– Как, Розалия,- сказала ей мама,- вы оставили барышню одну в мастерской?
– О, нет, барышня осталась с Пинчио.
И уверяю вас, она сказала это серьезно. Но так как я немного сумасшедшая, я или позабыла, или потеряла где-то моего сторожа.
Воскресенье, 28 октября. Шепи начала мой портрет. Я даже не думала, что существуют подобные создания. Ей никогда не придет в голову, что особа, ей симпатичная, пудрится или носит фальшивые волосы.
Человек, который не всегда говорит голую правду,- лицемер, лжец, отвратителен. Она таких презирает.
Вчера она и Бреслау, желая меня успокоить (я завтракала), хотели тотчас же отнести мне Пинчио, но испанка и другая принялись кричать, что они прислуживаются мне, потому что я богатая. Я много спрашивала ее о том, как относятся ко мне в мастерской.
– Вас очень бы любили, будь вы менее талантливы, и потом, когда вас тут нет, только и делают, что разбирают вас.
Значит, всегда будет так – я никогда не пройду незамеченной, как другие! Это лестно и печально.
Суббота. 3 ноября. Когда я приехала, Робер-Флери уже поправил всем рисунки. Я подала ему свои и, по обыкновению, спряталась за его табурет, но должна была выйти оттуда,- столько приятных вещей наговорил он мне.
– В контурах видна неопытность – это и понятно, но удивительно правдиво и гибко. Это движение действительно хорошо. Конечно, теперь вам недостает опытности, но у вас есть все то, чему нельзя научиться. Понимаете? Все, чему нельзя научиться. Тому, чего у вас нет, выучиваются, и вы выучитесь. Да… это удивительно и, если вы только захотите работать, вы будете делать прекрасные вещи, за это я вам ручаюсь.
– Я тоже.
Два часа я пользуюсь своим воскресеньем. Время от времени я отрываюсь от этой исторической хроники, чтобы заглянуть в анатомию или в рисунки, купленные сегодня.
Среда, 7 ноября. Пасмурно и сыро, я живу только в дурном воздухе мастерской. Город, Булонский лес – это смерть.
Я недостаточно работаю. Я молода, да, очень молода, я знаю, но для того, чего я хочу, нет… Я хотела быть знаменитой уже в мои года, чтобы не нуждаться ни в чьей рекомендации. Я плохо и глупо желала, ибо ограничивалась одними желаниями.
Я достигну, когда пройдет лучшая из трех молодостей – та, для которой я мечтала обо всем. По-моему, существует три молодости: от шестнадцати до двадцати, от двадцати до двадцати пяти и от двадцати пяти до… как пожелают. Другие молодости, которые придумывают, не что иное, как утешение и глупости.
В тридцать лет начинаются зрелые года. После тридцати лет можно быть красивой, молодой, даже более молодой, но это уже совсем другое дело.
Четверг, 8 ноября. Только одно может оторвать меня от мастерской раньше срока и на все дообеденное время – это Версаль. Как только были получены билеты, ко мне отправили Шоколада, и я заехала домой переменить платье.
На лестнице встречаю Жулиана, который поражен, что я уезжаю так рано, я объясняю ему, что ничто кроме Версаля не могло бы заставить меня покинуть мастерскую. Он говорит, что это тем более удивительно, что я легко могла бы веселиться.
– Мне весело только здесь.
– И как вы правы! Вы увидите, сколько удовольствия доставит вам это через два месяца.
– Вы знаете, что я хочу сделаться очень сильной в живописи, и что я рисую не ради… шутки…
– Надо надеяться! Это значило бы поступать с золотым слитком, как с медным, это было бы грешно. Уверяю вас, что с вашими способностями,- я вижу это по тем удивительным вещам, которые вы делаете,- вам не надо более полутора лет, чтобы приобрести талант!
– О!
– Я повторяю, талант!
– Берегитесь, я уеду в восторге.
– Я говорю правду, вы сами это увидите. К концу этой зимы вы будете рисовать совсем хорошо, потом вы еще порисуете и в шесть месяцев освоитесь с красками, чтобы приобрести талант – наконец!
Милосердное небо! По дороге домой я смеялась и плакала от радости и мечтала, что мне будут платить по пяти тысяч франков за портрет.
Не надо ездить часто в палату – это могло бы отвлечь меня от мастерской; заинтересовываешься, ездишь, ездишь, каждый день новая страница одной и той же книги. Я могла бы пристраститься к политике до потери сна… но моя политика там, в улице Вивьен, там достигну я возможности иначе ездить в палату, чем теперь. Полтора года; но это пустяки!
Столько счастья пугает меня.
Полтора года для портретов, а для картин? Положим, два или три года… там посмотрим.
Я была красива, но часам к восьми очень утомлена, что не помешало мне отправиться рисовать по крайней мере на целый час.
Суббота, 10 ноября. Насколько неприятные впечатления сильнее приятных.
Целый месяц я слышу одни поощрения, за исключением одного только раза, две недели тому назад: в это утро меня побранили, и я вспоминаю только это утро, но это всегда и во всем бывает так. Тысяча аплодирует, один шикает или свистит, и его слышнее более других.
Среда, 14 ноября. Была в квартале Ecole de Medecine, искала различные книги и гипсовые слепки у Вассера – вы, конечно, знаете Вассера, который продает всевозможные человеческие формы, скелеты и т. п. Ну вот, там у меня есть протекция, обо мне говорили профессору Beau-Arts Матиасу Дюваль и другим, и кто-нибудь будет давать мне уроки.
Я в восторге; улицы были полны студентами, выходившими из разных школ: эти узкие улицы, эти инструментальные лавки, одним словом все… А! черт возьми, я поняла обаяние латинского квартала.
У меня женского только и есть, что оболочка, и оболочка чертовски женственная: что же касается остального, то оно совсем другое. Это не я говорю, потому что я представляю себе, что все женщины такие же, как я.
Рассказывайте мне больше о Латинском квартале: на нем я примиряюсь с Парижем: чувствуешь себя далеко… почти в Италии; разумеется, в другом роде.
Люди светские, иначе говоря люди буржуазные, никогда не поймут. Я обращаюсь только к нашим.
Несчастное юношество, прочти это!.. Так мама пришла в ужас при виде меня в лавке, где есть такие вещи… О! Такие вещи!
"Голые мужики". Вот буржуазность! Когда я нарисую прекрасную картину, видна будет только поэзия, цветы, фрукты. Никто не думает о навозе.
Я вижу только цель, конец. И я иду к этой цели.
Я обожаю бывать у книгопродавцов и у людей, которые принимают меня, благодаря моему скромному костюму, за какую-нибудь Бреслау; они смотрят на меня с какой-то особой благосклонностью, словно ободряют – совсем иначе, чем прежде.
Раз утром я с Розалией отправилась в мастерскую в фиакре. За проезд я подала двадцать франков.
– О, мое бедное дитя, у меня нет вам на сдачу.
Это так забавно!
Четверг, 15 ноября. Устроили конкурс мест, положено сделать эскиз головы за час.
В субботу судьба решится. Впрочем, я не беспокоюсь о том, что, может быть, буду последней, это будет справедливо. Я учусь тридцать дней, остальные же по крайней мере, для круглого счета, по году, не говоря уже о том, что они учились еще до этой мастерской, они учились серьезно как профессиональные художники.
Меня тревожит эта негодяйка Бреслау. Она удивительно одарена и, уверяю вас, она добьется чего-нибудь совсем недурного. Я не могу вбить себе в голову, что она рисует у Жулиана уже около пятисот дней, я же только тридцать дней, т. е. у одного Жулиана она училась почти в пятнадцать раз больше, чем я училась вообще. Если я действительно хорошо одарена, то через шесть месяцев я буду делать то же, что она. Есть вещи удивительные в этом отношении, но нет чудес, а мне их-то и хотелось бы.
Я чувствую себя не по себе потому, что по прошествии месяца я не сильнее всех других.
Пятница, 16 ноября. Я пошла навестить бедную Шепи, живущую в пансионе на avenue de la Grande-Armee.
Совершенно артистическая мансарда, но такой чистоты, что кажется почти богатой.
Бреслау живет там же, а также многие другие молодые художники.
Наброски, этюды, масса интересных вещей. Уже одна эта артистическая среда, один этот воздух действуют хорошо…
Я не прощу себе, что не знаю многих вещей из того, что знает Бреслау… Это потому, что я ни во что не углублялась, я все знаю понемногу и боюсь, что и теперь будет то же; нет, по тому, как я веду дело, это должно быть серьезно. Из того, что раньше чего-нибудь не сделал, еще не следует, что и потом этого не сделаешь. При каждом первом опыте, я чувствую недоверие.
Суббота, 17 ноября. Судили конкурсы, восемнадцать конкуренток. Я тринадцатая; следовательно – пять после меня, это недурно. Полька первая, это несправедливо. За свои академии я получила похвалы.
Купила атласы, руководства по анатомии, скелеты, и всю ночь мне снилось, что приносят трупы для анатомирования.
Что же делать, я огрубела, мои руки умели только рисовать и щипать струны арфы… Но все-таки это нелепо, что Бреслау рисует лучше меня.
Мой эскиз был законченное всех.
– Это все за час? – воскликнул Робер-Флери.- Да она какая-то неистовая!
И потом я должна вам сообщить, что Жулиан и другие говорили в мужской мастерской, что у меня рука, манера и способности совсем не женские, что они хотели знать, могла ли я в моей семье унаследовать от кого-нибудь столько талантливости и силы в рисунке и мужества в труде.
Тем не менее, не глупо ли, я не могу еще составлять композиции?
Я не умею смело группировать человеческие фигуры. Я попробовала нарисовать одну сцену в мастерской. Ну, и не вышло, никуда не годится. Правда, что я делаю – из головы, и я никогда не обращала внимания на то, как ходят эти милые люди. Нет… это ужасно!
Воскресенье. 18 ноября. Вечером я сделала набросок моего умывальника или, вернее. Розалии перед умывальником. Вышло ничего себе и довольно правдоподобно; мне нравится расположение, когда я буду рисовать получше, я сделаю из этого что-нибудь, быть может, даже красками. Никогда никто не изображал горничной около умывальника без любви, цветов, без сломанной вазы, без метелочки и т. п.
Пятница, 23 ноября. Эта негодная Бреслау сделала композицию: В понедельник утром или Выбор модели. Вся мастерская тут, Жулиан около меня и Амелии, и т. д. и т. д.
Сделано верно, перспектива хороша, сходство, словом, все.
Кто может сделать такую вещь, будет великим художником.
Вы догадываетесь, неправда ли? Я завидую. Это хорошо, так как это будет толкать меня вперед.
Это ужасно – стремиться рисовать как мастер по прошествии шести недель учения.
Дедушка болен, и Дина на своем посту преданности и забот.
Она очень похорошела и такая добрая! Если небеса не пошлют ей немножечко счастья… черт возьми. Я начну говорить дерзости самому Господу Богу.
Понедельник, 26 ноября. Наконец я взяла первый урок анатомии от четырех до четырех с половиной часов, тотчас после рисования.
Учит меня г-н Кюйе; он мне прислан Матиасом Дювалем, который обещал доставить мне возможность посетить Академию художеств. Я, конечно, начала с костей, и один из ящиков моего письменного стола полон позвонками… настоящими…
Это кажется тем более отвратительно, когда подумаешь, что в двух других – надушенная бумага, визитные карточки и т. п.
Вторник, 27 ноября. Жулиан пришел немного расстроенный после выражения мнений Робером-Флери, Булан-же и Лефевром, и обратился к нам приблизительно со следующей речью:
– Mesdames, эти господа указали шесть голов после медали, которую получила, как вы уже знаете, m-lle Дельсарт (француженка). Остальные просто допускаются к участию в следующем конкурсе, а три последние кинут жребий, чтобы пощадить самолюбие этих дам…
Какой-то голос говорил мне, что мне придется бросать жребий; это было бы вполне натурально, но мне сделалось досадно.
После этой небольшой речи, которая произвела на всех должное впечатление, он прибавил:
– Я не знаю, кому принадлежат головы. Пусть кто-нибудь запишет имена по порядку. Первая?
– M-lle Вик.
– Вторая?
– M-lle Вант.
– Третья?
– M-lle Бреслау.
– Четвертая?
– M-lle Нотлендер.
– Пятая?
– M-lle Форгамер.
– Шестая?
– Это m-lle Мари! – воскликнула полька.
– Я?
– Да.
– Но это странно.
Я между шестью первыми, Амелия, Зильгард и полька после меня.
Я последняя пришла в мастерскую, ибо нахожусь в ней только с третьего октября. Ловко!
Все стали поздравлять меня. M-lle Дельсарт сказала мне много любезностей, а сестра ее Мари назвала нас двух героинями конкурса.
– То, чего вы добились в такое короткое время, лучше, чем медаль через четыре года учения. Успех, и какой чудесный успех!
Пятница, 30 ноября. Я наконец принесла в мастерскую свою мандолину и этот прелестный инструмент очаровал всех, тем более, что для тех, кто не слыхал его прежде, я играю хорошо. И вечером, когда я играла во время отдыха, а Амелия аккомпанировала мне на рояле, вошел Жулиан и стал слушать. Если бы вы посмотрели на него, то увидели бы восхищенного человека.
– А я думал, что мандолина нечто вроде гитары, я не знал, что она поет, а не скрипит, я и представить себе не мог, что из нее можно извлекать такие звуки. Как это мило! Черт возьми, никогда больше не буду бранить ее. Я тут провел, право, прекрасные минуты! А! Это хорошо! Пусть смеются, если хотят, но уверяю вас, что оно… скребет по сердцу. Это смешно!
Ага, несчастный почувствовал!
Та же самая мандолина не имела никакого успеха, когда раз вечером я играла у нас перед обществом дам и кавалеров, которые во что бы то ни стало должны были говорить комплименты. Сильный свет, открытые жилеты и рисовая пудра разрушали очарование. Между тем как обстановка мастерской, тишина, вечер, темная лестница, усталость располагают ко всему, что есть на свет приятного, смешного, милого, очаровательного.
Мое ремесло поистине ужасно. Восемь часов ежедневной работы, переезд, и особенно этот добросовестный, усидчивый труд. Ей Богу! Нет ничего глупее, как рисовать, не думая о том, что делаешь, не сравнивая, не припоминая, не учась, но и это все не утомляло бы.
Если бы дни были длиннее, я стала бы больше работать для того, чтобы вернуться в Италию.
Я хочу добиться.
Суббота, 8 декабря. Была в театре; было очень смешно, смеялась все время – время потерянное, и я жалею о нем.
Я плохо работала эту неделю.
Можно порассказать много всякой всячины о мастерской, но я отношусь серьезно к своей мастерской и не занимаюсь ничем другим.
Я жалею об этом вечере, я не была на виду и не занималась. Я смеялась, это правда, но это ни к чему не служит, раз оно мне неприятно, раз оно не доставляет мне удовольствия.
Воскресенье, 9 декабря. Доктор Шарко только что уехал отсюда. Я присутствовала на консультации и при том, что говорили доктора, так как я одна спокойна и ко мне относятся, как к третьему доктору. Во всяком случае, сейчас нельзя ожидать катастрофы.
Бедный дедушка, я была бы в отчаянии, если бы он умер теперь, потому что мы часто ссорились; но так как его болезнь еще продолжится некоторое время, то у меня есть возможность искупить мою вспыльчивость. Я была в его комнате, когда ему было хуже всего… Впрочем, мое появление около больных есть признак опасности, так как я ненавижу излишнюю суетливость и бываю взволнована только на столько, на сколько себе позволяю.
Замечаете, как при всяком удобном случае я себя восхваляю?
Я увидела новую луну с левой стороны, и мне это неприятно.
Сделайте милость, не подумайте, что я была жестка с дедушкой, я только обращалась с ним, как с равным; но так как он болен, то я жалею, что не переносила от него всего.
Мы его не оставляем одного, и он зовет всегда того, кого нет. Жорж около него, Дина всегда около постели, что – само собой разумеется, мама больна от беспокойства, Валицкий, милый Валицкий бегает, и хлопочет, и ворчит, и утешает.
Я сказала, что хотела бы все переносить молча, я принимаю вид несчастной, с которой дурно обращаются; совсем нечего было и переносить, но я раздражалась и раздражала, а так как дедушка был тоже раздражителен, то я выходила из себя, отвечала резко и иногда бывала неправа. Я не хочу прикидываться ангелом, который прячется под маской злобы.
Вторник, 11 декабря. Дедушка не может больше говорить… Ужасно видеть человека, который еще так недавно был крепкий, энергичный, молодой, видеть его таким… почти трупом…
Я продолжаю рисовать кости. Я, больше чем когда-нибудь, с Бреслау, с Шепи и другими, даже с швейцаркой.
Среда, 12 декабря. В час были священник и дьякон; дедушку исповедовали. Мама громко плакала и молилась, потом… я пошла завтракать. Дело в том, что животное неизбежно во всяком человеке.
Суббота, 23 декабря. Робер-Флери сказал мне следующее – никогда не следует быть довольным собою. Жулиан говорит то же самое. Но, так как я никогда не была довольна собой, то принялась размышлять над этими словами. И когда Робер-Флери сказал мне много приятных вещей, я отвечала ему, что он хорошо сделал, сказав мне их, потому что я совсем собой недовольна, обескуражена, в отчаянии,- что заставило его широко раскрыть глаза от удивления.
И, действительно, я была обескуражена. С той минуты, как я никого не изумляю, я обескуражена, это несчастье!
В конце концов я сделала успехи неслыханные, у меня,- мне это повторяют – "необыкновенные способности". У меня выходить "похоже", "цельно", "верно". "Чего же вы еще хотите? Будьте благоразумны",- закончил он.
Он очень долго оставался около моего мольберта.
– Когда рисуют так,- сказал он, указывая на голову, потом на плечи,- то не имеют права делать таких плеч.
Швейцарки и я ходили потихоньку к Бонна, чтобы он принял нас в свою мужскую мастерскую. Понятно, он объяснил нам, что эти пятьдесят молодых людей находятся без призора, что это абсолютно невозможно. Потом мы отправились к Мункаччи, венгерскому художнику, у которого роскошный отель и большой талант.
– Он знает швейцарок: у них было к нему год тому назад рекомендательное письмо.
Суббота, 29 декабря. Робер-Флери был очень доволен мною. Он около получаса пробыл перед парой ног в натуральную величину, которые я рисую, и снова спрашивал: рисовала ли я прежде, серьезно ли решила заняться живописью? Сколько времени могу оставаться в Париже? Выразил желание видеть мои первые опыты красками, спрашивал, как я их писала? Я отвечала, что писала для забавы. Так как разговор продолжался, подошли остальные, стали сзади него и, среди (я могу это сказать) всеобщего изумления, он объявил, что если мне очень хочется, то я могу писать красками.
На это я отвечала, что не умираю от желания писать красками и что предпочитаю усовершенствоваться в рисовании.
Воскресенье, 30 и понедельник, 31 декабря. Я грустна, праздники у нас не празднуются, и это меня огорчает. Я была на елке у швейцарок, было весело и мило, но мне страшно хотелось спать после работы до десяти часов вечера. Мы гадали. Бреслау получит венки, я – римскую премию, а другим – подарки.
Все-таки все это странно.