Дневник - Мария Башкирцева 21 стр.


Недостаточно еще того, что он не доставил мне ни малейшего удовольствия, удалил людей, которые могли быть мне равными, не обращал внимания на все мои намеки и даже просьбы, касающиеся ничтожного любительского спектакля. Этого недостаточно! После трех месяцев ласки, внимания, интереса, которые я доставляла, любезности, я встречаю сильное сопротивление тому, чтобы я ехала на этот противный концерт. И это еще не все: вышла история с моим туалетом. Требовали, чтобы я надела шерстяное платье, костюм для гулянья. Как это все мелко и недостойно разумных существ!

Да и мне вовсе не нужен был отец. Со мной были тетя Надя и дядя Александр, Поль и Паша, которого я увезла из каприза и к моему же великому неудовольствию.

Отец нашел меня слишком красивой, и это вызвало новую историю: он боялся, что я буду слишком отличаться от полтавских дам, и умолял меня на этот раз одеться иначе – он, который просил меня одеться таким образом в Харькове. Последствием этого были – пара метенок, разорванных в клочки, злобные глаза, не выносимое настроение духа и… никакой перемены в туалете.

Мы приехали в середине концерта, я вошла под руку с отцом с видом женщины, которая уверена, что ею будут любоваться. Тетя Надя, Поль и Паша следовали за мною. Я прошла мимо m-me Абаза, не поклонившись ей, и мы сели рядом с нею в первом ряду. Я была у m-lle Дитрих, которая, сделавшись m-me Абаза, не отдала мне визита. Я держалась самоуверенно и не поклонилась ей, несмотря на все ее взгляды. Нас тотчас же все окружили. Все клубные дураки (клуб находится в том же доме) пришли в залу, "чтобы посмотреть".

Концерт скоро кончился, и мы уехали в сопровождении здешних кавалеров.

– Ты поклонилась m-me Абаза?- спросил меня несколько раз отец.

– Нет.

И я произнесла нравоучение, советуя поменьше презирать других и прежде обращать внимание на себя. Я задела его за живое, он вернулся в клуб и пришел сказать мне, что Абаза ссылается на всех слуг гостиницы и уверяет, что на другой же день отдала мне визит с племянницей.

Впрочем, папа сияет; его осыпали комплиментами на мой счет,

Суббота, 4 ноября. Я должна была предвидеть, что отец будет пользоваться всяким удобным случаем, чтобы отомстить жене. Я говорила это себе не определенно, но я верила в доброту Бога. Maman не виновата, с таким человеком жить нельзя. Он вдруг обнаружился, и теперь я могу судить.

Как только мы приехали в деревню и вошли в гостиную, отец начал делать неприятные намеки, но видя, что я молчу, воскликнул:

– Твоя мать говорит, что я кончу жизнь у нее в деревне! Никогда!

Ответить- значило бы сейчас уехать. "Еще одна жертва,- думала я,- и, по крайней мере, я все сделала и не буду себя обвинять". Я сидела и не сказала ни слова, но я долго буду помнить эту минуту- вся кровь во мне остановилась, и сердце, на секунду переставшее биться, потом забилось, как птица в предсмертных судорогах.

Я села за стол, все еще молча и с решительным видом. Отец понял свою ошибку и начал находить все дурным, бранить прислугу, чтобы потом оправдаться раздражением.

Вдруг он сел на край моего кресла и обнял меня. Я тотчас же освободилась из его объятий.

– О! Нет,- сказала я твердым голосом, в котором на этот раз не слышно было слез,- я не хочу сидеть рядом с тобою.

– Да нет, нет!

Он старался обратить все в шутку.

– Мне следовало бы сердиться!- прибавил он.

– Да я не сержусь…

Вторник, 7 ноября. Я разбила зеркало! Смерть или большое несчастье. Это поверье бросает меня в холод, а если взглянуть в окно, становится еще холоднее, все бело… светло-серое небо… Я давно не видала такой картины.

Поль, со свойственной молодости жаждою показать новым лицам новое для них, велел заложить маленькие санки и с торжествующим видом повез меня гулять. Эти сани недостойны своего названия – это просто несколько сколоченных жердей – внутри набросано сено, и все покрыто ковром. Лошадь, находившаяся совсем близко от нас, бросала нам снег в лицо, в рукава, в мои туфли, в глаза. Снежная пыль покрывала мою кружевную косынку на голове, собиралась в ее складках и замерзала.

– Вы сказали, чтобы я ехал за границу в одно время с вами,- вдруг сказал Паша.

– Да, и не из каприза, вы мне оказали бы благодеяние, если бы приехали, и не хотите! Вы ничего не делаете для меня, для кого же будете что-нибудь делать?

– Ведь вы знаете, что я не могу приехать.

– Нет!

– Но вы знаете… потому что, поехав с вами, я буду продолжать вас видеть, а для меня это будет мучением.

– Почему?

– Потому, что я вас люблю.

– Но вы оказали бы мне такую услугу, если бы согласились приехать.

– Я был бы вам полезен?

– Да.

– Нет, я не могу приехать… Я буду смотреть на вас издалека… И если бы вы знали,- продолжал он тихим и раздирающим душу голосом,- если бы вы знали, как я страдаю! Надо иметь мою силу воли, чтобы не изменять себе и всегда казаться спокойным. Не видя вас больше…

– Вы меня забудете.

– Никогда.

– Но что же?

Голос мой потерял всякий оттенок насмешливости, я была тронута.

– Я не знаю,- сказал он,- но такое положение дел для меня слишком мучительно.

– Бедный!

Я тотчас же спохватилась: это сожаление оскорбительно. Почему так приятно слышать, когда вам признаются в страданиях, которым вы причина? Чем более несчастен кто-нибудь из любви к вам, тем вы счастливее.

– Поезжайте с нами, отец не хочет брать с собою Поля, поезжайте.

– Я…

– Вы не можете- мы это знаем. Я больше и не прошу вас об этом. Довольно!

Я приняла вид инквизитора или человека, который собирается позабавиться своей злостной проделкой.

– Так я имею честь быть вашей первой страстью? Это чудесно! Но вы лжец!

– Потому что мой голос не изменяется и потому что я не плачу. У меня железная воля, вот и все.

– А я хотела вам что-то дать.

– Что?

– Вот это.

И я показала ему образок Божьей Матери, который висел у меня на шее на белой ленте.

– Дайте мне это.

– Вы недостойны.

– Муся,- сказал он, вздыхая,- уверяю вас, что я достоин. Я чувствую привязанность собаки, беспредельную преданность.

– Подойдите, молодой человек, я дам вам мое благословение.

– Благословение?

– Да, и от чистого сердца. Если я заставляю вас говорить так, то для того, чтобы знать, что чувствует тот, кто любит. Ведь и я могу когда-нибудь полюбить… и нужно знать признаки.

– Дайте мне образок,- сказал Паша, не спускавший с него глаз.

Он встал на колени на тот стул, на спинку которого я опиралась руками, и хотел взять образок, но я остановила его.

– Нет, нет, наденьте на шею. Я надела ему на шею образок, еще теплый от моего тела.

– О,- сказал он,- за это спасибо, большое спасибо!

И он в первый раз сам от себя поцеловал мне руку.

Среда, 8 ноября. Снег лежит на аршин глубиною, но погода ясная и хорошая. Мы опять поехали кататься в санях, так же дурно устроенных, хотя и побольше: снег еще недостаточно тверд, чтобы вынести тяжелые сани, обитые железом.

Поль правил и, пользуясь минутой, когда Паша сидел наиболее неловко, погонял лошадей, осыпая нас снегом, вызывая крики Паши и смех моей уважаемой особы. Он возил нас по таким дорогам и сугробам, что мы все время просили его сжалиться и хохотали. Прогулка в санях, как бы серьезны ни были люди, – всегда детская игра.

Поль сидел от меня направо, Паша налево, я велела ему протянуть сзади руку, и таким образом составилось очень удобное кресло.

Холод раздражал меня меньше; на мне была только шубка и меховая шапочка, так что я могла свободно двигаться и говорить.

Вечером я села за рояль и сыграла "Чтение письма Венеры" – чудесное место из "Прекрасной Елены".

"Прекрасная Елена" – прелестная вещь. Тогда Оффенбах только начинал и еще не писал грошовых опереток.

Я играла долго… не знаю что – что-то тихое и страстное, нужное и прелестное, какими только могут быть "Песни без слов" Мендельсона, верно понятые.

Я выпила четыре чашки чаю, говоря о музыке.

– На меня она очень действует,- сказал Паша,- я странно себя чувствую, делаюсь… сентиментальным… и, слушая ее, говорю, что нельзя выразить иначе.

– Это предательница, Паша. Не доверяйте музыке – под ее влиянием делаешь такие вещи, каких не сделал бы в спокойном состоянии. Она забирает вас, запутывает, увлекает… и это ужасно.

Я говорила о Риме и о ясновидящем Alexis. Паша слушал и вздыхал в своем углу, когда же он подошел к свету, выражение его лица сказало мне яснее всех слов в мире, как он страдает.

(Заметьте это яростное тщеславие, эту жажду видеть страдания, которые причиняешь. Я пошлая кокетка или… нет, я женщина, вот и все).

– Мы что-то грустны сегодня вечером,- сказала я мягко.

– Да,- отвечал он с усилием,- вы играли… и я не знаю… у меня, кажется, лихорадка.

– Идите спать, мой друг, и я также пойду наверх. Только помогите мне отнести книги.

Четверг, 9 ноября. Мое пребывание здесь, по крайней мере, дало мне возможность познакомиться с блестящей литературой моей родины. Но о чем говорят эти поэты и писатели? О том, что там.

Сначала укажем на Гоголя, нашего гениального юмориста. Его описание Рима вызвало у меня слезы и стоны, и только прочитав его, можно составить себе понятие об этом описании.

Завтра оно будет переведено. И те, кто имели счастье видеть Рим, поймут мое волнение.

О, когда, наконец, я вырвусь из этой страны – серой, холодной, неприветной даже летом, даже при солнечном свете? Листья мелки и небо не такое синее, как там…

Пятница, 10 ноября. До сих пор я все читала… мне надоел мой дневник, я тревожусь и унываю… Рим, я ничего больше не могу сказать.

Я просидела минут пять с поднятым вверх пером и не знаю, что сказать – так полно мое сердце. Но приближается время, когда я увижу А. Мне страшно его увидеть. И все-таки я думаю, что не люблю его, я даже уверена в этом. Но это воспоминание – не мое горе, но беспокойство за будущее, боязнь оскорбления… А! Как часто я пишу это слово и как оно мне противно. Вы думаете, что я желаю умереть? Безумные! Я люблю жизнь такою, какова она есть, и горе, и муки, и слезы, посылаемые мне Богом, я их благословляю, и я счастлива.

Право… я так приучила себя к мысли, что я несчастна, что только углубившись в себя, запершись у себя одна, вдали от людей и от мира, я говорю, что, пожалуй, меня нечего особенно жалеть… Зачем же тогда плакать?

Суббота, 11 ноября. Сегодня, в восемь часов утра, я уехала из Гайворонцев не без некоторого чувства сожаления… Нет, нарушенной привычки.

Вся прислуга вышла на двор, я всем дала денег, а экономке – золотой браслет.

Я отправилась прямо к дяде Александру, имя которого я разобрала на дощечке, и он рассказал мне следующий случай.

Один господин путешествовал вместе с офицером и сел с ним в один вагон. Разговор зашел о новом законе, касающемся лошадей.

– Это вы посланы в наш уезд?- спрашивает военный.

– Да.

– Так, значит, вы записывали буланых лошадей нашего предводителя Башкирцева?

– Да, я.

И офицер начал разбирать их достоинства и недостатки.

– Вы знаете дочь Башкирцева?

– Нет, не имею чести. Я только видел ее; но я знаю Башкирцева. Дочь его – прелестная особа, настоящая красавица, но вместе с тем "независимая, оригинальная, наивная". Я встретил ее в вагоне около Петербурга, и она нас положительно поразила – меня и моих товарищей.

– Это мне тем более приятно слышать, что я ее дядя.

– Моя фамилия Сумароков. А ваша?

– Бабанин.

– Очень приятно.

– Очень рад, и т. д. и т. д.

Граф все время повторял, что мое место – в Петербурге и что непростительно держать меня в Полтаве.

Так вот как! Милый папа!

– Но вы, наверно, все это выдумали, дядя,- сказала я Александру.

– Чтобы мне никогда не видеть жены и детей, если я сочинил хоть одно слово, пусть гром падет на мою голову!

Отец бесится, на что я не обращаю ни малейшего внимания.

Полтава. Среда, 15 ноября. Я уехала с отцом в воскресенье вечером, повидавшись в последние два дня моего пребывания в России с князем Мишелем и другими.

На поезд провожали меня только родные, но много чужих смотрело на нас с любопытством. Один переезд до Вены стоил мне около 500 рублей. Я за все заплатила сама. Лошади едут с нами под присмотром Шоколада и Кузьмы, камердинера отца.

Я хотела взять кого-нибудь другого, но Кузьма, горя желанием путешествовать, пришел просить по-русскому обычаю, чтобы его взяли с собой. Смотреть за лошадьми будет Шоколад, так как Кузьма – что-то вроде лунатика, легко может забыться, считая звезды, и дать украсть не только лошадей, но и свою одежду.

Он женился на девушке, которая давно его любила, и после венца убежал в сад, где проплакал более двух часов, как безумный. Мне кажется, он немного тронут, и его замечательная глупость сказывается в его растерянном виде.

Отец не переставал сердиться. Я же гуляла по станции, как у себя дома. Паша держался в стороне и не спускал с меня глаз.

В последнюю минуту заметили, что не хватает одного пакета; поднялась суматоха, начали бегать во все стороны. Амалия оправдывалась, я упрекала ее в том, что она дурно исполняет свои обязанности. Публика слышала и забавлялась, а я, видя это, удвоила мое красноречие на языке Данте. Меня это занимало особенно потому, что поезд ждал нас. Вот что хорошо в этой непривлекательной стране: тут можно царствовать.

Дядя Александр, Поль и Паша вошли в вагон, но раздался третий звонок, и все столпились вокруг меня.

– Поль, Поль,- говорил Паша,- пусти меня, по крайней мере, проститься с нею.

– Пустите его,- сказала я.

Он поцеловал мне руку, и я поцеловала его в щеку, около глаза. В России это принято, но я еще никогда не подчинялась этому обычаю. Ждали только свистка, который не замедлил последовать.

– Ну, что же вы?- сказала я.

– Еще есть время,- сказал Паша. Поезд качнулся и тихо двинулся, а Паша заговорил быстро, сам не зная что.

– До свидания, до свидания, сходите же…

– Прощайте, до свидания.

И он спрыгнул на платформу, еще раз поцеловав мне руку: это был поцелуй верной и преданной собаки.

– Что же? Что же?- кричал отец из купе, так как мы были в коридоре.

Я вошла к отцу, но была так огорчена причиненным горем, что тотчас же легла и закрыла глаза, чтобы думать свободно.

Бедный Паша! Милый и благородный человек! Если мне жаль чего-нибудь в России, то только это золотое сердце, этот благородный характер, эту прямую душу.

Действительно ли я огорчена? Да. Можно ли не чувствовать гордости при сознании, что имеешь такого друга!

Я в Вене. В физическом отношении мое путешествие было прекрасно: я хорошо спала, ела и ощущаю себя чистой. Это главное, и возможно только в России, где топят дровами и где в вагонах есть уборные.

Мой отец был очень мил; мы играли в карты и смеялись над путешественниками.

Здесь пахнет Европой. Высокие, гордые дома поднимают мой дух почти до верхних этажей. Низенькие жилища Полтавы давили меня.

Суббота, 14 ноября. Сегодня утром в пять часов мы приехали в Париж.

Мы нашли в Grand-Hotel депешу от мамы. Номер сняли на первом этаже. Я приняла ванну и стала ждать маму. Но я так огорчена, что ничего более меня не трогает.

Она приехала с Диной; Дина счастлива, спокойна и продолжает исполнять роль сестры милосердия, ангела-хранителя.

Вы понимаете, что никогда еще я не была в таком затруднении. Папа и мама. Я не знала, куда деваться.

Произошло несколько неловкостей, но ничего особенно тревожного.

Мы выехали, мама, папа, я и Дина. Обедали вместе и отправились в театр. Я сидела в самом темном углу ложи и глаза мои так отяжелели от сна, что я почти ничего не видела.

Я легла с мамой и вместо нежных слов, после такого долгого отсутствия, у меня вылился целый поток жалоб, который, однако, скоро иссяк, так как я заснула.

Понедельник. 21 ноября. После обеда мы отправились смотреть "Павла и Виргинию", новую оперу, которую очень хвалят.

Парижские ложи – орудия пытки, нас было четверо в лучшей ложе, стоящей 150 франков, и мы не могли пошевелиться. Промежуток в час или два между обедом и театром, большая хорошая ложа, красивое и удобное платье – вот при каких условиях можно понимать и обожать музыку. Я была в условиях как раз противоположных, что и мешало мне слушать обоими ушами Энгали и смотреть во все глаза на Капуля, любимца дам. Уверенный в успехе, счастливейший артист ломался, как в фехтовальном зале, испуская раздирающие звуки.

Уже два часа ночи.

Мама, которая все забывает для моего благополучия, долго говорила с отцом. Но отец отвечал шутками или же фразами, возмутительно индифферентными. Наконец, он сказал, что вполне понимает мой поступок, что даже враги мамы считали его вполне естественным, и что следует, чтобы его дочь, достигнув шестнадцати лет, имела покровителем отца. Он обещал приехать в Рим, как мы и хотели. Если бы я могла верить.

Пятница, 28 ноября. До вечера все шло ни хорошо, ни худо, но вдруг начался разговор очень серьезный, очень сдержанный, очень вежливый, о моей будущности.

Мама выражалась во всех отношениях надлежащим образом.

Но надо было видеть в это время моего отца. Он опускал глаза, отговаривался.

Существует малороссийский диалог, который характеризует нацию и который, в то же время, может дать понятие о манере моего отца.

Два крестьянина:

Первый крестьянин.- Мы шли вместе по большой дороге?

Второй крестьянин.- Шли.

Первый.- Мы нашли шубу?

Второй.- Нашли.

Первый.- Я тебе ее дал?

Второй.- Дал.

Первый.- Ты ее взял?

Второй.- Взял.

Первый.- Где она?

Второй.- Что?

Первый.- Шуба.

Второй.- Какая шуба.

Первый.- Да мы шли по большой дороге?

Второй.- Шли.

Первый – Мы нашли шубу?

Второй.- Нашли.

Пер вый.- Я ее тебе дал?

Второй.- Дал.

Первый.- Ты ее взял?

Второй.- Взял.

Первый.- Где же она?

Второй.- Что?

Первый.- Шуба!

Второй.- Какая шуба?

И так до бесконечности. Но так как сюжет не был смешон для меня, я задыхалась, что-то поднималось к горлу и причиняло мне страшную боль, особенно потому, что я не позволяла себе плакать.

Я попросила позволения вернуться домой с Диной, оставив маму с ее мужем в русском ресторане.

Целый час я оставалась неподвижна, со сжатыми губами, со сдавленной грудью, не сознавая ни своих мыслей, ни того, что делалось вокруг меня.

Тогда отец начал целовать мои волосы, руки, лицо с притворными жалобами и сказал мне:

– В тот день, когда ты будешь действительно нуждаться в помощи или покровительстве, скажи мне одно слово, и я протяну тебе руки.

Я собрала мои последние силы и твердым голосом отвечала:

– Этот день настал, где же ваша рука?

– Ты теперь еще не нуждаешься,- ответил он поспешно.

– Нуждаюсь.

– Нет, нет.

И он заговорил о другом.

Назад Дальше