Вместе с Людмилой Беридзе, как и со Слезкиным, и с Хаджи-Муратом Мугуевым, он выступал еще летом 1920 года на литературных вечерах Терекского отделения РОСТА, в помещении Летнего театра. И вся эта пестрая, разноплеменная литературно-театральная - и окололитературная, околотеатральная - компания трансформирована в персонажах романа Слезкина, где Алексей Васильевич Турбин питает к Милочке - девушке, стремящейся идти в ногу со временем и осуждающей Турбина за скептическое отношение к современности, - романические чувства.
В 1921 году Булгаков пишет последнюю - пятую - пьесу "владикавказского" периода. В письмах его эта пьеса не упоминается, однако в отличие от всех других пьес она - вернее, работа над ней - дважды описана в произведениях Булгакова - "Записках на манжетах" и рассказе "Богема". Там эта пьеса получает шаржированную, но тем не менее уничтожающую автооценку: "Через семь дней трехактная пьеса была готова. Когда я перечитал ее у себя в нетопленой комнате, ночью, я, не стыжусь признаться, заплакал! В смысле бездарности - это было нечто совершенно особенное, потрясающее. Что-то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного творчества. Не верил глазам! На что же я надеюсь, безумный, если я так пишу?! С зеленых сырых стен и из черных страшных окон на меня глядел стыд. Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить! Порвать, сжечь... от людей скрыть. Но от самого себя - никогда! Кончено! Неизгладимо. Эту изумительную штуку я сочинил. Кончено!.."
В 1923 году, в Москве, Булгаков уничтожил свои экземпляры всех пьес. Однако будто в подтверждение слов писателя - "написанное нельзя уничтожить" - спустя почти < сорок лет после написания (и через двадцать лет после смерти автора) был найден экземпляр именно этой, последней пьесы - "Сыновья муллы", которую писали "втроем: я, помощник поверенного (кумык Т. Пейзулаев, юрист по специальности. - М. Ч.) и голодуха" ("Записки на манжетах").
В апреле он пишет сестре Наде в Москву: "На случай, если я уеду далеко и надолго, прошу тебя о следующем: в Киеве у меня остались кой-какие рукописи: "Первый цвет", "Зеленый змий", а в особенности важный для меня черновик "Недуг". Я просил маму в письме сохранить их. Я полагаю, что ты осядешь в Москве прочно. Выпиши из Киева эти рукописи, сосредоточь их в своих руках и вместе с "Самообороной" и "Турбиными" в печку. Убедительно прошу об этом.". Он посылал ей также вырезки и программы: "Если уеду и не увидимся - на память обо мне".
Еще в первом февральском письме кузену Константину есть такие строки: "Что дальше? Уеду из Владикавказа весной или летом. Куда? Маловероятно, но возможно, что летом буду проездом в Москве. Стремлюсь далеко..." Он посылал адресату "одну из бесчисленных" своих афиш: "На память на случай, если не встретимся". В письме от 16 февраля он возвращается к той же теме: "Во Владикавказе я попал в положение "ни взад, ни вперед". Мои скитания далеко не кончены. Весной я должен ехать или в Москву (м. б., очень скоро), или на Черное море, или еще куда-нибудь..."
Письмо к сестре Вере от 26 апреля 1921 года особенно отчетливо обнаруживает настроение Булгакова в истекший, очень трудный для него и психологически, и творчески год. "Я очень тронут твоим и Вариным пожеланиями в моей работе, - писал он. - Не могу выразить, как иногда мучительно мне приходится. Думаю, что это Вы поймете сами... Я жалею, что не могу послать вам мои пьесы. Во-первых, громоздко, во-вторых, они не напечатаны, а идут в машинных списках, а в-третьих, они чушь. Дело в том, что творчество мое разделяется резко на две части: подлинное и вымученное". Пишет он и "подлинную" прозу, но завеса над ней приоткрыта лишь в письме к Константину Булгакову от 1 февраля 1921 года: "Пишу роман, единственная за все это время продуманная вещь. Но печаль опять: ведь это индивидуальное творчество, а сейчас идет совсем другое".
Косвенные данные об этом романе и работе над ним можно на наш взгляд, извлечь из того же романа Слезкина: "Единственное, что он хотел бы написать, так это - роман. И он его напишет - будьте покойны. Роман от него не уйдет. Он будет-таки написан. Во что бы то ни стало.
Все эти заметки, фельетоны, рецензии - все это кусок хлеба, не более. Даже столь плодотворное дело, как заведование Лито и преподавание в студиях... дело первейшей важности, он не спорит, - но все же роман будет написан".
Премьера последней владикавказской пьесы Булгакова "Сыновья муллы", написанной на местном материале (гражданская война на Северном Кавказе), пьесы, в которой руку Булгакова узнать практически невозможно, состоялась 15 мая 1921 года. "В туземном подотделе пьеса произвела фурор, - повествуется в "Записках на манжетах". - Ее немедленно купили за 200 тысяч. И через две недели она шла". Играли ее ингушские актеры-любители. Участница спектакля Т. Т. Мальсагова вспоминала: "Народу было тьма, публика национально бурно реагировала, даже в патетический момент в публике раздался выстрел..." И эта реакция зала также запечатлена в "Записках на манжетах": "Чеченцы, кабардинцы, ингуши после того, как в третьем акте геройские наездники ворвались и схватили пристава и стражни-ков, кричали:
- Ва! Подлец! Так ему надо!
И вслед за подотдельскими барышнями вызывали "автора!"
И далее в "Записках" - отражение переломного биографического периода, начало которого приходится, видимо, как раз на эти дни, когда коротким по времени, но тяжким трудом, сопровождавшимся даже определенной психологической травмой, заработана была необходимая сумма денег. (В рассказе "Богема": "Сто - мне, сто - Гензулаеву. <...> Семь тысяч я съел в два дня, а на остальные 93 решил выехать отсюда. Вперед. К морю. Через море и море, и Францию - сушу - в Париж!
Косой дождь сек лицо, и, ежась, в шинелишке, я бежал переулками в последний раз - домой...
...Вы - беллетристы, драматурги в Париже, в Берлине, попробуйте! Попробуйте, потехи ради, написать что-нибудь хуже! Будьте вы так способны, как Куприн, Бунин или Горький, вам это не удастся. Рекорд побил я!"
Гротескное описание дальнейшего - в рассказе "Богемa": "В 1924 году, говорят, из Владикавказа в Тифлис можно было проехать просто: нанять автомобиль во Владикавказе и по Военно-Грузинской дороге, где необычайно красиво. И всего 210 верст. Но в 1921 году самое слово "нанять" звучало во Владикавказе как слово иностранное. Нужно было ехать так: идти с одеялом и керосинкой на вокзал и там ходить по путям, всматриваясь в бесконечные составы теплушек. Вытирая пот, на седьмом пути увидал у открытой теплушки человека в ночных туфлях... Он полоскал чайник и повторял мерзкое слово "Баку".
- Возьмите меня с собой, - попросил я."
И действительно - в Тифлис Булгаков ехал путем довольно длинным - через Баку. Выехал он, по-видимому, 26 мая, а 2 июня уже пишет из Тифлиса Наде и Константину - из гостиницы "Пале-Рояль", - давая им последние поручения; 11 июня Татьяна Николаевна пересылает им это письмо из Владикавказа в Москву: "Дорогие Костя и Надя, вызываю к себе Тасю из Владикавказа и с ней уезжаю в Батум, как только она приедет и как только будет возможность. Может быть, окажусь в Крыму... "Турбиных" переделываю в большую драму. Поэтому их в печку. "Парижские" <...> если взяли уже для постановки - прекрасно, пусть идут как торжественный спектакль к празднеству какому-нибудь, как пьеса они никуда. Не взяли - еще лучше. В печку, конечно. Они как можно скорее должны отслужить свой срок". Письмо заканчивалось следующим пассажем: "Не удивляйтесь моим скитаниям, ничего не сделаешь. Никак нельзя иначе. Ну и судьба! Ну и судьба! Целую всех, Михаил". На четвертый год "необыкновенных приключений доктора" сам он еще надеется решительно изменить свою судьбу.
На письме приписка Татьяны Николаевны: "Через два часа уезжаю к Мише в Тифлис"; помечено время: "3 часа ночи".
Об этом спустя много лет она рассказывала так: "...театр закрылся, артисты разъехались, подотдел искусств расформировался, Слезкин из Владикавказа уехал. И делать было нечего. Михаил поехал в Тифлис - ставить пьесу, вообще разведать почву. Потом приехала я. В постановке пьесы ему отказали, печатать его тоже не стали. Ничего не выходило... Мы продали обручальные кольца - сначала он свое, потом я. Кольца были необычные, очень хорошие, он заказывал их в свое время у Маршака - это была лучшая ювелирная лавка. Они были не дутые, а прямые, и на внутренней стороне моего кольца было выгравировано: "Михаил Булгаков" и дата - видимо, свадьбы, а на его: "Татьяна Булгакова"..."
Слабый свет его тифлисских литературных встреч - дарственная надпись Александра Порошина на книге "Корабли уходящие. Стихотворения" (Ахалкалаки, 1920): "Михаилу Афанасьевичу Булгакову. А. Порошин. 11 июня 1921. Тифлис".
"Когда мы приехали в Батум, я осталась сидеть на вокзале, а он пошел искать комнату. Познакомился с какой-то гречанкой, она указала ему комнату. Мы пришли, я тут же купила букет магнолий - я впервые их видела - и поставила в комнату. Легли спать - и я проснулась от безумной головной боли. Зажгла свет - и закричала: вся постель была усыпана клопами... Мы жили там месяца два, он пытался писать в газеты, но у него ничего не брали. Очень волновался, что службы нет, комнаты нет. Очень много теплоходов шло в Константинополь. "Знаешь, может, мне удастся уехать", - сказал он. Вел с кем-то переговоры, хотел, чтобы его спрятали в трюме, что ли. Он сказал, чтоб я ехала в Москву и ждала от него известий. "Если будет случай, я все-таки уеду". - "Ну, уезжай". - "Я тебя вызову, как всегда вызывал". Но я была уверена, что мы расстаемся навсегда. Я уехала в Москву по командировке театра-как актриса со своим гардеробом. По железной дороге было уехать нельзя, только морем. Мы продали на базаре кожаный "бауль", мне отец купил его еще в Берлине, на эти деньги я поехала. Михаил посадил меня на пароход, который шел в Одессу". В Одессе, при посадке на поезд, идущий в Киев, у нее украли вещи. Она приехала в Киев к матери Булгакова - без денег, без вещей, без надежды на встречу с мужем.
24 августа Надежда Афанасьевна пишет из Киева мужу: "Новость: приехала из Батума Тася (Мишина жена), едет в Москву... Пока он сидит в Батуме..." Одно из немногих свидетельств о его последних неделях на Кавказе - это свидетельство о встрече Булгакова с Мандельштамом в эти дни.
Возможно, познакомились они годом раньше - когда Мандельштам был недолго во Владикавказе: он упомянут в "Записках на манжетах". Первое свидетельство о следующей их встрече - видимо, в Батуме - в дневнике Е. С. Булгаковой, которая 13 апреля 1935 года записывала: "Миша днем сегодня выходил к Ахматовой, которая остановилась у Мандельштам (они жили в одном доме на ул. Фурманова - M. Ч.)... Жена Мандельштама вспоминала, как видела Мишу в Батуме лет 14 тому назад, как он шел с мешком на плечах. Это из того периода, когда он бедствовал и продавал керосинку на базаре". Второе свидетельство об этой же, возможно, встрече - в письме Н. Я. Мандельштам к Е. С. Булгаковой от 3 июля 1962 г. (в цитируемой части опубликованном нами в 1980 г.): "Знаете ли вы о первой встрече О. М. и Михаила Афанасьевича? Это было в Батуме в 21 году. Вы себе представляете, в каком виде мы были все трое. К нам несколько раз на улице подходил молодой человек и спрашивал О. М., стоит ли писать роман, чтобы послать его в Москву на конкурс. О. М., к тому времени уже знавший литературную жизнь, говорил, что на конкурс посылать ничего не стоит, а надо ехать в Москву и связаться с редакциями. Они иногда подолгу разговаривали именно на эту "практическую" тему. О. М. говорил мне, что у этого незнакомого юноши, интересующегося конкурсом, вид, внушающий доверие ("В нем что-то есть - он, наверное, что-нибудь сделает), и что у него, вероятно, накопился такой материал, что он уже не в состоянии не стать писателем. Вскоре в Москве мы встретились с Булгаковым - автором рассказов и "Белой гвардии". Шумный успех "Турбиных" не был для нас неожиданностью". (Заметим в скобках, что Мандельштаму и его жене Булгаков кажется молодым человеком, тогда как он с Мандельштамом одного года рождения - поэт, по воспоминаниям современников и по немногим сохранившимся фотографиям, быстро старел, Булгаков же в эти годы выглядел моложе своих лет). К пересечениям в творчестве и биографиях Мандельштама и Булгакова мы еще не раз обратимся, пока же подчеркнем то, что кажется знаменательным: в решительный момент определения Булгаковым своей дальнейшей судьбы разговоры с Мандельштамом - одно из многочисленных в основном неизвестных нам слагаемых, приведших к решению - ехать в Москву.
В начале сентября Татьяна Николаевна приехала в Москву; здесь уже служил давний знакомый Н. Гладыревский; он помог ей устроиться в общежитие медиков на Большой Пироговской - в одной комнате с уборщицей. Что ей делать дальше - было совершенно неизвестно. 11 сентября она писала Наде в Киев: "С каждым днем настроение у меня падает, и я с ужасом думаю о дальнейшем" - то есть о приближающейся зиме. 18 сентября ей же: "Я все еще живу в общежитии у Коли <...>. Я послала Мише телеграмму, что хочу возвратиться, не знаю, что он ответит. Костя меня все время пилит, чтоб я уезжала".
Татьяна Николаевна не знала, что 17 сентября Булгаков уже приехал в Киев, потерпев неудачу всех своих планов в Батуме и приняв решение ехать в Москву.
След пережитого им в конце августа - начале сентября - в "Записках на манжетах", в финале первой части: "На обточенных соленой водой голышах лежу как мертвый. От голода ослабел совсем. С утра начинает до поздней ночи болеть голова. И вот ночь - на море. Я не вижу его, только слышу, как оно гудит. Прихлынет и отхлынет. И шипит опоздавшая волна. И вдруг из-за темного мыса - трехъярусные огни.
"Полацкий" идет на Золотой Рог".
Об этом пароходе, о борт которого разбились надежды Булгакова, сообщала 29 августа одна из батумских газет: "20 августа в батумский порт прибыло два парохода - "Палацкий" (так!) и "Шефельд", доставившие большое количество грузов и пассажиров".
"Довольно! Пусть светит Золотой Рог. Я не доберусь до него. Запас сил имеет предел. Их больше нет. Я голоден, я сломлен! В мозгу у меня нет крови. Я слаб и боязлив. Но здесь я больше не останусь. Раз так... значит... значит..." И последняя, самая короткая главка, названная "Домой": "...Домой. По морю. Потом в теплушке. Не хватит денег - пешком. Но домой. Жизнь погублена. Домой!.. В Москву! В Москву!!
...В Москву!!!
Прощай, Цихидзири. Прощай, Махинджаури. Прощай, Зеленый мыс!"
ГЛАВА ВТОРАЯ
Первые московские годы
1
В двадцатых числах ненастного московского сентября 1921 года Булгаков приехал с Брянского вокзала, с его знаменитым шуховским стеклянным куполом, в Москву.
Это был совсем не тот въезд, который мерещился ему в трагедийном свете ноября 1919 года.
Если рассматривать какие-то страницы "Записок на манжетах" как биографический документ, он въехал в город глубокой ночью. Значит, идти в Тихомировское общежитие, где жила в это время его жена, не мог и ночевал, возможно, как рассказано в "Записках", у незнакомых людей. Это подтверждается и словами Татьяны Николаевны - прежде, чем они увиделись, она услышала от кого-то,что муж ее разыскивает.
К тому времени она жила в Москве уже недели три. "Когда я приехала, я понимала, что с Мишей я больше не увижусь и что мне надо разыскать мать и сестру. Мама, когда отец умер в Москве в 1918 году, не хотела возвращаться в Саратов и переехала жить к моей сестре в Петроград. Два моих брата к тому времени уже погибли, третий, курсант военного училища, ушел на рынок и не вернулся - так и до сей поры ничего о нем не известно..." Найти родных она не смогла - только много позже удалось выяснить, что мать и сестра в Великих Луках. "Не знаю, что бы я делала, если б не Коля Гладыревский (он тогда ухаживал за Лелей Булгаковой и хотел на ней жениться). Варвара Михайловна из вещей дала мне только подушку... Может быть, Михаил сначала меня не застал, или еще как-то было, но только, помню, кто-то мне сказал: "Булгаков приехал" и что он меня разыскивает. Но я настолько была уверена, что из Батума он уехал за границу и мы никогда не увидимся, что не поверила".
Несколько дней они еще прожили в общежитии - в комнате уборщицы Анисьи. От тех дней почему-то осталось в памяти Татьяны Николаевны Анисьино присловие: "Живу хорошо, дожидаюсь лучшего"...
Прежде всего надо было определиться на службу, а потом уж думать о жилье. По-видимому, на руках у Булгакова было удостоверение Владикавказского подотдела искусств и какое-то рекомендательное письмо. Он отправился разыскивать родственную организацию и обнаружил ее на Сретенке, в помещении того огромного здания акционерного общества "Россия", которое и сейчас стоит по левую руку, если встать лицом к Сретенскому бульвару. Это - один из самых первых домов, порог которых переступил Булгаков в Москве. "В сущности говоря, я не знаю, почему я пересек всю Москву и направился именно в это колоссальное здание. Та бумажка, которую я бережно вывез из горного царства, могла иметь касательство ко всем шестиэтажным зданиям, а вернее, не имела никакого касательства ни к одному из них" ("Записки на манжетах").
Он нашел в этом здании Литературный отдел Главполитпросвета Наркомпроса. К тому времени названия, к звуку которых с ужасом прислушивался в марте 1920 года очнувшийся после тифа при новой власти герой "Записок на манжетах" ("Подотдел искусств откроем! - Это... что такое? - Что? - Да вот... подудел? - Ах, нет. Под-отдел! - Под? - Ущ! - Почему "под?"), были уже им хорошо заучены.
В "Записках на манжетах": "Это шестиэтажное здание было положительно страшно. Все пронизано продольными ходами, как муравейник, так что его все можно было пройти из конца в конец, не выходя на улицу". Автор "Записок" находит в Лито двух людей: "Один высокий, очень молодой, в пенсне. Бросились в глаза его обмотки. Они были белые, в руках он держал потрескавшийся портфель и мешок. Другой седоватый старик с живыми чуть смеющимися глазами был в папахе, солдатской шинели. На ней не было места без дыры, и карманы висели клочьями. Обмотки серые и лакированные, бальные туфли с бантами. "Нельзя видеть заведующего? Старик ласково ответил: - Это я". (Схема "узнавания", конечно, нескрываемо восходит к встрече Чичикова с Плюшкиным. "- Эх, батюшка, а ведь хозяин-то я!") "Больше всего он походил на обритого Эмиля Золя".