Недостаточно еще того, что он не доставил мне ни малейшего удовольствия, удалил людей, которые могли быть мне равными, не обращал внимания на все мои намеки и даже просьбы, касающиеся ничтожного любительского спектакля. Этого недостаточно! После трех месяцев ласки, внимания, интереса, которые я доставляла, любезности, я встречаю сильное сопротивление тому, чтобы я ехала на этот противный концерт. И это еще не все: вышла история с моим туалетом. Требовали, чтобы я надела шерстяное платье, костюм для гулянья. Как это все мелко и недостойно разумных существ!
Да и мне вовсе не нужен был отец. Со мной были тетя Надя и дядя Александр, Поль и Паша, которого я увезла из каприза и к моему же великому неудовольствию.
Отец нашел меня слишком красивой, и это вызвало новую историю: он боялся, что я буду слишком отличаться от полтавских дам, и умолял меня на этот раз одеться иначе – он, который просил меня одеться таким образом в Харькове. Последствием этого были – пара метенок, разорванных в клочки, злобные глаза, не выносимое настроение духа и… никакой перемены в туалете.
Мы приехали в середине концерта, я вошла под руку с отцом с видом женщины, которая уверена, что ею будут любоваться. Тетя Надя, Поль и Паша следовали за мною. Я прошла мимо m-me Абаза, не поклонившись ей, и мы сели рядом с нею в первом ряду. Я была у m-lle Дитрих, которая, сделавшись m-me Абаза, не отдала мне визита. Я держалась самоуверенно и не поклонилась ей, несмотря на все ее взгляды. Нас тотчас же все окружили. Все клубные дураки (клуб находится в том же доме) пришли в залу, "чтобы посмотреть".
Концерт скоро кончился, и мы уехали в сопровождении здешних кавалеров.
– Ты поклонилась m-me Абаза?- спросил меня несколько раз отец.
– Нет.
И я произнесла нравоучение, советуя поменьше презирать других и прежде обращать внимание на себя. Я задела его за живое, он вернулся в клуб и пришел сказать мне, что Абаза ссылается на всех слуг гостиницы и уверяет, что на другой же день отдала мне визит с племянницей.
Впрочем, папа сияет; его осыпали комплиментами на мой счет,
Суббота, 4 ноября. Я должна была предвидеть, что отец будет пользоваться всяким удобным случаем, чтобы отомстить жене. Я говорила это себе не определенно, но я верила в доброту Бога. Maman не виновата, с таким человеком жить нельзя. Он вдруг обнаружился, и теперь я могу судить.
Как только мы приехали в деревню и вошли в гостиную, отец начал делать неприятные намеки, но видя, что я молчу, воскликнул:
– Твоя мать говорит, что я кончу жизнь у нее в деревне! Никогда!
Ответить- значило бы сейчас уехать. "Еще одна жертва,- думала я,- и, по крайней мере, я все сделала и не буду себя обвинять". Я сидела и не сказала ни слова, но я долго буду помнить эту минуту- вся кровь во мне остановилась, и сердце, на секунду переставшее биться, потом забилось, как птица в предсмертных судорогах.
Я села за стол, все еще молча и с решительным видом. Отец понял свою ошибку и начал находить все дурным, бранить прислугу, чтобы потом оправдаться раздражением.
Вдруг он сел на край моего кресла и обнял меня. Я тотчас же освободилась из его объятий.
– О! Нет,- сказала я твердым голосом, в котором на этот раз не слышно было слез,- я не хочу сидеть рядом с тобою.
– Да нет, нет!
Он старался обратить все в шутку.
– Мне следовало бы сердиться!- прибавил он.
– Да я не сержусь…
Вторник, 7 ноября. Я разбила зеркало! Смерть или большое несчастье. Это поверье бросает меня в холод, а если взглянуть в окно, становится еще холоднее, все бело… светло-серое небо… Я давно не видала такой картины.
Поль, со свойственной молодости жаждою показать новым лицам новое для них, велел заложить маленькие санки и с торжествующим видом повез меня гулять. Эти сани недостойны своего названия – это просто несколько сколоченных жердей – внутри набросано сено, и все покрыто ковром. Лошадь, находившаяся совсем близко от нас, бросала нам снег в лицо, в рукава, в мои туфли, в глаза. Снежная пыль покрывала мою кружевную косынку на голове, собиралась в ее складках и замерзала.
– Вы сказали, чтобы я ехал за границу в одно время с вами,- вдруг сказал Паша.
– Да, и не из каприза, вы мне оказали бы благодеяние, если бы приехали, и не хотите! Вы ничего не делаете для меня, для кого же будете что-нибудь делать?
– Ведь вы знаете, что я не могу приехать.
– Нет!
– Но вы знаете… потому что, поехав с вами, я буду продолжать вас видеть, а для меня это будет мучением.
– Почему?
– Потому, что я вас люблю.
– Но вы оказали бы мне такую услугу, если бы согласились приехать.
– Я был бы вам полезен?
– Да.
– Нет, я не могу приехать… Я буду смотреть на вас издалека… И если бы вы знали,- продолжал он тихим и раздирающим душу голосом,- если бы вы знали, как я страдаю! Надо иметь мою силу воли, чтобы не изменять себе и всегда казаться спокойным. Не видя вас больше…
– Вы меня забудете.
– Никогда.
– Но что же?
Голос мой потерял всякий оттенок насмешливости, я была тронута.
– Я не знаю,- сказал он,- но такое положение дел для меня слишком мучительно.
– Бедный!
Я тотчас же спохватилась: это сожаление оскорбительно. Почему так приятно слышать, когда вам признаются в страданиях, которым вы причина? Чем более несчастен кто-нибудь из любви к вам, тем вы счастливее.
– Поезжайте с нами, отец не хочет брать с собою Поля, поезжайте.
– Я…
– Вы не можете- мы это знаем. Я больше и не прошу вас об этом. Довольно!
Я приняла вид инквизитора или человека, который собирается позабавиться своей злостной проделкой.
– Так я имею честь быть вашей первой страстью? Это чудесно! Но вы лжец!
– Потому что мой голос не изменяется и потому что я не плачу. У меня железная воля, вот и все.
– А я хотела вам что-то дать.
– Что?
– Вот это.
И я показала ему образок Божьей Матери, который висел у меня на шее на белой ленте.
– Дайте мне это.
– Вы недостойны.
– Муся,- сказал он, вздыхая,- уверяю вас, что я достоин. Я чувствую привязанность собаки, беспредельную преданность.
– Подойдите, молодой человек, я дам вам мое благословение.
– Благословение?
– Да, и от чистого сердца. Если я заставляю вас говорить так, то для того, чтобы знать, что чувствует тот, кто любит. Ведь и я могу когда-нибудь полюбить… и нужно знать признаки.
– Дайте мне образок,- сказал Паша, не спускавший с него глаз.
Он встал на колени на тот стул, на спинку которого я опиралась руками, и хотел взять образок, но я остановила его.
– Нет, нет, наденьте на шею. Я надела ему на шею образок, еще теплый от моего тела.
– О,- сказал он,- за это спасибо, большое спасибо!
И он в первый раз сам от себя поцеловал мне руку.
Среда, 8 ноября. Снег лежит на аршин глубиною, но погода ясная и хорошая. Мы опять поехали кататься в санях, так же дурно устроенных, хотя и побольше: снег еще недостаточно тверд, чтобы вынести тяжелые сани, обитые железом.
Поль правил и, пользуясь минутой, когда Паша сидел наиболее неловко, погонял лошадей, осыпая нас снегом, вызывая крики Паши и смех моей уважаемой особы. Он возил нас по таким дорогам и сугробам, что мы все время просили его сжалиться и хохотали. Прогулка в санях, как бы серьезны ни были люди, – всегда детская игра.
Поль сидел от меня направо, Паша налево, я велела ему протянуть сзади руку, и таким образом составилось очень удобное кресло.
Холод раздражал меня меньше; на мне была только шубка и меховая шапочка, так что я могла свободно двигаться и говорить.
Вечером я села за рояль и сыграла "Чтение письма Венеры" – чудесное место из "Прекрасной Елены".
"Прекрасная Елена" – прелестная вещь. Тогда Оффенбах только начинал и еще не писал грошовых опереток.
Я играла долго… не знаю что – что-то тихое и страстное, нужное и прелестное, какими только могут быть "Песни без слов" Мендельсона, верно понятые.
Я выпила четыре чашки чаю, говоря о музыке.
– На меня она очень действует,- сказал Паша,- я странно себя чувствую, делаюсь… сентиментальным… и, слушая ее, говорю, что нельзя выразить иначе.
– Это предательница, Паша. Не доверяйте музыке – под ее влиянием делаешь такие вещи, каких не сделал бы в спокойном состоянии. Она забирает вас, запутывает, увлекает… и это ужасно.
Я говорила о Риме и о ясновидящем Alexis. Паша слушал и вздыхал в своем углу, когда же он подошел к свету, выражение его лица сказало мне яснее всех слов в мире, как он страдает.
(Заметьте это яростное тщеславие, эту жажду видеть страдания, которые причиняешь. Я пошлая кокетка или… нет, я женщина, вот и все).
– Мы что-то грустны сегодня вечером,- сказала я мягко.
– Да,- отвечал он с усилием,- вы играли… и я не знаю… у меня, кажется, лихорадка.
– Идите спать, мой друг, и я также пойду наверх. Только помогите мне отнести книги.
Четверг, 9 ноября. Мое пребывание здесь, по крайней мере, дало мне возможность познакомиться с блестящей литературой моей родины. Но о чем говорят эти поэты и писатели? О том, что там.
Сначала укажем на Гоголя, нашего гениального юмориста. Его описание Рима вызвало у меня слезы и стоны, и только прочитав его, можно составить себе понятие об этом описании.
Завтра оно будет переведено. И те, кто имели счастье видеть Рим, поймут мое волнение.
О, когда, наконец, я вырвусь из этой страны – серой, холодной, неприветной даже летом, даже при солнечном свете? Листья мелки и небо не такое синее, как там…
Пятница, 10 ноября. До сих пор я все читала… мне надоел мой дневник, я тревожусь и унываю… Рим, я ничего больше не могу сказать.
Я просидела минут пять с поднятым вверх пером и не знаю, что сказать – так полно мое сердце. Но приближается время, когда я увижу А. Мне страшно его увидеть. И все-таки я думаю, что не люблю его, я даже уверена в этом. Но это воспоминание – не мое горе, но беспокойство за будущее, боязнь оскорбления… А! Как часто я пишу это слово и как оно мне противно. Вы думаете, что я желаю умереть? Безумные! Я люблю жизнь такою, какова она есть, и горе, и муки, и слезы, посылаемые мне Богом, я их благословляю, и я счастлива.
Право… я так приучила себя к мысли, что я несчастна, что только углубившись в себя, запершись у себя одна, вдали от людей и от мира, я говорю, что, пожалуй, меня нечего особенно жалеть… Зачем же тогда плакать?
Суббота, 11 ноября. Сегодня, в восемь часов утра, я уехала из Гайворонцев не без некоторого чувства сожаления… Нет, нарушенной привычки.
Вся прислуга вышла на двор, я всем дала денег, а экономке – золотой браслет.
Я отправилась прямо к дяде Александру, имя которого я разобрала на дощечке, и он рассказал мне следующий случай.
Один господин путешествовал вместе с офицером и сел с ним в один вагон. Разговор зашел о новом законе, касающемся лошадей.
– Это вы посланы в наш уезд?- спрашивает военный.
– Да.
– Так, значит, вы записывали буланых лошадей нашего предводителя Башкирцева?
– Да, я.
И офицер начал разбирать их достоинства и недостатки.
– Вы знаете дочь Башкирцева?
– Нет, не имею чести. Я только видел ее; но я знаю Башкирцева. Дочь его – прелестная особа, настоящая красавица, но вместе с тем "независимая, оригинальная, наивная". Я встретил ее в вагоне около Петербурга, и она нас положительно поразила – меня и моих товарищей.
– Это мне тем более приятно слышать, что я ее дядя.
– Моя фамилия Сумароков. А ваша?
– Бабанин.
– Очень приятно.
– Очень рад, и т. д. и т. д.
Граф все время повторял, что мое место – в Петербурге и что непростительно держать меня в Полтаве.
Так вот как! Милый папа!
– Но вы, наверно, все это выдумали, дядя,- сказала я Александру.
– Чтобы мне никогда не видеть жены и детей, если я сочинил хоть одно слово, пусть гром падет на мою голову!
Отец бесится, на что я не обращаю ни малейшего внимания.
Полтава. Среда, 15 ноября. Я уехала с отцом в воскресенье вечером, повидавшись в последние два дня моего пребывания в России с князем Мишелем и другими.
На поезд провожали меня только родные, но много чужих смотрело на нас с любопытством. Один переезд до Вены стоил мне около 500 рублей. Я за все заплатила сама. Лошади едут с нами под присмотром Шоколада и Кузьмы, камердинера отца.
Я хотела взять кого-нибудь другого, но Кузьма, горя желанием путешествовать, пришел просить по-русскому обычаю, чтобы его взяли с собой. Смотреть за лошадьми будет Шоколад, так как Кузьма – что-то вроде лунатика, легко может забыться, считая звезды, и дать украсть не только лошадей, но и свою одежду.
Он женился на девушке, которая давно его любила, и после венца убежал в сад, где проплакал более двух часов, как безумный. Мне кажется, он немного тронут, и его замечательная глупость сказывается в его растерянном виде.
Отец не переставал сердиться. Я же гуляла по станции, как у себя дома. Паша держался в стороне и не спускал с меня глаз.
В последнюю минуту заметили, что не хватает одного пакета; поднялась суматоха, начали бегать во все стороны. Амалия оправдывалась, я упрекала ее в том, что она дурно исполняет свои обязанности. Публика слышала и забавлялась, а я, видя это, удвоила мое красноречие на языке Данте. Меня это занимало особенно потому, что поезд ждал нас. Вот что хорошо в этой непривлекательной стране: тут можно царствовать.
Дядя Александр, Поль и Паша вошли в вагон, но раздался третий звонок, и все столпились вокруг меня.
– Поль, Поль,- говорил Паша,- пусти меня, по крайней мере, проститься с нею.
– Пустите его,- сказала я.
Он поцеловал мне руку, и я поцеловала его в щеку, около глаза. В России это принято, но я еще никогда не подчинялась этому обычаю. Ждали только свистка, который не замедлил последовать.
– Ну, что же вы?- сказала я.
– Еще есть время,- сказал Паша. Поезд качнулся и тихо двинулся, а Паша заговорил быстро, сам не зная что.
– До свидания, до свидания, сходите же…
– Прощайте, до свидания.
И он спрыгнул на платформу, еще раз поцеловав мне руку: это был поцелуй верной и преданной собаки.
– Что же? Что же?- кричал отец из купе, так как мы были в коридоре.
Я вошла к отцу, но была так огорчена причиненным горем, что тотчас же легла и закрыла глаза, чтобы думать свободно.
Бедный Паша! Милый и благородный человек! Если мне жаль чего-нибудь в России, то только это золотое сердце, этот благородный характер, эту прямую душу.
Действительно ли я огорчена? Да. Можно ли не чувствовать гордости при сознании, что имеешь такого друга!
Я в Вене. В физическом отношении мое путешествие было прекрасно: я хорошо спала, ела и ощущаю себя чистой. Это главное, и возможно только в России, где топят дровами и где в вагонах есть уборные.
Мой отец был очень мил; мы играли в карты и смеялись над путешественниками.
Здесь пахнет Европой. Высокие, гордые дома поднимают мой дух почти до верхних этажей. Низенькие жилища Полтавы давили меня.
Суббота, 14 ноября. Сегодня утром в пять часов мы приехали в Париж.
Мы нашли в Grand-Hotel депешу от мамы. Номер сняли на первом этаже. Я приняла ванну и стала ждать маму. Но я так огорчена, что ничего более меня не трогает.
Она приехала с Диной; Дина счастлива, спокойна и продолжает исполнять роль сестры милосердия, ангела-хранителя.
Вы понимаете, что никогда еще я не была в таком затруднении. Папа и мама. Я не знала, куда деваться.
Произошло несколько неловкостей, но ничего особенно тревожного.
Мы выехали, мама, папа, я и Дина. Обедали вместе и отправились в театр. Я сидела в самом темном углу ложи и глаза мои так отяжелели от сна, что я почти ничего не видела.
Я легла с мамой и вместо нежных слов, после такого долгого отсутствия, у меня вылился целый поток жалоб, который, однако, скоро иссяк, так как я заснула.
Понедельник. 21 ноября. После обеда мы отправились смотреть "Павла и Виргинию", новую оперу, которую очень хвалят.
Парижские ложи – орудия пытки, нас было четверо в лучшей ложе, стоящей 150 франков, и мы не могли пошевелиться. Промежуток в час или два между обедом и театром, большая хорошая ложа, красивое и удобное платье – вот при каких условиях можно понимать и обожать музыку. Я была в условиях как раз противоположных, что и мешало мне слушать обоими ушами Энгали и смотреть во все глаза на Капуля, любимца дам. Уверенный в успехе, счастливейший артист ломался, как в фехтовальном зале, испуская раздирающие звуки.
Уже два часа ночи.
Мама, которая все забывает для моего благополучия, долго говорила с отцом. Но отец отвечал шутками или же фразами, возмутительно индифферентными. Наконец, он сказал, что вполне понимает мой поступок, что даже враги мамы считали его вполне естественным, и что следует, чтобы его дочь, достигнув шестнадцати лет, имела покровителем отца. Он обещал приехать в Рим, как мы и хотели. Если бы я могла верить.
Пятница, 28 ноября. До вечера все шло ни хорошо, ни худо, но вдруг начался разговор очень серьезный, очень сдержанный, очень вежливый, о моей будущности.
Мама выражалась во всех отношениях надлежащим образом.
Но надо было видеть в это время моего отца. Он опускал глаза, отговаривался.
Существует малороссийский диалог, который характеризует нацию и который, в то же время, может дать понятие о манере моего отца.
Два крестьянина:
Первый крестьянин.- Мы шли вместе по большой дороге?
Второй крестьянин.- Шли.
Первый.- Мы нашли шубу?
Второй.- Нашли.
Первый.- Я тебе ее дал?
Второй.- Дал.
Первый.- Ты ее взял?
Второй.- Взял.
Первый.- Где она?
Второй.- Что?
Первый.- Шуба.
Второй.- Какая шуба.
Первый.- Да мы шли по большой дороге?
Второй.- Шли.
Первый – Мы нашли шубу?
Второй.- Нашли.
Пер вый.- Я ее тебе дал?
Второй.- Дал.
Первый.- Ты ее взял?
Второй.- Взял.
Первый.- Где же она?
Второй.- Что?
Первый.- Шуба!
Второй.- Какая шуба?
И так до бесконечности. Но так как сюжет не был смешон для меня, я задыхалась, что-то поднималось к горлу и причиняло мне страшную боль, особенно потому, что я не позволяла себе плакать.
Я попросила позволения вернуться домой с Диной, оставив маму с ее мужем в русском ресторане.
Целый час я оставалась неподвижна, со сжатыми губами, со сдавленной грудью, не сознавая ни своих мыслей, ни того, что делалось вокруг меня.
Тогда отец начал целовать мои волосы, руки, лицо с притворными жалобами и сказал мне:
– В тот день, когда ты будешь действительно нуждаться в помощи или покровительстве, скажи мне одно слово, и я протяну тебе руки.
Я собрала мои последние силы и твердым голосом отвечала:
– Этот день настал, где же ваша рука?
– Ты теперь еще не нуждаешься,- ответил он поспешно.
– Нуждаюсь.
– Нет, нет.
И он заговорил о другом.