Дневник - Мария Башкирцева 20 стр.


Пятница, 22 сентября. С меня положительно довольно такой жизни! Деревня действует на меня одуряющим, притупляющим образом. Я сказала это отцу, а когда я сказала ему, что желаю выйти замуж за короля, он стал мне доказывать, что это невозможно, и снова начал свои насмешки над моею семьею. Я ему не вторила (можно говорить самому известные вещи, но невозможно позволять, чтобы их говорили другие).

Я сказала, что все это выдумки его сестры Т. Я не щажу ее, эту тетку, и употребила верное средство, чтобы пошатнуть ее влияние.

Я противоположна тем людям, которые говорят: "с глаз долой- из сердца вон". Исчезнув с глаз моих, предмет получает двойное значение, я его разбираю, восхищаюсь им, люблю его.

Я много путешествовала, много видела городов, но только два из них привели меня в восторг.

Первый – Баден-Баден, где я пробыла два лета ребенком, я еще помню эти очаровательные сады. Второй – Рим. Совсем другое впечатление, но более сильное, если только это возможно.

Некоторых людей сначала не любишь, но чувство к ним понемногу усиливается, то же и с Римом. Такие привязанности прочны, полны нежности и не лишены страсти.

Я люблю Рим, один только Рим! А собор Св. Петра? Собор Св. Петра, когда падает сверху луч солнца, и свет и огни ложатся так же правильно, как сама архитектура колонн и алтарей! Луч солнца, создающий среди этого мраморного храма храм света.

Закрыв глаза, я переношусь в Рим… Но теперь ночь, завтра приедут полтавские "гиппопотамы". Нужно быть хорошенькой… и я буду хорошенькой.

В деревне я замечательно поправилась – я никогда не была такой прозрачной и свежей.

Рим!.. и я не поеду в Рим!.. почему? Потому что не хочу. И если бы вы знали, чего мне стоит это решение, вы пожалели бы меня. Я даже плачу…

Среда, 27 сентября. Я говорю с отцом в шутливом тоне, и потому могу говорить все. Моя последняя фраза третьего дня его оскорбила.

Он жалуется, говорит, что вел безумную жизнь, что он веселился, но что ему чего-то не хватает, что он несчастлив…

– В кого же ты влюблен?- спросила я в насмешку над его вздохом.

– Ты хочешь знать это?

И он покраснел так, что захватил руками свою голову, чтобы скрыть свое лицо.

– Я хочу, скажи!

– В маман.

Голос его дрожал, и я взволновалась до того, что громко засмеялась, чтобы скрыть свое волнение.

– Я знал, что ты не поймешь меня!- вскричал он.

– Извини, но эта супружеско-романическая страсть так мало на тебя похожа.

– Потому что ты меня не знаешь! Но клянусь тебе, клянусь, что это правда- перед образом, перед этим крестом, благословением моего отца!- и он перекрестился на образ и крест, висящей над постелью.- Может быть, это потому, что я представляю ее себе молодою, что в воображении я живу прошедшим. Когда нас разлучили, я был как сумасшедший, я пешком ходил к Ахтырской Божией Матери, но говорят, что она приносит несчастье, и это правда, так как потом все еще больше запуталось. И потом… сказать ли… ты будешь смеяться… Когда вы жили в Харькове, я ездил туда тайком один, брал извозчика и целый день ждал у вашего дома, чтобы видеть, как она выйдет, и потом возвращался, никем не замеченный.

– Если это правда, это очень трогательно.

– Скажи мне, раз уж мы заговорили о maman… У нее… у нее нет ко мне отвращения?

– Отвращения? Да почему же? Нет, совсем нет.

– Иногда… бывают… такие непреодолимые антипатии.

– Да нет же, нет.

Одним словом, мы долго говорили об этом. Я говорила о ней, как о святой, какою помню ее с тех пор, как поняла ее положение.

Было поздно, я пошла спать. У себя я бы поужинала, читала, писала.

Сегодня в восемь часов утра мы должны были уехать в Полтаву, но явилась Елена К., мать Паши, горбатая, очень любезная, немного аффектированная.

Мы вместе пили чай и потом уехали. Отцу моему нужно быть в городе для председательства.

Холодно, по временам идет дождь. Гуляя, я зашла к фотографу, снялась крестьянкой, стоя, сидя, в лежачем положении, как будто спящей.

Мы встретили Г.

– Вы видели мою дочь?- спросил отец.

– Да, я видел ее…

– Лучше не найдешь, не правда ли? И нет, и не было подобной ей.

– Извините, были- в те времена, когда существовал Олимп.

– Я вижу, вы умеете говорить комплименты.

Этот господин довольно дурен собою, довольно черноволос, довольно порядочный, довольно светский, немного авантюрист, игрок и довольно честный человек. В Полтаве его считают самым образованным и порядочным человеком.

При первом морозе я надела мою зимнюю шубку, она была уложена и еще сохранила тот запах, какой имела в Риме – и этот запах, этот мех!

Заметили ли вы, что для того, чтобы перенестись в какое-нибудь место, достаточно вспомнить запах, воздух, цвет? Провести зиму в Париже? О! нет!

Четверг, 28 сентября. Я плачу от скуки; мне хочется уехать, я здесь чувствую себя несчастной, теряю время, жизнь, страдаю и раздражена до последней степени.

Эта жизнь меня измучила. Господи Иисусе Христе, избавь меня от этой муки!

Пятница, 29 сентября. Вчера я была в отчаянии: мне казалось, что я на всю жизнь заключена в России, это приводило меня в неистовство, я готова была лезть на стену и горько плакала.

Мать Паши стесняет меня. Почему? Потому что она сказала несколько фраз, по которым я вижу, в каких восторженных выражениях ее сын говорил с нею обо мне. Когда же я стала настаивать на том, чтобы она уговорила его приехать, она ответила полушутя, полусерьезно:

– Нет-нет, пусть он останется там. Тебе здесь скучно, тебе нечего делать, и ты его мучишь: он приехал ко мне совсем рассеянный и измученный.

На это я отвечала с большой сдержанностью:

– Я не считаю Пашу таким человеком, который может оскорбляться дружелюбными шутками. Я шучу и немножко дразню его потому, что он мне близкий родственник, почти брат.

Она долго смотрела на меня и сказала:

– Знаете, в чем состоит верх сумасшествия?

– Нет.

– В том, чтобы влюбиться в Мусю.

Инстинктивно связывая эту фразу с другими, я краснею до ушей.

Воскресенье, 1 октября. Мы были у князя Сергея Кочубея.

Отец оделся отлично, даже надел слишком светлые перчатки.

Я была в белом, как на скачках в Неаполе, только шляпа была в черных перьях и такого фасона, который в России признан образцом хорошего тона. Я не люблю этого фасона, но он подходит к случаю.

Имение князя в восьми верстах от Гавронпев – это знаменитая Диканька, воспетая Пушкиным вместе с любовь Мазепы и Марии Кочубей.

Особенно хорошо устроено было имение князем Виктором Павловичем Кочубеем, великим канцлером империи, замечательным государственным человеком, отцом нынешнего князя.

По красоте сада, парка, строений Диканька может соперничать с виллами Боргезе и Дория в Риме. Исключая неподражаемые и незаменимые развалины, Диканька, пожалуй, даже богаче, это почти городок. Я не считаю крестьянских изб, а говорю только о доме и службах. И это среди Малороссии! Как жаль, что даже не подозревают о существовании этого места. Там несколько дворов, конюшен, фабрик, машин, мастерских. У князя мания строить, фабриковать, отделывать. Но лишь только войдешь в дом, всякое сходство с Италией исчезает. Передняя убрана бедно в сравнении с остальными комнатами, и вы входите в прекрасный барский дом; этого блеска, этого величия, этого божественного искусства, которое приводит вас в восторг в дворцах Италии, нет и следа.

Князь – человек лет 50-55-ти, овдовевший, кажется, года два тому назад. Это типичный русский вельможа. Один из людей старого времени, на которых уже начинают смотреть, как на существа иного рода, чем мы сами.

Его манеры и разговор сначала смутили меня, так как я успела уже отвыкнуть от общества, но через пять минут я была очень довольна.

Он повел меня под руку показать свои лучшие картины, через все залы. Столовая великолепна. Я села на почетное место направо, налево – князь и отец. Дальше село нисколько человек, которые не были представлены и скромно заняли свои места,- точно средневековые ленники. Все шло отлично, но вдруг у меня закружилась голова; я встала из-за стола, впрочем, когда уже закончили. Войдя в мавританскую гостиную, я села, и мне чуть не сделалось дурно. Мне показывали картины, статуэтки, портрет князя Василия и его забрызганную кровью рубашку, висящую в шкапу, к которому портрет служил дверцей. Нас повели смотреть лошадей, но я ничего не видела, и мы должны были уехать.

Вторник, 17 октября. Мы играли в крокет.

– Паша, что вы бы сделали с человеком, который бы меня оскорбил, смертельно оскорбил?

– Я бы убил его,- ответил он просто.

– Какие прекрасные слова!!! Но вы смеетесь, Паша.

– А вы?

Он называет меня бесом, ураганом, демоном, бурей… Все это со вчерашнего дня.

Я только тогда становлюсь более спокойной, когда выражаю противоречивые мнения о любви.

У моего двоюродного брата замечательно широкие взгляды, и Данте мог бы позаимствовать у него божественную любовь к Беатриче.

– Я, конечно, влюблюсь, но не женюсь,- сказал он.

– Ведь за такие речи стоит высечь человека!

– Потому,- продолжал он,- что я бы желал, чтобы любовь моя длилась вечно, по крайней мере, в воображении, сохраняя божественную чистоту и силу. Брак уничтожает любовь именно потому, что дает ее.

– О! о!- сказала я.

– Отлично!- заметила его мать, пока нелюдимый оратор краснел, смущенный собственными словами.

А в это время я смотрелась в зеркало и подрезала волосы на лбу, сделавшиеся слишком длинными.

– Вот вам,- сказала я Паше, бросая ему прядь золотистых нитей,- я даю вам это на память.

Он не только взял их, но даже голос у него задрожал; а когда я хотела отнять, он так уморительно посмотрел на меня, как смотрит ребенок, завладевший игрушкой, которая кажется ему сокровищем.

Понедельник, 23 октября. Вчера, усевшись в карету, запряженную шестерней, мы уехали в Полтаву.

Переезд был веселый. Слезы в час отъезда из родительского дома вызвали всеобщие излияния, а Паша воскликнул, что влюблен безумно.

– Клянусь, что это правда, но не скажу, в кого.

– Если вы влюблены не в меня,- воскликнула я,- то я вас проклинаю.

Моим ногам было холодно, он снял свою шубу и покрыл мне ноги.

– Паша, побожитесь, что скажете мне правду.

– Клянусь!

– В кого вы влюблены?

– Зачем?

– Мне это интересно, мы родственники, я любопытна и потом… это меня забавляет.

– Видите, это вас забавляет!

– Конечно, не понимайте меня в дурном смысле, я интересуюсь вами, и вы хороший человек.

– Вы смеетесь, а потом будете насмехаться надо мною.

– Вот вам моя рука и мое слово, что я не смеюсь. Но лицо мое смеялось.

– В кого вы влюблены?

– В вас.

– Правда?

– Честное слово! Я никогда не говорю так, как говорят в романах, и разве нужно падать на колени и говорить кучу глупостей.

– О! Мой милый, вы подражаете кому-то, кого я знаю.

– Как хотите, Муся, а я говорю правду.

– Но это безумие!

– Да, конечно, и это-то мне и нравится! Это безнадежная любовь, а мне этого и нужно. Мне нужно страдать, мучиться, а потом… мне будет о чем думать, о чем сожалеть. Я буду терзаться, и в этом будет мое счастье.

– Молодо-зелено!

– Молодо? Зелено?

– Но мы брат и сестра.

– Нет, мы двоюродные…

– Это одно и то же.

– О, нет!

Тогда я принялась дразнить моего поклонника. И всегда – не тот, кого я ищу!

– Я уехала с Полем, отослав Пашу в Гавронцы. На станции мы встретили графа М., и он оказал мне несколько незначительных услуг.

Меня разбудили на третьей станции и я, вся заспанная, прошла мимо графа и слышала, как он сказал:

– Я нарочно не засыпал, чтобы видеть, как вы пройдете.

Меня ждали в Черняковке, но я была так разбита, что сейчас же легла спать.

Дядя Степан и Александр с женами и детьми пришли ко мне, когда я уже легла.

Мне хочется вернуться к моим! Уже здесь я чувствую себя лучше. Там я буду спокойна. Я видела мою кормилицу Марфу.

Вторник, 24 октября. У меня не было детства, но дом, в котором я жила ребенком, мне симпатичен, если не дорог. Мне знакомы все люди и предметы. Слуги, переходившие от отца к сыну и состарившиеся в этом доме, удивились, увидя меня такой большой, и я бы предавалась приятным воспоминаниям, если бы не была занята следующими соображениями.

Меня называли мухой, но я не могла выговорить х и говорила мука. Мрачное совпадение.

Я видела во сне А. В первый раз после отъезда из Ниццы.

Доминика с дочерью приехали сегодня вечером; я писала им утром. Долго сидели в столовой, которая соединяется с залой посредством арки, без всякой драпировки.

Мое платье "Agrippine" имеет большой успех. Я пела, не переставая ходить, чтобы преодолеть этот страх, который всякий раз охватывает меня, когда я начинаю петь.

– К чему писать? О чем мне рассказывать? Я, вероятно, навожу отчаянную скуку… Терпение!

Сикст V был только свинопасом, и Сикст V сделался папой!

Будем писать дальше.

Четверг, 26 октября. Благословляю железные дороги! Мы в Харькове в знаменитой гостинице "Андрие", и уехали на тридцатилетних дедушкиных лошадях. Отъезд был взрывом искренней, простой веселости. Даже дышишь иначе с людьми, которые желают вам только добра.

Гнев мой прошел, и я опять думаю о Пиетро. В театре я не слушала пьесы и мечтала, но я в том возрасте, когда мечтаешь о чем бы то ни было, лишь бы мечтать.

Ехать ли мне в Рим или работать в Париже?

Россия нестерпима в том виде, в каком я вижу ее, благодаря обстоятельствам. Отец вызывает меня телеграммой.

Суббота, 27 октября. Вернувшись из Чернякова в наше старое гнездо, я нашла письмо от папа.

Весь вечер дядя Александр и его жена советовали мне увезти отца в Рим.

– Ты можешь это сделать,- сказала тетя Надя,- сделай, это будет настоящее счастье.

Я отвечала односложно, так как дала себе нечто вроде обещания не говорить об этом ни с кем.

Придя к себе, я сняла один за другим все образа, оправленные в золото и серебро. Я поставлю их в мою образную, там.

Воскресенье, 29 октября. Я сняла также картины, как и образа. Говорят, есть одна картина Веронезе, одна Дольчи, я это узнаю в Ницце. Принявшись снимать картины, я захотела увезти с собою все. Дядя Александр казался недовольным, но мне трудно было сделать только первый шаг, а потом я продолжала спокойно.

Тетя Надя, попечительница соседних школ. Она с удивительной энергией взялась за дело просвещения здешних крестьян.

Сегодня утром я вместе с тетей Надей побывала в ее школе, а потом разбирала старые платья и раздавала их направо и налево.

Явилась целая толпа женщин, надо было дать что-нибудь каждой.

Вероятно, я больше никогда не увижу Черняковки. Я долго бродила из комнаты в комнату, и это мне было очень приятно. Обыкновенно смеются над людьми, для которых мебель, картины составляют приятные воспоминания, так что они приветствуют их и видят друзей в этих кусках дерева и материи, которые, послужив вам, приобретают частицу вашей жизни и кажутся вам частью вашего существования. Смейтесь! Самые нежные чувства всего легче обратить в смешное, а где царствует насмешка, там нет места нежным чувствам.

Среда, 1 ноября. Когда Поль вышел, я осталась наедине с этим честным и чудесным существом, которого зовут Пашей.

– Так я вам все еще нравлюсь?

– Ах, Муся, как мне говорить об этом с вами!

– Очень просто. К чему молчать? Почему не быть прямым и откровенным? Я не буду смеяться, когда я смеюсь – это нервы, и ничего больше. Так я вам больше не нравлюсь?

– Почему?

– Потому, потому что… я сама не знаю.

– В этом нельзя отдать себе отчета.

– Если я вам не нравлюсь, вы можете это сказать – вы достаточно для того откровенны, а я достаточно равнодушна. Скажите, что именно – нос? – глаза?

– Видно, что вы никогда не любили.

– Почему?

– Потому что с той минуты, когда начинаешь разбирать черты, когда нос находишь лучше глаз, а глаза лучше рта – это значит, что уже больше не любишь.

– Это совершенно верно. Кто вам это сказал?

– Никто.

– Улисс?

– Нет,- сказал он,- я не знаю, что в вас мне нравится… Скажу вам откровенно: ваш вид, ваши манеры, особенно ваш характер.

– Что же, у меня хороший характер?

– Да, если бы вы только не играли комедии, чего невозможно делать всегда.

– И это правда… А мое лицо?

– Есть красота, которую называют классической.

– Да, мы это знаем. Далее?

– Далее, есть женщины, которые проходят мимо нас, которых называют красивыми и о которых потом не думаешь… Но есть лица и красивые и очаровательные, которые оставляют впечатление надолго, возбуждают чувство приятное… прелестное.

– Отлично… а потом?

– Как, вы меня допрашиваете?

Я пользуюсь случаем, чтобы узнать немножко, что обо мне думают: я не скоро встречу другого, кого мне можно будет так допрашивать, не компрометируя себя.

– И как явилось в вас это чувство – вдруг или мало по малу?

– Мало по малу.

– Гм… Гм…

– Это лучше, это прочнее. Что полюбишь в один день, то в один день и разлюбишь.

Разговор длился еще долго, и я почувствовала уважение к этому человеку, для которого любовь- религия и который никогда не замарал ее ни словом, ни взглядом.

– Вы любите говорить о любви?- спросила я вдруг.

– Нет, равнодушно говорить о ней – святотатство.

– Но это забавно.

– Забавно?!- воскликнул он.

– Ах, Паша, жизнь – ничтожность! А я была когда-нибудь влюблена?

– Никогда!- отвечал он.

– Из чего вы это заключаете?

– Из вашего характера; вы можете любить только по капризу… Сегодня – человека, завтра – платье, послезавтра – кошку.

– Я в восторге, когда обо мне так думают. А вы, мой милый брат, были когда-нибудь влюблены?

– Я вам говорил. Я вам говорил, и вы знаете.

– Нет-нет, я говорю не о том,- сказала я с живостью,- но прежде?

– Никогда.

– Это странно. Иногда мне кажется, что я ошибаюсь и что приняла вас за нечто большее, чем вы есть.

Мы говорили о безразличных вещах, и я ушла к себе. Вот человек… Нет, не будем думать, что он прекрасный – разочарование было бы слишком неприятно. Он признался мне, что будет солдатом.

– Для того, чтобы прославиться, говорю откровенно.

И эта фраза, сказанная из глубины сердца полузастенчиво, полусмело и правдивая, как сама правда, доставила мне огромное удовольствие. Я, может быть, преувеличиваю свои заслуги, но мне кажется, что прежде честолюбие было ему незнакомо. Я помню, как его поразили мои первые слова о честолюбии, и когда я говорила однажды о честолюбии во время рисования, он вдруг встал и начал шагать по комнате, бормоча:

– Нужно что-нибудь сделать, нужно что-нибудь сделать.

Четверг, 2 ноября. Отец придирается ко мне из-за всего. Сто раз мне хочется отправить все к черту…

Назад Дальше