Дневник - Мария Башкирцева 15 стр.


Уверяю вас, что Шоколад был во многом прав.

Наконец, сегодня утром мы прибыли в Берлин. Город произвел на меня, в общем, впечатление приятное. Дома очень красивы.

Не могу написать сегодня ни слова толком, дорога ужасно утомляет.

"Два чувства свойственны натурам гордым и любящим – величайшая чуткость к мнению о них и величайшая горечь, когда мнение это несправедливо".

Пятница, 28 июля. Берлин напоминает мне Флоренцию… Позвольте – он напоминает мне Флоренцию, потому что я опять с тетей и веду тот же образ жизни.

Прежде всего мы осмотрели музей. Ничего подобного я не ожидала встретить в Пруссии – может быть, по невежеству, может быть, по предубеждению.

По обыкновению, статуи удержали меня всего дольше, и мне кажется, что я обладаю какой-то особенной, большей, чем у других людей, чуткостью в отношении понимания статуй.

В большой зале находится одна статуя, которую я приняла за Аталанту, вследствие пары сандалий, которые могли бы выражать здесь главную идею, но надпись гласит, что это Психея. Все равно. Психея или Аталанта – это замечательная фигура по красоте и естественности.

Осмотрев греческие гипсы, мы прошли далее. Глаза и голова моя уже устали, и я узнала египетский отдел только по его сжатым и беглым линиям, напоминающим круги, произведенные на воде падением какого-нибудь предмета.

Ничего не может быть ужаснее, как быть где-нибудь с человеком, которому скучно то, что для вас интересно. Тетя скучала, торопилась, ворчала. Правда, мы проходили там два часа!.. Что очень интересно, так это исторический музей миниатюр, статуй, древних гравюр и миниатюрных портретов. Я обожаю это. Я обожаю эти портреты, и, глядя на них, фантазия моя делает невероятные путешествия, создает различные приключения, драмы…

Я возвратилась страшно усталая, купив себе тридцать два английских тома, отчасти переводы, первоклассных немецких писателей.

"Как! И здесь уже библиотека!" – воскликнула тетя в ужасе.

Чем более я читаю, тем более я чувствую потребность читать, и чем более я учусь, тем более открывается передо мной ряд вещей, которые хотелось бы изучить. Я говорю это вовсе не из пустого подражания известному мудрецу древности. Я действительно испытываю то, что говорю.

И вот я в роли Фауста! Старинное немецкое бюро, перед которым я сижу, книги, тетради, свертки бумаги… Где же Мефистофель? Где Маргарита? Увы! Мефистофель всегда со мной: мое безумное тщеславие – вот мой дьявол, мой Мефистофель.

О, честолюбие, ничем не оправдываемое! Бесплодный порыв, бесплодное стремление к какой-то неизвестной цели!

Я ненавижу больше всего золотую середину. Мне нужна или жизнь… шумная, или абсолютное спокойствие.

Среда, 2 августа. В ожидании других огорчений, у меня начинают падать волосы. Кто этого не испытал, тот не может понять, какое это для меня горе!

Дядя Степан телеграфирует из Конотопа, что выезжает только сегодня. Еще сутки в Эйдкунене – как вам это нравится? Серое небо, холодный ветер, несколько бедных евреев на улице, стук телеги от времени до времени и всевозможные невыносимые беспокойства!

Сегодня вечером тетя заговорила со мной о Риме… Давно уже я не плакала – не от любви, нет! Но от унижения при воспоминании о нашей жизни в Ницце, которую я оплакивала еще сегодня вечером!

Пятница, 4 августа (23 июля по русскому стилю). Вчера в три часа я пошла к поезду и, к счастью, дядя был там. Но он мог остаться только на четверть часа: на русской границе, в Вержболове. Он с трудом добился позволения приехать сюда без паспорта и должен был дать честное слово одному из таможенных чиновников, что вернется со следующим же поездом.

Шоколад побежал за тетей, когда оставалось всего несколько минут. Когда она приехала, они успели только перекинуться двумя словами. Тетя в своем беспокойстве за меня, придя в гостиницу, вообразила, что у дяди был какой-то странный вид и своими полунамеками довела меня до того, что и я начала беспокоиться. Наконец, в полночь, я вошла в вагон; тетя плакала: я делала над собой усилие, стараясь не опускать глаз и не моргать ими, чтобы сдержать слезы. Кондуктор подал знак, и в первый раз в жизни я осталась одна!

Я начала громко плакать; но не думайте, что я не извлекла из этого выгоды! Я изучала по опыту, как люди плачут.

Ну, довольно же, дитя мое, сказала я сама себе и встала. Я была уже в России. Меня приняли в свои объятия дядя, два жандарма и два таможенных чиновника. Со мною обошлись как с принцессой, даже не осмотрели моих вещей. Здесь большая станция, чиновники изящны и замечательно вежливы. Мне казалось, что я нахожусь в идеальной стране – так все хорошо. Здесь простой жандарм лучше офицера во Франции.

Заметим, кстати, в оправдание нашего бедного государя, которого обвиняют в том, что у него странные глаза, что у всех, носящих каски (а их не мало в Вержболове), глаза такие же, как у государя. Не знаю, кроется ли причина в каске, которая падает и давит на глаза, или же это просто подражание. Что касается подражания, то ведь во Франции всякому известно, что все солдаты похожи на Наполеона.

Мои соотечественники не возбуждают во мне никакого особенного волнения или того восторга, какой я испытываю, когда снова вижу знакомые места; но я чувствую к ним симпатию, и мне приятно быть с ними.

И потом, все так хорошо устроено, все так вежливы, в самой манере держать себя у каждого русского столько сердечности, доброты, искренности, что сердце радуется. Дядя явился сегодня будить меня в десять часов. Здесь топят локомотивы дровами, что избавляет от ужасающей угольной пыли. Я проснулась совсем чистая и весь день то болтала, то спала, то смотрела в окно на нашу прекрасную русскую равнину, напоминающую окрестности Рима.

В половине десятого было еще светло. Мы проехали Гатчину, древнюю резиденцию Павла I, которого так преследовали при жизни его блестящей матери; вот мы, наконец, в Царском Селе и через двадцать пять минут будем в Петербурге.

Я остановилась в отеле "Демут" в сопровождении дяди, горничной, негра и многочисленного багажа и – с пятьюдесятью рублями в кармане. Что вы на это скажете?

Пока я ужинала в довольно просторной гостиной без ковра и без живописи на потолке, вошел дядя.

– Знаете ли, кто здесь, у меня?- спросил он.

– Нет, а кто?

– Угадайте, принцесса.

– Я не знаю!

– П.И. Можно позвать его сюда?

– Да, пусть войдет.

И. в Петербурге вместе с Виленским генерал-губернатором Альбединским. Он получил мою депешу из Эйдкунена в минуту отъезда; служба не позволяла ему отлучиться, и он поручил графу Муравьеву выйти ко мне навстречу. Но граф был потревожен напрасно: мы проезжали Вильну в три часа ночи, и я спала, как праведница.

Кто станет отрицать мою доброту после того, как я скажу, что я была весела сегодня вечером, чувствовала, что И. рад меня видеть? А может быть, это эгоизм?

Я радовалась только удовольствию, которое доставляла другому. Вот и кавалер, который будет служить мне в Петербурге; ведь я в Петербурге!

Я в Петербурге, но не видела еще ничего, кроме дрожек – экипажа в одно место, с восемью рессорами (как в больших экипажах Биндера) и в одну лошадь; заметила я Казанский собор с его колоннадой, сделанной по образцу колоннады римского собора Св. Петра и множество "питейных домов".

Со всех сторон слышатся восхваления принцессы Маргариты, ее простоты и доброты. Никто не ценит простоты в обыкновенных женщинах – не принцессах; будьте просты, и добры, и любезны – и низкие будут позволять себе вольности, между тем как равные скажут: "славная дамочка", и во всех отношениях будут отдавать предпочтение женщинам, в которых нет ни простоты, ни доброты.

О! Если бы я была королевой! Передо мной преклонялись бы, я была бы популярной!

Итальянская принцесса, ее муж и свита еще в России; в настоящее время они в Киеве, в "матери русских городов", как назвал его Св. Владимир, приняв христианство и окрестив половину Руси в Днепре.

Воскресенье, 6 августа. Вместо того, чтобы идти в церковь, я проспала, и Нина увезла меня к себе завтракать. Попугай ее говорил, дочери ее кричали. Я пела, и мы воображали, что мы в Ницце. Двухместная карета в проливной дождь повезла трех граций осматривать Исаакиевский собор, известный своими колоннами из малахита и из ляпис-лазури. Эти колонны необычайно роскошны, но безвкусны, так как зеленый цвет малахита и голубой цвет ляпис-лазури уничтожают эффект друг друга. Мозаики и картины идеальны – настоящие лица святых, Богоматери, ангелов. Вся церковь мраморная; четыре фасада с гранитными колоннами красивы, но не гармонируют с византийским позолоченным куполом. Внешний вид вообще оставляет неприятное впечатление, так как купол слишком велик, и перед ним исчезают четыре маленьких купола над фасадами, которые без того были бы так красивы.

Обилие золота и украшений внутри собора эффектно, пестрота гармонична, с большим вкусом, кроме двух колонн из ляпис-лазури, которые были бы прелестны в другом месте.

Далее, на Невском, памятник Екатерины Великой. А перед Сенатом, недалеко от Зимнего дворца, который, скажу мимоходом, сильно напоминает собою казармы – конная статуя Петра Великого, одной рукой указывающего на Сенат, а другой – на Неву. Народ своеобразно толкует это указание. Царь, говорит он, указывает одной рукой на Сенат, а другою – на реку, как бы желая этим выразить, что лучше утопиться в Неве, чем судиться в Сенате.

Статуя Николая замечательна тем, что поддерживается не тремя опорами – ногами и хвостом лошади, а только двумя ногами; это навело меня на мрачное рассуждение: коммунарам будет меньше дела, так как недостает поддержки хвоста.

Идет дождь, и у меня насморк. Я пишу маме: "Петербург – гадость! Мостовые – невозможные для столицы, трясет на них нестерпимо; Зимний дворец – казармы, Большой театр – тоже; соборы роскошны, но не складны и плохо передают мысль художника".

Прибавьте к этому климат – и вы поймете всю прелесть.

Я попробовала воодушевиться, глядя на портрет Пьетро А., но он кажется мне недостаточно красивым для того, чтобы я могла забыть, что он низкий человек, тварь, которую можно только презирать.

Я больше не сержусь на него, потому что вполне его презираю, и не за личное оскорбление, а за его жизнь, за его слабость… Постойте, я дам определение тому чувству, которое только что назвала. Слабость, влекущая за собой добро, нежные чувства, прощение обид – может называться этим именем; но слабость, которая ведет ко злу и низости, называется подлостью!

Я думала, что буду живее чувствовать отсутствие своих; я недовольна, но это происходит скорее от присутствия людей неприятных и пошлых, чем от отсутствия тех, кого я люблю.

Я заходила на почту и получила мои фотографии и депешу от отца: он телеграфирует в Берлин, что мой приезд будет для него "настоящим счастьем".

Застав Жиро уже в постели, я осталась у нее на некоторое время, мы заговорили о Риме, и я рассказала с увлечением и с жестикуляцией мои похождения в этом городе. Я останавливалась только тогда, когда смеялась, а Жиро и Мари катались от смеху в своих постелях. Несравненное трио! Я могу так смеяться только с моими грациями.

И по внезапной, если и не естественной реакции, я впала, по возвращении, в меланхолию. Вернулась я в полночь, с дядей и с Ниной.

Петербург выигрывает ночью. Не могу себе представить ничего великолепнее Невы, с цепью фонарей по набережным, составляющей контраст с луной и темно-синим, почти серым небом. Недостатки домов, мостовых, мостов ночью скрадываются в приятных тенях. Ширина набережных выступает во всей красоте. Шпиц Адмиралтейства теряется в небе, и в голубом тумане, окаймленном светом, виднеются купол и изящные формы Исаакиевского собора, который кажется какой-то тенью, спустившейся с неба. Мне хотелось бы быть здесь зимою.

Среда, 9 августа. У меня нет ни копейки денег. Приятное положение!

Здесь был доктор N…, и я хотела попросить у него средство против моей простуды, но у меня не было денег, а этот господин ничего не сделает даром. Очень щекотливое положение, уверяю вас. Но я не плачу заранее: неприятность уже достаточно несносна тогда, когда она разыгрывается, чтобы нужно было заранее плакать.

В четыре часа Нина с тремя грациями поехала в коляске на Петергофскую станцию. Мы трое были в белом, в длинных cachepoussiere.

Поезд готовился отходить, мы сели без билетов; но нас сопровождали четыре гвардейских офицера, которых, без сомнения, пленило мое белое перо и красные каблуки моих граций. Вот, мы и приехали; я и Жиро, как благородные военные лошади, заслышав музыку, настораживаем уши, с блестящими глазами и в радостном настроении.

Вернувшись, я застала ужин, дядю Степана и деньги, которые прислал мне дядя Александр. Я поужинала, отослала дядю и спрятала деньги.

Я в восхищении от Петербурга, но здесь нельзя спать: теперь уже светло – так коротки ночи.

Четверг, 10 августа. Сегодня знаменательный вечер. Я окончательно перестаю смотреть на герцога Г. как на любимый образ. Я видела у Бергамаско портрет великого князя Владимира и не могла оторваться от этого портрета: нельзя представить себе более совершенной и приятной красоты. Жиро восхищалась вместе со мною и мы дошли до того, что поцеловали портрет в губы. Знакомо ли вам наслаждение, которое ощущаешь, целуя портрет?

Мы поступили, как истые институтки: у них мода обожать государя и великих князей; да, право, они так безупречно красивы, что в этом нет ничего удивительного. Но этот поцелуй привел меня в какую-то необъяснимую меланхолию, заставившую меня промечтать целый час. Я обожала герцога, когда могла бы обожать одного из русских великих князей; это глупо, но такие вещи не делаются по заказу, и я вначале смотрела на Г., как на равного мне, как на человека, предназначенного для меня. Я его забыла. Кто будет моим идолом? Никто. Я буду искать славы и человека.

И вот я свободна, я никого не люблю, но я ищу того, кого буду боготворить. Я хотела бы, чтобы это было поскорее: жизнь без любви – то же, что бутылка без вина. Но нужно, чтобы и вино было хорошее.

Воображение мое воспламенено; буду ли я счастливее, чем тот грязный сумасшедший, которого звали Диогеном?

Суббота, 12 августа. Все было готово, И. простился со мною, С-вы проводили меня на станцию, как вдруг… О, досада! у нас не хватило денег – мы неверно рассчитали. Я принуждена была ждать у Нины до 7-ми часов вечера, пока дядя искал для меня денег в городе.

В семь часов я уехала, достаточно униженная этим происшествием; но в минуту отъезда я была приятно поражена появлением двенадцати гвардейских офицеров и шести солдат в белом со знаменами. Эта блестящая молодежь только что проводила двух офицеров, которые, с разрешения правительства, отправляются в Сербию. Сербия вызывает настоящую эмиграцию; так как государь не хочет объявлять войны, вся Россия подписывается и поднимается в защиту сербов. Только о них говорят, и все восхищаются геройскою смертью одного полковника и двух офицеров из русских.

Можно чувствовать только сострадание к нашим братьям, которых мы давали душить и резать на куски этим ужасным дикарям-туркам, этой нации без гения, без цивилизации, без нравственности, без славы.

Я не переставала смотреть в окно экипажа, в котором мы поехали в гостиницу. Было свежо, но не той сырою и нездоровой свежестью, как в Петербурге. Москва – самый обширный город во всей Европе, по занимаемому им пространству; это старинный город, вымощенный большими неправильными камнями, с неправильными улицами: то поднимаешься, то спускаешься, на каждом шагу повороты, а по бокам – высокие, хотя и одноэтажные дома, с широкими окнами. Избыток пространства здесь такая обыкновенная вещь, что на нее не обращают внимания и не знают, что такое нагромождение одного этажа на другой.

Триумфальная арка Екатерины II красного цвета с зелеными колоннами и желтыми украшениями. Несмотря на яркость красок, вы не поверите, как это красиво, притом же это подходит к крышам домов и церквей, крытых листовым железом зеленого или красного цвета. Самое простодушие внешних украшений заставляет чувствовать доброту и простоту русского народа. А нигилисты стараются совратить его, как Фауст, погубивший Маргариту. Пропаганда делает свое дело, и день, когда восстанет этот добрый народ, возмущенный и обманутый, будет ужасен: если в мирное и спокойное время он кроток и прост, как ягненок, то, восстав, он был бы свиреп до ярости, жесток до исступления. Но любовь к Государю еще сильна, слава Богу, так же, как уважение к религии. Есть что-то трогательное в благочестии и простодушии народа.

На площади Большого театра прогуливаются целые стаи серых голубей; они нисколько не боятся экипажей, которые проезжают почти рядом с ними, не пугая их. Знаете, русские не едят этих птиц потому, что Дух святой являлся в виде голубя.

Я не пойду никуда сегодня. В Москве нельзя оставаться меньше недели. На обратном пути, когда у меня будут деньги, я осмотрю все исторические достопримечательности. Я видела только Кремль, и то мельком: в ту минуту, когда мне его показывали, все мое внимание было приковано к дрожкам, выкрашенным под малахит.

Между именами лиц, остановившихся в гостинице, я прочла имя княгини Суворовой и немедленно послала узнать Шоколада, может ли она принять меня; оказалось, что княгини нет дома до семи часов.

На обеденной карте напечатано отчаянное воззвание к русскому народу и духовенству от славянского комитета в Москве, мне вручили это раздирающее душу воззвание сегодня утром, как только я приехала. Я сохраню его.

Оно взволновало меня. Отчего не просят войны у Государя? Если бы весь народ стал умолять Государя пойти на помощь своим братьям, страдающим от неистовства дикарей, кто посмел бы отказать?

Но нигилисты, вот в чем несчастье. Когда войска удалятся, они возмутят всех каторжников и негодяев и, устроив небольшую коммуну, начнут…

Поймите – быть тут в центре своей родины, где так хорошо и где является столько надежд, и чувствовать, что вам угрожают все эти ужасы!.. Я бы хотела унести ее на руках, как ребенка, которому зажимают уши и глаза, чтобы он не слышал проклятий и не видел грязи…

Господи, как могла я поцеловать его, первая! Безумное презренное существо! Это заставляет меня плакать и дрожать от ярости…

Он подумал, что для меня это обычное дело, что это случилось не в первый раз! Ватикан и Кремль! Я задыхаюсь от ярости и стыда.

Чашка бульона, горячий калач и свежая икра – таково ни с чем не сравнимое начало моего обеда. Чтобы иметь понятие о калаче, нужно поехать в Москву: московские калачи почти так же знамениты, как Кремль. Кроме того, мне подали телячью котлету громадных размеров, целого цыпленка, а блюдечко, наполненное икрой, представляло полпорции.

Дядя засмеялся и сказал человеку, что в Италии этого хватило бы на четверых. Человек, высокий и худой, как Джанетто Дория, и неподвижный, как англичанин, отвечал с невозмутимым спокойствием, что это потому, что итальянцы худы и малы ростом, а русские очень любят плотно поесть, и потому здоровы. Затем неподвижное существо улыбнулось и вышло из комнаты, как деревянная кукла.

Назад Дальше