Еще бы! Я ни разу не спрашивала совета ни у одной из учениц, за исключением одного раза в самом начале.
Я немного усваиваю их артистические манеры…
В мастерской все исчезает; тут не имеешь ни имени, ни фамилии; тут перестаешь быть дочерью своей матери, тут всякий сам по себе, каждая личность имеет перед собой искусство и ничего более. Чувствуешь себя такой довольной, такой свободной, такой гордой! Наконец я такая, какою уже давно хотела быть. Я так давно хотела этого, что теперь мне даже не верится.
Кстати, знаете, кого я встретила на Champs Elysees?
Просто напросто герцога Г., занимавшего целый фиакр. Красивый, несколько полный молодой человек с красноватыми волосами и красивыми усами обратился в толстого англичанина, очень рыжего с рыжими бакенбардами.
Однако четыре года меняют человека. Через полчаса я уже не думала о нем.
Sic transit gloria Ducis.
Какая я была экзальтированная!
Понедельник, 8 октября. Новая модель головы – это утром. Нечто вроде певицы из кафе-шантана, которая пела во время отдыха. После полудня нашей натурой была молодая девушка.
Говорят, что ей только семнадцать лет, но уверяю вас, что ее талия успела уже сильно пострадать. Говорят, что эти нищие ведут невозможную жизнь. Поза трудная, мне приходится работать с усилием. Люди потому стыдятся своей наготы, что не считают себя совершенными. Если бы они были уверены, что на теле нет ни одного пятна, ни одного дурно сложенного мускула, ни обезображенных ног, то стали бы гулять без одежды и не стыдились бы. Только не отдают себе отчета, но стыдятся именно по этой причине, а не от чего другого. Разве можно устоять и не показать что-нибудь действительно прекрасное, чем можно гордиться? Кто, начиная с паря Кандавла, хранил про себя свое сокровище или красоту? Но насколько каждый легко удовлетворяется своим лицом, настолько всякий совестлив относительно своего тела.
Стыдливость исчезает только перед совершенством, ибо красота всемогуща. С той минуты, как могут сказать что-нибудь другое, чем "это прекрасно"! – значит, это не совершенство. И тогда есть место осуждению и всему прочему.
Я только что сказала, что совершенная красота освобождает от всяких стеснений и заставляет забыть все. Музыка, позволяющая видеть недостатки постановки, несовершенна. Геройский поступок, который в минуту его совершения оставляет в чувствах место чему-нибудь кроме удивления, не есть поступок безусловно героический. Нужно, чтобы то, что вы видите или слышите, было достаточно возвышено, чтобы наполнить всю голову, тогда оно будет бесконечно могущественно.
Раз вы видите нагую женщину и говорите, что это дурно, то эта женщина не есть воплощение красоты, потому что у вас явилась другая мысль, чем та, которая перешла в мозг через глаза. Вы забываете, что это прекрасно, говоря, что она обнажена. Следовательно, красоты ее не было достаточно, чтобы вполне поглотить вас. Поэтому-то те, которые показывают, стыдятся, а те, которые смотрят, шокируются.
Стыдятся, зная, что другие находят это дурным; но если бы не находили этого дурным, то есть если бы это было всеми принято, тогда и не стыдились бы.
Итак: абсолютные совершенство и красота уничтожают, даже предупреждают осуждение, следовательно уничтожают стыдливость.
Вторник, 9 октября. Я рисовала свою певицу на очень близком расстоянии и в ракурсе. На всю эту неделю у меня самое дурное место в мастерской, потому что я поздно пришла в понедельник.
– Но это совсем недурно,- сказал Жулиан,- я даже удивлен, что вы сделали ее так. Это самая трудная поза, и как можете вы работать на таком близком расстоянии? Ну, я вижу, что дело пойдет как по маслу.
Вот мой мир. Мои выезжают, ездят в театр, я же рисую в ожидании масленицы в Неаполе, если мои мысли не изменятся и не произойдет ничего нового.
Среда, 10 октября. Не думайте, пожалуйста, что я делаю чудеса, потому что Жулиан удивляется. Он удивляется потому, что приготовлялся к фантазиям богатой девушки и притом начинающей. Мне недостает опытности, но то, что я делаю – верно, и я схватываю сходство. Что же касается исполнения, оно таково, каково может быть после восьмидневной работы.
Все мои сотоварищи рисуют лучше меня, но ни одна не рисует так верно и так похоже. Что заставляет меня думать, что я буду рисовать лучше их, это то, что, чувствуя их достоинства, я не удовольствуюсь, если достигну того же, между тем как большинство начинающих всегда говорит: если бы только я могла рисовать, как та или другая!
У них есть практика, знание, опытность, но эти сорокалетние девушки не сделают ничего лучше, чем делают теперь. Те, которые молоды… рисуют хорошо, у них есть время… но нет будущего.
Быть может, я ничего не достигну, но это будет только из-за нетерпения. Я готова убить себя за то, что не начала четыре года тому назад, и мне кажется, что теперь слишком поздно.
Посмотрим.
Четверг, 11 октября. Лино говорит, что сожаления о прошлом бесплодны; я же каждую минуту говорю себе: как бы все было хорошо, если бы я училась уже три года! Теперь я уже была бы великой художницей и могла бы и т. д. и т. д.
Жулиан сказал служанке при мастерской, что я и Шепи подаем наибольшие надежды. Вы не знаете, кто такая Шепи? Шепи это швейцарка. Словом, Жулиан сказал, что я могу сделаться великой художницей.
Я узнала это через Розалию. Так холодно, что у меня насморк, но я прощаю все это ради того, что рисую. А ради чего я рисую? Ради всего того, что я оплакиваю с сотворения мира! Ради всего того, чего мне недоставало и недостает! Чтобы добиться, благодаря моему таланту, благодаря всему чему угодно, но добиться! Если бы у меня было все это, быть может, я не сделала бы ничего.
Пятница, 12 октября. "Знаете что,- сказала я Жулиану,- я совсем потеряла бодрость. Еще вчера одна дама сказала мне, что я не должна работать, не имея никакого таланта".
– Она это сказала, эта дама?
– Ну да, и очень серьезно.
– Отлично, вы можете сказать ей, что через три месяца – три месяца не слишком много – через три месяца вы сделаете ее портрет en face (анфас), en trois quarts или в профиль, одним словом, как ей будет угодно, и недурной портрет, понимаете? Похожий и недурно написанный. Через три месяца – и если я говорю это здесь и так, что все здесь присутствующие могут меня слышать, это значит, что я говорю не нечто необыкновенное, но нечто верное.
Это собственные его слова, сказанные с южным акцентом, который даже двадцать лет жизни в Париже не могли совершенно изгладить,- и тем лучше. Я очень люблю южный акцент.
Суббота, 13 октября. По субботам в мастерскую приезжает художник Тони Робер-Флери, написавший картину Последний день Коринфа, которая куплена государством и помещена в Люксембургском дворце. Кроме того первые художники Парижа время от времени приезжают давать нам советы.
Я начала в прошлую среду, а в субботу на той неделе он не был, так что для меня это было в первый раз. Когда он подошел к моему мольберту и хотел высказать свои замечания, я прервала его:
– Извините, но я начала только десять дней тому назад…
– Где вы рисовали прежде? – спросил он, смотря на мой рисунок.
– Да нигде.
– Как нигде?
– Так, я взяла тридцать два урока рисования для развлечения…
– Это не значит учиться.
– Я знаю, а потому…
– Вы никогда не рисовали с натуры прежде, чем попали сюда?
– Никогда.
– Это невозможно.
– Но уверяю вас.
– Вам никогда не давали советов?
– Да… Четыре года тому назад я брала уроки, как маленькая девочка: меня заставляли срисовывать гравюры.
– Это ничего не значит, я не об этом говорю.
И так как он все еще, казалось, не верил, я должна была прибавить:
– Я могу дать вам в этом честное слово, если хотите.
– В таком случае это значит, что у вас необыкновенные способности, что вы особенно даровиты, и я советую вам работать.
– Я только это и делаю уже десять дней… Хотите посмотреть, что я рисовала до этой головы?
– Да, я кончу с этими барышнями и вернусь.
– Ну,- сказал он, осмотрев три или четыре мольберта,- покажите вашу работу.
– Вот,- отвечала я, начиная с головы архангела, и, так как я хотела показать ему только два рисунка, он опять сказал:
– Нет, нет, покажите мне все, что вы сделали. Таким образом я показала ему обнаженную фигуру, неоконченную, так как я начала только в прошлый четверг, затем голову певицы, в которой он нашел много характерности, ногу, руку и фигуру Августины.
– Вы рисовали эту фигуру самостоятельно?
– Да, и я никогда не видала таких фигур, а не только что не знала, как их делают.
Он улыбался и ничему не верил, так что я снова должна была дать честное слово, и он опять сказал:
– Удивительно, это способности необычайные. Эта фигура очень недурна, очень, а вот эта часть даже хороша. Работайте… и т. д. и. т. д.
Следуют советы. Остальные все это слышали и я возбудила к себе зависть, так как ни одна из них не слышала ничего подобного; а они учатся год, два, три, делают академии с прекрасных моделей, рисуют в Лувре! Конечно, с них спрашивается больше, чем с меня, но им можно бы было сказать что-нибудь равнозначащее, хотя и в другом роде…
Значит, правда, и я не… я не хочу ничего говорить, потому что этим я только принесу себе несчастье… но я полагаюсь на Бога. Я так боюсь!..
За это мне пришлось после полудня выслушать грубость в третьем лице. Испанка – до сих пор добрая, крайне услужливая девушка, со страстью к рисованию, но без верного глаза – так вот, эта испанка, говоря о какой-то голландке, сказала, что, поступая в мастерскую, всегда все поражают своими быстрыми успехами, но что эти пустяки кажутся значительными для тех, кто ничего не знает, что они даются без труда, но что чем больше учатся, тем больше видят, как много надо еще учиться.
Но ведь есть две или три начинающие! Разве они делают такие же быстрые успехи?
Суббота, 13 октября. Изложим вкратце и запомним повествование о наших успехах.
– Ну что же? – воскликнул Жулиан, скрещивая передо мною руки.
Я даже испугалась и, красная, спросила, что с ним.
– Но ведь это чудесно: вы и в субботу работаете до вечера, когда все дают себе небольшой отдых!
– Ну так что же! Мне больше нечего делать, а ведь надо же что-нибудь делать.
– Это прекрасно. Знаете, что Робер-Флери доволен вами?
– Да, он мне сказал это.
– Он, бедный, все еще немного болен.
И наш учитель, поместившись среди нас, начал болтать, что он делает редко, и что очень ценится.
Робер-Флери после того, как посетил нас, разговаривал с Жулианом. Понятно, что мне хотелось узнать еще что-нибудь, так как я ожидала услышать только лестные для себя вещи. Поэтому я пошла за ним и нашла его в дополнительном классе, где он поправлял рисунок одной прелестной блондинки.
– Monsieur Жулиан, скажите мне, что сказал вам обо мне Робер-Флери… я знаю, я знаю, что я ничего не знаю, но он, он мог судить… немного, поначалу и, если…
– Если бы вы узнали, что он говорил о вас, то немного покраснели бы…
– Ну ничего, я постараюсь выслушать и не слишком…
– Он сказал мне, что это сделано с большим пониманием и что…
– Он не хотел верить, что я никогда не рисовала.
– Боже мой! Конечно нет. Разговаривая со мной, он все еще не верил этому, так что я должен был рассказать ему, как вы нарисовали голову архангела, которую я заставил вас начать сызнова… Вы помните, как все было… одним словом, как у человека, ничего не знающего.
– Да.
Мы оба засмеялись. О! Это все так весело!
Теперь, когда кончились все эти сюрпризы, удивления, ободрения, недоверия, все эти восхитительные для меня вещи, теперь начнется работа. У нас обедала m-me Д. Я была спокойна, сдержанна, молчалива, едва любезна. Я ни о чем больше не думала, исключая рисование.
Я писала все это и останавливалась, думая о предстоящей работе, о времени, о терпении, о трудностях…
Сделаться художником не так легко, как сказать: кроме таланта и гения существует еще неумолимая механическая работа… И какой-то голос говорит мне: ты не почувствуешь ни времени, ни трудностей и ты достигнешь!
И, знайте, я верю этому голосу! Он меня никогда не обманывал, и он не раз предсказывал мне несчастия, так что и на этот раз не лжет. Я верю и чувствую, что имею право верить.
Понедельник, 15 октября. Сегодня начались вечерние занятия от восьми до десяти часов.
Жулиан был изумлен при виде меня. Вечером он работал с нами, и мне было очень весело.
Однако, сколько же нас было сегодня? Я, полька, Фаргаммер, одна француженка, Амалия (испанка), одна американка и учитель.
Дина тоже присутствовала. Это так интересно. Свет так хорошо падает на модель, тени так просты!
Вторник, 16 октября. После полудня был Робер-Флери и отнесся ко мне с особенным вниманием.
Я, по обыкновению, весь день провела в мастерской, от девяти часов до половины первого. Я еще не могу достигнуть того, чтобы приходить ровно в восемь.
В полдень я уезжаю, завтракаю и возвращаюсь к двадцати минутам второго и остаюсь до пяти, а вечером от восьми до девяти. Таким образом, у меня уходит на это девять часов в сутки.
Это меня нисколько не утомляет; если бы физически было возможно работать больше, я стала бы работать больше. Есть люди, которые называют это работой. Уверяю вас, что для меня это игра, я говорю это без всякого кокетства.
Девять часов это так мало, а я не могу работать даже столько каждый день, потому что от Champs Elisee до улицы Вивьен очень далеко, потому что часто никто не хочет ехать со мной вечером, потому что из-за этого я возвращаюсь в половине одиннадцатого, пока я засну – уже полночь, и на другой день я теряю час. Впрочем, если ездить правильно от восьми до двенадцати, и от часа до пяти, то у меня будет восемь часов.
Зимою в четыре часа будет уже темно; ну что же, тогда я непременно буду приезжать по вечерам.
У нас всегда по утрам бывает карета, а на остальной день ландо.
Видите ли, дело в том, что в один год надо сделать работу трех лет. И так как я подвигаюсь очень быстро, эти три года, заключенные в один, составят собою по меньшей мере шесть лет для обыкновенных способностей.
Я рассуждаю, как дураки, которые говорят: что другая сделала бы в два года, то я сделаю в шесть месяцев. Нет ничего более несправедливого.
Дело не в скорости. Тогда только пришлось бы употребить побольше времени. Конечно, терпением можно добиться известных результатов. Но того, что я смогу сделать через два года, датчанка никогда не сделает. Когда я начинаю исправлять людские заблуждения, я путаюсь и раздражаюсь, потому что никогда не успеваю кончить начатую фразу.
Словом, если бы я начала три года тому назад, то теперь могла бы удовольствоваться шестью часами в день, но теперь мне надо девять, десять, двенадцать, ну одним словом, сколько только возможно. Разумеется, даже начав три года тому назад, надо было бы работать сколько возможно больше, но в конце концов, что прошло… довольно!
Гордиджани говорил мне, что он работал по двенадцать часов в сутки.
Возьмем от двадцати четырех часов семь часов на сон, два часа на то, чтобы раздеться, помолиться, несколько раз вымыть руки, одеться, причесаться, одним словом, все такое, два часа на то, чтобы есть и отдыхать немного – это составит одиннадцать часов.
Итак, значить это правда, ибо остается тринадцать часов.
Да, но у меня проезды отнимают час с четвертью.
Ну да, я теряю около трех часов. Когда я буду работать дома, я уже не буду их терять. Притом… притом, если видеться с людьми, бывать на прогулках, в театре?
Мы постараемся избежать всего этого, так как в той степени, в какой я могу всем этим пользоваться, это только скучно.
Четверг, 18 октября. Моя академия показалась Жулиану так хороша, что он сказал, что это совершенно необычайно и чудесно для начинающей. Но право же, разве это не удивительно: есть и план, и торс недурен, и действительно все очень пропорционально – для начинающей…
Пока я краснела, все ученицы встали и подошли посмотреть мой рисунок. Боже, как я довольна!
Вечерняя академия была так плоха, что Жулиан посоветовал мне ее переделать. Желая сделать особенно хорошо, я ее испортила.
Третьего дня она была недурна.
Суббота, 20 октября. Бреслау получила много похвал от Робер-Флери, я же нет. Академия довольно хороша, но за исключением головы. Я с ужасом спрашиваю себя, когда же я буду хорошо рисовать?
Ровно пятнадцать дней, что я работаю, понятно, кроме двух воскресений. Пятнадцать дней!
Бреслау работает уже два года в мастерской, и ей двадцать лет, а мне семнадцать; но Бреслау много рисовала еще до поступления.
А я! Несчастная!
Я рисую только пятнадцать дней… Как хорошо рисует эта Бреслау!
Понедельник, 22 октября. Модель была уродлива, и вся мастерская отказалась рисовать ее. Я предложила отправиться посмотреть картины на римскую премию, выставленные в Beaux-Arts.
Половина пошла пешком, а мы – Бреслау, m-me Симонид, Зильгард и я – в карете.
Выставка кончилась вчера. Погуляли пешком по набережной, посмотрели старые книги и гравюры, болтали об искусстве. Потом в открытом экипаже отправились в Булонский лес. Представляете вы себе меня? Я не хотела противоречить, так как это значило бы испортить им удовольствие. Они были такие миленькие, такие приличные, и мы только начали переставать стесняться друг друга.
Одним словом, все было бы не слишком дурно, если бы мы не встретили ландо с моей семьей, которая принялась следить за нами.
Я делала знаки кучеру не опережать нас, меня видели, я это знала, но и не думала говорить с ними при моих художницах. На мне была моя шапочка, и у меня был беспорядочный и сконфуженный вид.
Понятно, что моя семья была страшно рассержена и особенно раздосадована. Я была вне себя. Словом… тоска.
Суббота, 27 октября. Я получила много комплиментов, как говорят у нас в мастерской. Робер-Флери выразил приятное удивление и сказал мне, что я делаю поразительные успехи и, по всей вероятности, у меня необыкновенные способности. "Этот рисунок очень хорош, очень хорош для вас. Я советую вам работать и уверяю вас, что, если вы будете работать, то достигнете чего-нибудь совсем недурного".
Совсем недурно – обычное его выражение. Кажется, он сказал: очень многие, уже много рисовавшие, не сделают так,- но я не настолько уверена в этом, чтобы записать такую лестную фразу как факт.
Я потеряла Пинчио, и бедное животное, не зная, что делать, вернулось в мастерскую, куда оно обыкновенно меня сопровождает. Пинчио – маленькая римская собачка, белая как снег, с прямыми ушами и с черными, как чернила, глазами и носиком.
Я ненавижу кудрявых белых собачонок. Пинчио совсем не кудрявый и у него иногда бывают такие удивительно красивые позы, как у козочки на скале, я еще никого не встречала, кто бы не любовался им.
Он почти так же умен, как Розалия глупа. Розалия была на свадьбе своей сестры, она отправилась туда утром, проводив меня.