Дневник - Мария Башкирцева 28 стр.


– Так вы думаете, сударыня, что наши неприятности всегда вознаграждаются таким образом?

– Я думаю, что это зависит от самих мужчин. Но не надо думать, что я так сразу и ввязалась в разговор; я сидела сначала минут десять несколько смущенная, потому что старая лиса, казалось, вовсе не была в восторге от этого представления. Хотите знать одну вещь?… Я в восторге. Теперь мне хотелось бы рассказать вам все милые вещи, которые я сказала… Ну, нет, не надо. Скажу только, что я сделала все от меня зависящее, чтобы не говорить банальностей и казаться преисполненной здравого смысла, так вы лучше представите себе сами все, что произошло.

Суббота, 15 июня. Подумайте! Робер-Флери ничего не хотел сказать мне – так плох мой рисунок. Тогда я показала ему то, что сделала на прошлой неделе, и удостоилась похвал. Бывают дни, когда все утомляет.

Среда, 15 июля. М. пришел проститься и, так как шел дождь, предложил проводить нас на выставку.

Предложение было принято, но еще до этого, оставшись наедине со мной, он стал умолять меня быть менее жестокой и т. д. и т. д.

– Вы знаете, что я безумно люблю вас, что я страдаю… Если б вы знали, как это ужасно видеть одни только насмешливые улыбки, слышать только насмешки, когда серьезно любишь.

– Вы забрали себе это в голову…

– О, нет, клянусь вам, я готов представить вам все доказательства… самую безусловную преданность, верность, терпенье собаки, что хотите! Скажите хоть одно слово. Скажите, что вы хоть немножко… верите мне… За что вы обращаетесь со мной, как с каким-то шутом, как с существом какой-то низшей расы…

– Я обращаюсь с вами так же, как со всеми.

– За что? Ведь вы же знаете, что я люблю вас не так, как все, что я вам так предан…

– Я привыкла к тому, что вызываю это чувство.

– Но не такое, как мое… Позвольте мне думать, что вы не питаете ко мне ужасных чувств…

– О, ужасных!- уверяю вас, что нет.

– Для меня всего ужаснее равнодушие.

– А! но что же тут…

– Обещайте мне не забывать меня в течении этих нескольких месяцев моего отсутствия.

– Это не в моей власти.

– Позвольте мне время от времени напоминать вам о своем существовании. Может быть, я буду забавлять вас, вызову у вас улыбку? Позвольте мне надеяться, что иногда, изредка, вы пришлете мне одно слово, одно единственное.

– Как вы сказали?

– О, ну, без подписи, просто только "я здорова"… И все тут!.. Я буду так счастлив!

– Я подписываю все, что я пишу…

– Вы даете мне позволенье?

– Я ведь как Фигаро, я принимаю всякие письма…

– Господи! Если бы вы знали, как это ужасно – никогда не добиться серьезного слова, подвергаться вечным насмешкам… Нет, скажите, будем говорить серьезно, чтобы потом вам нельзя было упрекнуть себя в том, что вы не сжалились надо мной даже в минуту, когда я расстаюсь с вами! Могу я надеяться, что моя безграничная преданность, моя привязанность, моя любовь… Ставьте мне какие хотите условия, какие угодно испытания, но могу я надеяться, что когда-нибудь вы будете мягче? Что вы не вечно будете насмехаться?

– Что касается испытаний,- говорю я довольно серьезно,- то только одно и есть.

– Какое? Я на все готов.

– Время.

– Ну, хорошо, пусть время. Вы увидите…

– Мне будет это очень приятно.

– Но скажите, вы доверяете мне хоть сколько-нибудь?

– Как? Я доверяю вам до такой степени, что поручаю вам письмо с уверенностью, что вы его не распечатаете.

– Какой ужас! Нет, но безусловное доверие…

– Какие сильные выражения!

– Да если чувство сильно? – сказал он тихо.

– Мне и самой хотелось бы верить – ведь это льстит самолюбию. И правда, мне и самой хочется иметь к вам некоторое доверие.

– Правда?

– Правда. Этого вам достаточно, не так ли? Мы отправляемся на выставку. Я все время чувствовала досаду: М. был вполне счастлив и так ухаживал за мной, как будто я приняла его любовь.

Сегодня вечером я чувствую истинное удовлетворение, любовь М. производит на меня совершенно то же впечатление, как любовь А. Итак, вы видите – я вовсе не любила Пьетро! Я даже не была влюблена. Потом я была совсем близка к тому, чтобы полюбить… Но вы знаете, каким ужасным разочарованием это кончилось.

Вы отлично понимаете, что я не чувствую ни малейшего желания выйти замуж за М.

– Истинная любовь всегда почтительна,- сказала я ему,- вам нечего стыдиться ее, только не забирайте себе в голову лишнего.

– Вашу дружбу!

– Пустое слово.

– Ну, так ваше…

– Вы неумеренны.

Но что сказать, если вы не позволяете мне начать с малого, с дружбы…

– Химеры!

– Значит, любовь…

– Вы говорите нелепости.

– Почему?

– Потому что я чувствую к вам полное пренебрежение.

Пятница, 5 июля. Возвращаюсь из концерта русских цыган. Я не хочу уехать и оставить дурного впечатления. Мы были вшестером: тетя, Дина, Степан, Филшшини, М. и я. По окончании концерта мы отправляемся есть мороженое и подзываем к себе двух наиболее хорошеньких цыганок и двух цыганят, которых угощаем вином и мороженым. Было презанятно говорить с этими молоденькими добродетельными девушками.

Потом тетя дает руку Степану, Дина идет с Филиппини, а я – с М. Мы идем пешком до самого дома, погода такая чудная. М., успокоенный, говорит мне о своей любви… Это опять прежняя история: я не люблю его, но его огонь согревает меня, это-то я и принимала за любовь два года тому назад…

Он говорит так хорошо… Он даже плакал. Приближаясь к дому, я смеялась меньше, я была размягчена этой прекрасной ночью и этой песнью любви. Ах, как это хорошо – быть любимой!.. Нет ничего в мире, что могло бы сравниться с этим… Теперь я знаю, что М. любит меня. Так не играют комедию. И потом – если бы он добивался моих денег, мое пренебрежение уж давно оттолкнуло бы его, и потом – есть Дина, которую считают такой же богатой, да и мало ли еще девушек… М. не какой-нибудь хлыщ, это настоящий джентльмен. Он мог бы найти и он еще найдет кого-нибудь другого вместо меня.

М., право, очень милый, я, может быть, сделала ошибку, оставив свою руку в его руке в минуту расставанья. Он поцеловал мою руку. Я должна была позволить ему это. И потом, он так любит и уважает меня, бедный человек! Я расспрашивала его, как ребенок, мне хотелось знать, как это с ним случилось, с каких пор? Кажется, он меня тотчас же полюбил. "Но это странная любовь, сказал он, другие – просто женщины, но вы стоите выше всего человеческого, и это – странное чувство, я знаю, что вы обращаетесь со мной, как с горбатым шутом, что в вас нет доброты, что вы бессердечны – и все-таки я люблю вас, обыкновенно люди восхищаются сердцем любимой женщины. А я… у меня, так сказать, нет даже симпатии к вам, и в то же время я обожаю вас".

Я все слушала, потому что, право, уверяю вас, слова любви стоят всех зрелищ в мире, исключая разве тех, куда идешь, чтобы показать себя. Но в таком случае – это тоже род песни любви: на вас смотрят, вами восхищаются, и вы расцветаете, как цветок под лучами солнца.

Соден. Воскресенье, 7 июля. В семь часов мы едем. Дедушке хотелось, чтобы я осталась, но я простилась с ним, тогда он обнял меня и вдруг заплакал, сморщив нос, раскрыв рот, закрыв глаза – точно ребенок! До его болезни – это было бы ничего, но теперь я обожаю его. Если бы вы знали, как он интересуется малейшими пустяками, как он любит всех нас с тех пор, как он находится в этом ужасном состоянии. Еще одна минута – и я бы осталась… Такое безумие – быть вечно такой чувствительной!

Представьте себе существо, перенесенное из Парижа в Соден. Мертвая тишина – это не достаточно передает тишину, царящую в Содене. У меня от этого голова идет кругом так же, как от слишком сильного шума.

Здесь будет время предаться размышлениям и писать.

Что за раздражающая тишина!.. Ну долго ли еще вам придется читать мои диссертации на эту тему!

Доктор Тилениус только что вышел от нас, он расспрашивал меня о моей болезни и не сказал, как французы: "Это ничего, в восемь дней мы вас вылечим".

Завтра я начинаю курс лечения.

Деревья здесь так хороши, воздух чистый. Деревня идет к моему лицу. В Париже я только хорошенькая – если только я такова, здесь я кажусь нежной и поэтичной, глаза увеличиваются, щеки кажутся худее.

Вторник, 9 июля. Как они все мне надоедают, эти доктора! Мне осматривали горло: фарингит, ларингит и катар. Больше ничего!

Я занимаюсь чтением Тита Ливия. Рассчитываю делать это каждый вечер, мне необходимо познакомиться с историей Рима.

Вторник, 16 июля. Я хочу добиться своего – живописью или чем-либо иным… Не думайте, однако, что я занимаюсь искусством только из тщеславия. Найдется, быть может, не много людей, которые так проявляли бы свои художественные наклонности решительно во всем. Впрочем, вы конечно сами это заметили, вы, т. е. интеллигентная часть моих читателей, до остальных мне дела нет. Остальным я покажусь только экстравагантной, потому что я действительно странный человек во всех своих проявлениях, не стараясь быть таковой.

Четверг, 1 августа. Я нарядилась старой немкой со смешными ужимками и маленькими странностями, и так как появление каждой новой личности производит крайнее возбуждение среди завсегдатаев Курхауза, я произвела целую сенсацию. Только я сделала оплошность, ничего не спросив у кельнера, это возбудило подозрение, за мной стали следить, преследовать по пятам, и тут уж тайне конец. Уверяю вас, это весьма печально: заставить умереть от хохота двадцать пять человек и не забавиться этим самой.

Пятница, 2 августа. Я думаю о Ницце последние дни.. Мне было пятнадцать лет, и как я была хороша. Талия, руки, ноги были, может быть, еще не сформированы, но лицо было очаровательно… С тех пор оно уже никогда таким не было… По возвращении моем из Рима, граф Л. сделал мне целую сцену…

– У вас лицо совсем изменилось,- говорил он,- черты, краски те же, но что-то не то… Вы уже никогда не будете такой, как на этом портрете.

Он говорил о портрете, где я сижу, положив локти на стол и опершись щекой на руки.

– Вы имеете здесь такой вид, как будто только что откуда-то приехали, облокотились, и, устремив глаза куда-то в будущее, спрашиваете полуиспуганно: так вот какова она, жизнь?..

В пятнадцать лет в моем лице было что-то детское, чего не было ни до, ни после этого. А ведь это выражение самое прелестное, какое только может быть в мире.

Вторник, б августа. Моя шляпа занимает меня и весь Соден… Я купила у женщины, раздающей стаканы воды при источнике, чулок из синей шерсти, который она только что начала, в то же время она показала мне, как это делается. Я тотчас же схватила теорию и чулок и уселась против окон гостиницы, принявшись вязать чулок, пока тетя и другие куда-то отправились.

Я тотчас же перехожу в другое настроение: я делаюсь безмятежна, очень спокойна, кротка, становлюсь настоящей немкой, вяжу чулок – чулок, которому конца не будет, потому что я не умею вязать пятку, я никогда не сделаю ее, и чулок будет длинный, длинный, длинный…

Прогулки мои не пропадают даром, я читаю и не теряю времени. Похвалите же меня, добрые люди!

Среда, 7 августа. Господи, сделай так, чтобы я поехала в Рим. Если бы Ты знал. Господи, как мне этого хочется! Господи, будь милостив к Твоей недостойной рабе. Господи! Сделай так, чтобы я поехала в Рим… Это невозможно, конечно, потому что это было бы слишком большое счастье!

Это не Тит Ливии вскружил мне голову, потому что мой старый друг вот уже несколько дней заброшен. Нет, просто воспоминание о полях вокруг Рима, о площади del Popolo, о Пинчио, о куполе, освещенном заходящим солнцем…

И эта дивная чудная полутьма рассвета, когда солнце только встает и мало помалу начинаешь различать предметы… Какая тогда пустота повсюду… И какое святое волнение при одном воспоминании о чудесном, волшебном городе! Я думаю, что не только мне, но каждому он внушает эти необъяснимые чувства, вызываемые каким-то таинственным влиянием… какой-то комбинацией легендарного прошлого и религиозного настоящего, или… не умею выразить… Если бы я полюбила человека, то привела бы его в Рим, чтобы сказать ему это перед солнцем, заходящим позади священного купола…

Если бы меня поразило какое-нибудь огромное несчастье, я пошла бы молиться и плакать, устремив глаза на этот купол… Если бы я стала счастливейшей из всех женщин, из всех людей, я пошла бы туда же…

И как подумаешь после этого, что живешь в Париже, который, однако, можно назвать единственным сносным городом в мире после Рима.

Париж. Суббота, 17 августа. Еще этим утром мы были в Содене.

Я дала обет положить пятьсот земных поклонов, если застану дедушку в живых. Я исполнила этот обет. Он не умер, но тем не менее ему вовсе не лучше. А между тем мой курс лечения в Эмсе пропал. Я ненавижу Париж! В нем можно быть счастливым, довольным и удовлетворенным более, чем где бы то ни было; в Париже жизнь может быть полна, интеллигентна, украшена славой – я далека от того, чтобы отрицать это. Но для моего образа жизни нужно любить самый город. Города бывают мне симпатичны и антипатичны, как люди, и я не могу сказать, чтобы Париж мне нравился.

Понедельник, 19 августа. M-lle E., бывшая гувернанткой у N., поступила к нам; она будет чем-то вроде компаньонки.

Я буду выказывать ей полное уважение в магазинах, чтобы внушить почтение к ней другим: она сама так не импозантна: маленькая, рыженькая, молодая, печальная. Лицо круглое, напоминающее луну, когда луна выглядит печальной. Это выражение лица просто смешит. В глазах какая-то комическая мечтательность… Но в шляпе, сделанной по моей идее, все это сойдет, я буду ходить с ней в мастерскую.

Я утешаюсь, что не поехала в Эмс, видя, как счастлив дедушка свиданием со мной, несмотря на свое состояние.

У меня ужасная болезнь. Я противна самой себе. Это уже не в первый раз, что я ненавижу себя, но от этого нисколько не легче.

Ненавидеть кого-нибудь другого, кого можно избегать – да, но ненавидеть самого себя – вот пытка.

Суббота, 24 августа. Я употребила час времени на то, чтобы сделать эскиз дедушки в лежачем положении.

Говорят, что очень удачно. Только, знаете, все эти белые подушки, белая рубашка, белые волосы и полузакрытые глаза – все это очень трудно передать. Сделаны, разумеется, только голова и плечи. Я очень довольна, что могу сохранить это на память о нем.

Послезавтра отправляюсь в мастерскую. Чтобы сократить время, я вычистила от нетерпения мои ящики, разобрала краски, починила карандаши. За эту неделю я справила все мои дела.

Четверг, 29 августа. Не знаю, какой благой силе я обязана тем, что запоздала и в девять часов была еще не одета, когда мне пришли сказать, что дедушке хуже; я оделась и несколько раз входила к нему. Мама, тетя, Дина плачут, М. Г. преспокойно прогуливался. Я ничего не сказала ему; не читать же было ему наставление в эти ужасные минуты. В десять часов пришел священник, и через несколько минут все было кончено…

Я оставалась там до конца, стоя на коленях, то проводя рукой по его лбу, то щупая пульс. Я видела, как он умирал, бедный милый дедушка, после стольких страданий… Я не люблю говорить банальностей… Во время службы, происходившей у самой постели, мама упала мне на руки, ее должны были уложить и унести в постель. Все плакали навзрыд, даже Николай, я тоже плакала, но тихо. Его положили на постель, нескладно прибранную; эти слуги – ужасны, они делают все это с каким-то особенным рвением, при виде которого делается тяжело. Я сама уложила подушки, покрыв их батистом, окаймленным кружевом, и задрапировала шалью кровать, которую он любил – железную – и которая показалась бы бедной другим. Я убрала все кругом белой кисеей; эта белизна идет к честности души, только что отлетевшей, к чистоте сердца, которое перестало биться. Я дотронулась до его лба, когда он уже охолодел, и не чувствовала при этом ни страха, ни отвращения.

Все ожидали этого удара, но тем не менее он как-то придавил нас.

Я распорядилась отправить депеши и деловые письма. Нужно было также позаботиться о маме, у которой был сильнейший нервный припадок.

Я думаю, что я была совершенно прилична, и что на том основании, что я не кричала, нельзя сказать, что я бессердечна.

Я совсем не могу различить, грезы это или реальные ощущения…

Атмосфера представляет ужасную смесь цветов, ладана и трупа. На улице жара, и пришлось закрыть ставни.

В два часа я принялась писать портрет с покойного, но в четыре часа солнце перешло на сторону окон; нужно было прекратить работу, это будет только эскиз…

Пятница, 30 августа. Реальная жизнь есть гадкий и скучный сон… и однако, как я могла бы быть счастлива, если бы мне дано было хоть капельку счастья; я обладаю в величайшей степени способностью создавать много из ничего; а то, что волнует других, нисколько не задевает меня…

Воскресенье, 1 сентября. Я не вижу впереди ничего… ничего кроме живописи. Если бы я стала великой художницей, это заменило бы для меня все, тогда я имела бы право (перед самой собой) иметь чувства, убеждения, я не чувствовала бы презрения к себе, записывая сюда все свои треволнения! Я представляла бы из себя нечто… Я могла бы быть ничем и все-таки чувствовать себя счастливой только в том случае, если бы сознавала себя любимой человеком, который составил бы мою славу.. Но теперь надо добиться чего-нибудь самой.

Пятница, 13 сентября. Я чувствую себя совсем не на своем месте; я расходую по мелочам силы, которых было бы достаточно для мужчины; я произношу речи в ответ на разные домашние дрязги, заводимые от праздности. Я ничего из себя не представляю и свойства, которые могли бы считаться моими достоинствами, являются в большинства случаев или бесполезными, или неуместными.

Есть большие статуи, которые поражают всех, будучи поставленными на пьедестал среди широкой площади, а поместите такую статую в свою комнату, и посмотрите, до такой степени это будет выглядеть нелепо и громоздко. Вы будете стукаться об нее лбом и локтями по десять раз в день и кончите тем, что проклянете и найдете невыносимым то, что вызвало бы всеобщий восторг на подобающем месте.

Если вы находите, что "статуя" слишком лестно для меня, я очень охотно соглашусь, что будет лучше сравнить меня… с чем вам угодно.

Суббота, 21 сентября. Я получила одобрения и одобрения. Бреслау, возвратившаяся с моря, привезла этюды женщин, головы рыбаков. Все это очень хороших тонов, и бедняжка А., утешавшаяся тем, что Бреслау не хватает именно этого, состроила грустную физиономию. Из Бреслау выйдет крупная художница, настоящая крупная художница, и если бы вы еще знали, как я взыскательна в своих суждениях и как я презираю всякие бабьи протекции и все их обожания к Р. потому только, что он, пожалуй, и действительно красив, вы поняли бы, что я не прихожу в восторг по пустякам; впрочем, тогда, когда вы будете читать меня, мое предсказание уже исполнится.

Нужно будет принуждать себя рисовать наизусть, иначе я никогда не смогу как следует компонировать. Бреслау всегда делает разные наброски, эскизы, бездну всяких вещей. Она делала это еще за два года до поступления в мастерскую, где она уже работает два года с лишком. Она поступила сюда в июне 1876 года, как раз тогда, когда я прожигала время в России… Эдакое безумие!

Назад Дальше