы изолировать, чтобы я не подавал дурного примера другим! Так здесь поставлено дело.
Всю ночь я провел в непривычном одиночестве, ежечасно просыпаясь в ожидании вызова на допрос. Невольный страх перед новым избиением в следовательской все время терзал меня, держал настороже в моем тревожном полусне. И все же я выспался и отдохнул…
Около полудня, когда на правой стене показалась солнечная полоса, из окна с воли донесся приглушенный звук человеческих голосов. Любопытство побеждает боль, и я не без усилий поднимаюсь с пола. Крутой срез кирпичного подоконника доходит мне до груди, и, чтобы посмотреть вниз, я берусь обеими руками за нижние переплеты рамы, в которой нет почему-то трех стекол, и подтягиваюсь к оконному проему. Занятия в юности на трапеции, турнике и брусьях оказались полезными - я даже ухитряюсь кое-как, одним боком, присесть на неудобном подоконнике, ухватясь одной рукой за наружную, тоже без двух стекол, железную раму.
Внизу, на довольно просторном треугольнике тюремного двора, прогуливаются заключенные. Они ходят непрерывной цепочкой по замкнутой дорожке, заложив руки за спину и соблюдая между собой установленное правилами расстояние в два-три шага. Некоторые тихо переговариваются, но смысл их разговоров до меня не доходит. Многие курят. Иные, подняв лицо кверху, жмурятся от осеннего солнца.
Политических, "врагов народа", в этой цепочке нет. Прогулки им строжайше запрещены. Здесь гуляют только "друзья народа"- грабители, растратчики, отпетые хулиганы, расхитители казны, дельцы, спекулянты и прочие нарушители законов.
Руки мои устают уже через минуту, и я опускаюсь на пол. Практически я голодую уже пятый день. Первые дни у меня было полное отвращение к тюремной безвкусной баланде, а ночные вымогательские допросы вовсе убивали аппетит и так изматывали, что, возвращаясь под утро в камеру, я с усилием съедал лишь порцию черного хлеба, тюремную пайку, запивая ее водой.
Я снова сажусь на синий тюфяк и, прислонясь к холодной стенке, с грустью ощущаю, как вместе со временем медленно и неуклонно тают силы. Напрягая память, я пытаюсь восстановить события последних недель и месяцев этого страшного 1937 года…
В черных списках "врагов народа"
Одиночество способствует раздумьям. Я долго и мучительно ломаю голову над вопросами, ответа на которые не нахожу. Кому была необходима такая пожарная спешка с моим исключением из партии? Чем она вызвана? Кому я стал поперек дороги?..
Обстоятельства первого дня по возвращении из отпуска снова и снова, как кольцо киноленты, проносятся в моей голове.
Придя утром в редакцию, я прежде всего был удивлен какой-то несвойственной нашему коллективу атмосферой замкнутости, настороженности и отчужденности. В ответ на мои радостные приветствия - молчаливый кивок или короткое, торопливое рукопожатие, как будто все куда-то спешили или решали какую-то трудную и неотложную задачу.
Постучав и толкнув дверь редакторского кабинета, где стоял и мой письменный стол, как теперь уже его заместителя, я с удивлением увидел за редакторским столом не флегматичного и всегда любезно-спокойного Василия Григорьевича Мирова, а всегда хмурого и неприветливого Бложиса, заведующего отделом агитации, пропаганды и печати райкома партии. Я поздоровался, протянув ему руку. Он молча и как-то неохотно подал мне свою, холодную и вялую, и тут же быстро выдернул. Поначалу я не обратил на это особенного внимания, зная его малосимпатичную натуру. Но когда я, все еще в приподнятом настроении, вернулся к своему столу и скинул пиджак на спинку стула, Бложис вдруг сказал, напирая на официальное начальственное "вы":
– К работе я вас не допускаю, Ефимов. Нелепое распоряжение Бложиса было столь неожиданным, что в первое мгновение показалось мне шуткой. Отпирая ящики стола, я все еще благодушно и полушутя спросил его:
– Почему и с каких это пор наш уважаемый Бложис стал распоряжаться в редакторском кабинете?
– Мирова нет и еще долго не будет, - ответил он с явным злорадством, - и по решению бюро райкома я исполняю обязанности редактора. - Его разного цвета глаза следили за мной.
– А где же Миров? Ведь его отпуск был в июне - июле!
– Миров арестован, - отрезал новый редактор.
– Вот тебе раз! За что же и когда? - с недоумением и испугом уставился я на Бложиса, перестав возиться с замками.
Не глядя в мою сторону, он все так же мрачно буркнул:
– Органы разберутся без нашей помощи…
– Но почему же органы? Разве работники редакции не должны знать, в чем обвиняется их ответственный редактор?!
– Работники редакции осведомлены, а вам знать совсем необязательно… И нечего волноваться: зря у нас не арестовывают.
– Но почему вы мне запрещаете работать? Я все же официальный заместитель редактора!
– Да, но есть важные причины для запрещения… На вас в райком поступили компрометирующие материалы, и до рассмотрения их и решения райкома по этому вопросу я не могу позволить вам заниматься журналистикой в районной газете… И на этом давайте закончим беспредметный спор.
– Я что же, и с работы уволен?
– Пока еще нет, но вы номенклатура райкома и сами понимаете, что без его санкции я не допущу вас к работе
– Но ведь это незаконно! - воскликнул я с возмущением. - Решения райкома еще нет, и ваши действия я вправе считать самоуправством. Как-никак, а я пока еще член райкома!
– Вы, Ефимов, рассуждаете так, как будто только сегодня в партию вступили! Вы что, партийных порядков не знаете?
– Знаю я эти порядки не хуже вас, но я решения не знаю!
– Решение будет. Сегодня. В двенадцать часов соберется пленум, а пока можете считать себя свободным. Кстати, и времени до пленума осталось немного.
И я, как оплеванный, ни на кого не глядя, покинул редакцию…
Никогда мне не забыть гнетущей, вымученной обстановки на этом заседании поредевшего за лето пленума райкома. Среди присутствующих я не видел многолетних его членов - второго секретаря Васильева, заведующего райземотделом Тарабунина, арестованного еще по весне, комиссара полка Лозовского. Что-то не видно и председателя исполкома райсовета Кузьмина. Неужели тоже арестован? А теперь вот исчезли куда-то и редактор Миров, всегда сидевший скромно и незаметно на заднем ряду со своей неизменной записной книжкой, и директор Рамушевской МТС Каншин…
Из тридцати с лишним членов райкома, избранных на последней партконференции, здесь присутствует менее двадцати человек, и каждый пугливо и недоверчиво поглядывает на товарищей, как бы спрашивая: "Цел? Еще не ошельмовали?"
Вместо старого чекиста Лохова, бывшего начальника РО НКВД, рядом с первым секретарем Аполоником сидел за столом уже новый начальник, бывший заместитель Лохова, кооптированный в состав райкома молодой Бельдягин, пожалуй, самый оживленный и деятельный из всех, очевидно по причине неожиданно привалившего ему повышения.
Открыл заседание Аполоник. Не сказав даже обычного теплого слова "товарищи", он начал непривычно сухо и ни к кому не обращаясь, как в пустоту:
– На повестке дня у нас два вопроса: о ходе осенних полевых работ и персональное дело Ефимова. Есть предложение вопрос о Ефимове рассмотреть первым. Возражения будут?
Последовало тяжелое молчание. Все притихли, даже не двигаясь, стараясь не смотреть в сторону секретаря, и лишь Бложис, присевший сбоку для ведения протокола, едва слышно промолвил:
– Возражений нет.
– Хорошо. Тогда слово по делу Ефимова предоставляется начальнику районного отдела НКВД товарищу Бельдягину.
Упитанный, самодовольный Бельдягин неспешно поднялся, быстро загнал за спину, под ремни, складки новенькой, тонкого сукна гимнастерки, чуть подвинул на ремне кобуру с пистолетом и важно вынул из лежащей перед ним папки исписанный лист бумаги.
– В органы поступили материалы об антипартийной и антисоветской деятельности Ефимова, о его явно несовременном мировоззрении и связях с врагами народа…