Но тут кто-то вошел. Он хорошо играл свою роль… После четырех часов он ушел. Я несколько минут прогулялась с Диной, потом пришло несколько человек гостей. Между прочим заговорили и об NN., и я сказала, что я не хочу слышать о нем ничего дурного, что я его люблю и уважаю, и что если бы мы с ним и разошлись, это ровно ничего не изменило бы.
Неужели М. действительно любит меня?
Я противопоставила его излияниям стену равнодушия и насмешек, что подало повод к некоторым изречениям того рода, которые вызывают всеобщее удивление.
Я открыла свои старые тетради химии…
Когда я достигну окончательных результатов в живописи, я буду учиться декламации: у меня голос и жесты драматической актрисы.
Если только Бог даст мне здоровья и времени, я буду заниматься всем; я и так уже много делаю, но это только начало.
Я создала себе существование, достойное зависти.
Вторник, 23 апреля. М. в сущности очень не глуп, особенно для такого светского молодого человека. Но в сравнении с NN это то же, что сравнивать какую-нибудь салонную певицу с Патти… Я надеюсь, друзья мои, что вы отдаете должную справедливость человеку, собирающемуся теперь окунуться в прелести семейной жизни – вы ведь знаете, как высоко я его ставлю, а в моей гениальности вы, конечно, не сомневаетесь!
Среда, 24 апреля. Вместо того, чтобы читать, я играла на гитаре. Я разучиваю наизусть песню:
Говорят, что ты хочешь жениться,
Я не в силах тот день пережить.
Я пою это с должным чувством, с тихим отчаянием и выражением непритворной грусти в глазах. Но это только от песни, потому что в действительности, если я чувствую что-нибудь, то только по вечерам.
По просьбе дедушки я целый вечер играла у него в комнате, но потом мама начала изливать разные жалобы по поводу брака NN.
– Теперь уж все равно ничего не поделаешь,- сказала она,- так можно все высказать. Не могло быть в мире людей, более подходящих друг к другу, чем Мари и NN. А теперь эта черноволосая лицемерка будет наслаждаться счастьем!
И так далее. Как это скучно, что мама говорит все это, ну, положим, если бы даже это было чем-нибудь для меня,- нужно было бы во всяком случае оставить меня в покое. Вы знаете, когда дети ушибутся, они плачут вдвое сильнее, если их начинают утешать!
Я отдамся живописи. Но я чувствую себя так, как будто с меня сдирали кожу и все, все, что меня наполняет, разлагается в пух и прах, вот так бывает с куклами, когда с них сдирают их коленкоровую кожу, и волос, которым они набиты, так и лезет во все стороны.
Я запретила себе все, кроме живописи, а мне всячески стараются смутить и ум, и сердце, и все… Ну, полно, дитя мое! Если ты плохо чувствуешь себя, думай об одном: все это только вопрос времени, время заставит тебя забыть его, время успокаивает все скорби, будем же терпеливы и предадим себя в руки Божий. Но завтра NN должен прийти обедать. Если он действительно женится, лучше бы уж мне его не видеть; я буду бояться и… я буду бояться…
Он женится! Я встречаю это известие невольным ропотом, это совершенно естественно. Но, кажется, я могла бы остаться совершенно спокойна, если бы мама не была так взволнована этим. Я не проявляю никакой досады, но и не стесняюсь сказать, что это событие не из приятных… Такое поведение подобает женщине, которую грязная вода вселенной принудила взобраться на вершину горы.
Уже половина одиннадцатого и я ложусь спать, чтобы завтра по своему обыкновению быть в мастерской без пяти восемь.
Суббота, 27 – Воскресенье, 28 апреля. Сегодня, после пасхальной заутрени в русской церкви, наше посольство устроило ужин у священника, дом которого был избран на этот раз из-за близости к церкви. Но рассылает приглашения и принимает сам посланник. Нам пришлось сесть за тот же стол, где бы великий князь Лейхтенберг-ский с женой, посланник и самая избранная часть русской колонии в Париже.
Почему бы князю О., который, как известно, вдовец, не влюбиться в меня и не жениться на мне!.. Я была бы посланницей в Париже, чуть-чуть не императрицей! Ведь женился же А., бывший посланник в Тегеране, на молоденькой женщине – по любви, будучи уже пятидесятилетним человеком.
Я вовсе не произвела желанного эффекта; Лаферрьер опоздала, и я должна была надеть платье, которое мне не шло. От платья зависело мое настроение, от настроения – выражение лица, и все остальное.
Понедельник, 29 апреля. Работаю с восьми часов утра до шести вечера, исключая только полтора часа, уходящих на то, чтобы сходить позавтракать. Что может быть лучше правильной работы.
Но чтобы перейти к чему-нибудь другому, скажу вам, что – кажется – я никогда не смогу серьезно влюбиться. Я всегда, всегда открываю в человеке что-нибудь смешное, и уж тогда конец. Или если и не смешное, то неловкое, или глупое, или скучное, словом – вечно есть что-нибудь… Но правда и то, что прежде, чем я найду человека, который сумел бы завладеть моей душой, я не поддамся никакому очарованию. Благодаря этой склонности докапываться в каждом человеке до его недостатков, я смогу уберечься от всех Адонисов в мире…
До какой степени глупы люди, прогуливающиеся в парках, и как мне непонятна эта пустая, тупая жизнь!
Пятница, 2 мая. Бывают минуты, когда готова послать к черту это горнило умственной работы, славу и живопись, чтобы ехать в Италию – жить солнцем, музыкой и любовью.
Суббота, 3 мая. Я обожаю все, что просто – в живописи, в чувствах, во всем. У меня никогда, никогда не было и не будет простых чувств, потому что они невозможны там, где царят всякие сомнения и опасения, основанные на пережитых фактах. Простые чувства могут возникнуть только при счастье или где-нибудь в деревне в неведении всего того, что…
Я представляю из себя характер в высшей степени сложный, столько же из-за избытка разных тонких отношений, сколько из-за самолюбия, потребности в анализе всего, постоянного искания истины, страха пойти по не правильному пути, различных неудач.
А когда сердце и ум в вечной тревоге, в результате получается нечто истомленное. Это, конечно, не мешает быть сильным, но в то же время легко поддаешься всяким причудам, экзальтации, легко обрываешься в своих начинаниях, словом – вечная мучительная неровность настроения. В общем, это, конечно, лучше, чем безусловное однообразие, которое, как говорят, тоже утомляет. Такое однообразие и полная ровность характера исключают возможность различать во всем тонкие оттенки, которые доставляют высшую радость тонким, сложным характерам, а эти характеры ищут тонких ощущений во всем – даже в созерцании великого и прекрасного, да без этих тонкостей и действительно вряд ли можно достигнуть таких сильных и художественных эффектов…
Можно подумать, что я что-нибудь смыслю во всем этом. А между тем я знаю только, что пишу все, что мне взбредет в голову и ни у кого ничего не краду.
Воскресенье, 12 мая. Я сделала свою первую nature morte: ваза из голубого фарфора с букетом фиалок, а возле маленькая красная, уже несколько потрепанная книга. Таким образом я не перестану рисовать и приучусь к краскам, посвящая им всего два-три часа по воскресеньям. Каждое воскресенье я буду делать что-нибудь новое.
Вчера я наговорила глупостей моей матери. Потом, вернувшись в свою маленькую гостиную, где было совершенно темно, и упав на колени, я поклялась перед Богом никогда больше не отвечать моей матери, когда она выведет меня из себя, а просто молчать или уйти. Она больна, долго ли до беды, и я никогда не утешилась бы в сознании своих проступков против нее.
Четверг, 16 мая. Пока я собиралась взяться за голову скелета, успев уже по своему обыкновению предварительно разболтать о своем проекте, Бреслау за эту неделю уже написала ее. Этот случай научит меня не быть такой болтуньей. Все это дало мне повод сказать в разговоре с другими, что должно быть и правда – мои идеи чего-нибудь да стоят, если находятся глупцы, подбирающие наиболее плохие и невыгодные из них.
Пятница, 17 мая. Я была бы, кажется, готова взорвать на воздух все дома – все эти семейные гнезда! Нужно бы, казалось, любить свое гнездо; ничего не может быть слаще, как отдыхать в нем, мечтать о своих делах, о виденных людях, но вечно отдыхать!
День – от восьми утра до шести вечера – проходит еще туда-сюда – за работой, но вечер! Я собираюсь заниматься по вечерам скульптурой, чтобы только не останавливаться мыслью на том, что вот я молода, а время все уходит, и я скучаю и возмущаюсь, и все это так ужасно!
Странная это вещь – люди, которым не везет ни в любви, ни в делах. В любви-то, положим, это была еще моя вина, я настраивала свое воображение по отношению к одним, не обращала внимания на других. Но в деле!
Я пойду теперь плакать и просить Бога, чтобы он устроил мне мои дела. Это, собственно, престранно – вести разговор с Господом Богом, только это нисколько не делает его добрее по отношению ко мне. Но другие не умеют молиться. А ведь я верю, и как я умоляю Его…
Очевидно, что, я просто недостойна этого. Мне кажется, что я скоро умру.
Суббота, 25 мая. "Дело идет что-то недостаточно хорошо для вас",- сказал мне Робер-Флери.
Я и сама чувствовала это, и если бы он не ободрил меня за мои натюрморты, я бы опять свалилась с высоты своих надежд.
Мы были во французском театре, видели "les Fourchambault". Все в восторге от пьесы, чего не могу сказать о себе.
На мне была шляпа, но это больше совсем не занимает меня… Я забочусь только о том, чтобы быть одетой вполне прилично… Последнее время я как-то несколько упускала это из виду.
Несомненно, я буду великой художницей! Как же иначе, если каждый раз, что я немного выйду из комнаты моих занятий, судьба снова загоняет меня в нее! Не мечтала ли я о политических салонах, о выездах в свет, потом о богатом браке, потом снова о политике?.. Но когда я мечтала обо всем этом, я думала, что есть возможность найти какой-нибудь женский, человеческий, обычный выход из всего этого. Нет, ничего подобного нет!
Но зато благодаря этому я приобрела большое хладнокровие, громадное презрение ко всему и всем, рассудительность, благоразумие – словом, бездну вещей, которые делают мой характер холодным, несколько высокомерным, нечувствительным, и в то же время задевающим других, резким, энергичным. Что же касается святого огня, он точно спрятался, так что обычные зрители, профаны и не подозревают о нем. В их глазах – я ни на что не обращаю внимания, от всего отстраняюсь, не имею сердца, я критикую, я презираю, я насмехаюсь!
А все мои нежные чувства, загнанные в самую глубину моей души, что говорят они при всей этой высокомерной вывеске, прикрывающей ход в мою душу? Они ничего не говорят… они ропщут и еще глубже прячутся, оскорбленные и огорченные.
Я провожу свою жизнь в том, что говорю разную дичь, которая мне нравится, а других удивляет… Все это было бы прекрасно, если бы в этом не было оттенка горечи, если бы это не было плодом невообразимой неудачи во всем. В последний раз, что я причащалась, священник давал мне вино и хлеб, потом отдельно еще по обыкновению кусочек хлеба без вина, и этот хлеб два раза выпадал у меня из рук. Мне стадо неприятно на сердце, но я ничего не сказала, надеясь, что это не означало того, что я недостойна… Это был именно отказ, по-видимому.
Все эго доказывает только, что я должна окончательно посвятить себя моему искусству… Конечно, я еще буду выскакивать из этой колеи под влиянием различных толчков, но это только на какой-нибудь час, после чего я снова возвращусь, наказанная и благоразумная.
Понедельник, 27 мая. К семи часам я уже в мастерской, а завтракаю за три су в сливочной, куда иду вместе со шведками. Я встречаю там рабочих в блузах, которые приходят туда угоститься тем же простым шоколадом, какой пью и я.
– Начать живопись с natures mortes – да это для вас то же, как если бы здоровенному человеку приказали упражнять свои силы, вертя эту штучку (и, говоря мне это, Жулиан стал опускать и поднимать ручку для пера); приступать к целым фигурам, пожалуй, действительно еще не следует, но пишите отдельные части – ноги, другие части тела, словом, разные модели; ничего лучше быть не может.
Он совершенно прав, и я теперь же примусь за какую-нибудь ногу.
Я завтракала в мастерской. Мне принесли завтрак из дома, потому что я рассчитала, что, отправляясь для этого домой, я каждый день теряла по целому часу, а это составляет 6 часов, т. е. целый день работы, в неделю = четыре дня в месяц = сорок восемь дней в год.
Что же касается вечеров, я собираюсь приняться за лепку; я говорила об этом с Жулианом, который поговорит или попросит поговорить об этом с Дюбуа, чтобы заинтересовать его.
Я дала себе четыре года сроку, семь месяцев уже прошло. Я думаю, что трех лет будет довольно, так что мне остается еще два года пять месяцев. Мне будет тогда двадцать первый год. Жулиан говорит, что я буду хорошо писать через год,- может быть, но не достаточно хорошо.
– Такая работа просто неестественна,- говорит он, смеясь.- Вы забываете свет, прогулки, все! В этом должен скрываться какой-нибудь тайный замысел, какая-нибудь особенная цель…
Четверг, 30 мая. Обыкновенно родные и все окружающие не признают гения великих людей… У нас, напротив, слишком высоко ценят меня, так что, пожалуй, не удивились бы, если бы я написала картину величиной с плот Медузы и если бы мне дали орден Почетного Легиона. Уж не есть ли это дурной знак… Надеюсь, что нет.
Пятница, 31 мая. Я опять была у ясновидящего сомнамбула Алексиса. Я дала ему три запечатанных письма, об авторах которых он стал говорить мне, не раскрывая конвертов. Первый, сказал он,- фальшивый человек, надоедающий мне неинтересными рассуждениями о разных проявлениях моего характера. Второй – белокурый, довольно полный, с голубыми глазами, с кротким лицом и несколько странным взглядом, он чувствует ко мне возрастающее расположение, я его смущаю и он не знает, как ему быть… Но оба первые имеют ко мне гораздо меньшее отношение, чем третий, с которым у меня большое сходство в складе ума, сердца, который сильно любит меня, но собирается вступить в брак с какой-то высокой брюнеткой!
Потом я спросила его, могу ли я быть замагнетизирована и магнетизировать других.
– Замагнетизировать вас трудно, но вы можете легко магнетизировать других.
Я отправляюсь в милый старый Париж, чтобы купить книги о магнетизме, и так как некоторых там нельзя достать, меня посылают к самому барону Дюпорт. Я иду, нахожу там большую, широкую, почерневшую лестницу, как в Италии, библиотеку и старого маньяка, объявляющего себя царем магнетизма.
Я хочу серьезно заняться этим. В этой могущественной силе мне видится какой-то особенный отблеск Божества.
Я завидую Бреслау, она рисует совсем не как женщина. На будущей неделе я примусь за работу так, что вы увидите!.. Послеполуденные часы будут посвящены выставке… Но следующую неделю… Я хочу хорошо рисовать и добьюсь.
Понедельник, 3 июня. Бессонная ночь, работа с восьми часов утра и беготня с двух до семи вечера то по выставке, то для отыскания нового помещения… И это проклятое здоровье никуда не годится! Эта энергия треплется без всякой пользы. Я работаю… О, прелестное положение дел! От семи до восьми часов в день, от которых не больше толку, чем от семи-восьми минут труда.
Завтра я выскажу вам мое настоящее мнение, мое истинное мнение, созданное во мне не событиями, не чьим-нибудь влиянием; я выскажу его даже сегодня вечером…
Сохранение титулов, равенство перед законом, всякое иное равенство невозможно. Уважение к старинным фамилиям, оказание чести иностранным государям. Покровительство искусствам, роскошь и изящество.
Республике ставят в вину кровь, грязь и прочее. Скажите, пожалуйста! Да вглядитесь в начало всякого другого образа правления, особенно если принять во внимание, что добрая половина все только портит, всему мешает, борется… Сколько было неудачных попыток: наполеоновские традиции, св. Елена…
Ну, а теперь? Остается ничтожный Шамбор, потом принцы Орлеанские… Но Орлеанские – ничего из себя не представляют в моих глазах; такие измельчавшие побочные линии не пользуются популярностью. Что же касается до Наполеона III, то его род навсегда утратил значение. Республика настоящего времени – это истинное, так долго ожидаемое, сошедшее на Францию благословение неба.
Нельзя обращать внимание на нескольких вольнодумцев, которые встречаются при каком угодно образе правления, нельзя ссылаться на некоторые преувеличения. Государство не салон.
Люди партий могу избирать своих представителей, но в общем республика не есть какая-нибудь партия, это целая страна, и чем большее число людей признает ее, тем шире она раскроет свои объятия, и когда, наконец, все придут к этому, не будет ни изгнанников, ни отверженных, ни избранных, не будет более партии. Будет единая Франция.
Республиканцам ставят в вину то обстоятельство, что между ними встречаются разные негодяи, а укажите-ка мне нацию, где бы их не встречалось? Если бы вся Франция стала легитимисткой или империалистской – неужели все граждане так-таки и были бы члены без пятен…
Однако доброй ночи, я забалтываюсь, потому что тороплюсь на всех парах…
Среда, 12 июня. С завтрашнего дня я снова принимаюсь за работу, почти заброшенную с субботы, я чувствую угрызения совести, и завтра все войдет в свою колею. Для моих дел мне будет достаточно вечеров…
Руэр [Эжен Руэр (1814 – 1884) – глава бонапартистской партии] очень удивил меня во многих отношениях. Во-первых – своей молодостью, бодростью, я воображала его важным, медлительным, чуть что ни дряхлым, а он выскочил из кареты, подал руку, расплатился с извозчиком, живо взбежал на подъезд и потом занялся своим образом мыслей. Полуобразование, сказал он, ведет только к отрицанию всяких авторитетов. Он проповедует. благодеяние невежества (утверждая в то же время, что этот вопрос очень трудно решить) и настаивает на том, что журналистика – настоящий яд, бросаемый в среду народа…
Представьте же себе, с каким любопытством я его рассматривала и слушала – вице-короля! Но я не собираюсь выкладывать вам здесь свои заключения, во-первых, потому что я его недостаточно видела для этого, а во-вторых, потому что я просто не расположена к этому сегодня вечером. Он рассказал нам много интересного – о покушении на нашего Государя в 1867 году, потом еще много говорил о нашей царской фамилии; спрашивал меня, знаем ли мы Великого Князя. Я, конечно, держала себя с главой бонапартистов как истая православная.
Я даже сама не могу надивиться на свои тонкие любезности и свой такт. Гавини и барон, казалось, вполне одобряли мое поведение, и сам Руэ был доволен, но… все это какой-то подмоченный фейерверк!
Разговор шел о голосовании, о законах, о брошюрах, о приверженцах и изменниках – и все это в моем присутствии. Слушала ли я? О, еще бы. Передо мной точно двери в рай открывались. Я выразила, однако, мнение, что женщины не должны ни во что вмешиваться, потому что кроме зла ничего не могут причинить, благодаря своему неуменью отделаться от пристрастия.
Я сожалею о том, что я женщина, а Руэ – о том, что он мужчина. У женщин, сказал он, нет таких тревог и неприятностей, как у нас,
– Позвольте мне вам заметить, что и у тех, и у других их одинаково. Только хлопоты мужчин доставляют им почесть, славу, популярность, а хлопоты женщин – ничего не приносят,