Дневник - Мария Башкирцева 29 стр.


Понедельник, 23 сентября. Жулиан пришел сообщить мне, что Робер-Флери очень доволен мной, и что, подводя итоги, он должен признать, что я делаю вещи удивительные для такого короткого времени, что вообще он возлагает на меня большие надежды и что я, конечно, сделаю ему честь, как ученица.

Это глупо – писать каждый день, когда и сказать-то нечего… Я купила в русском отдел волка на ковер, который ужасно пугает Пинчио II.

Неужели я действительно буду художницей? Несомненно одно – что я выхожу из мастерской только для того, чтобы браться за римскую историю с гравюрами, примечаниями, географическими картами, текстами и переводами.

И это опять-таки глупо: никто этим не занимается, и моя беседа была бы гораздо более блестящей, если бы я читала вещи более современные. Кому какое дело до первоначальных учреждений, до числа граждан в правление Тулла Гостилия, до священных обрядов во времена Нумы, до борьбы трибунов и консулов?

Огромное издание истории Дюрюи, выходящее отдельными выпусками,- настоящее сокровище.

Когда я кончу Тита Ливия, я примусь за историю Франции Мишле, а потом буду читать греков, с которыми знакома только по слухам из цитат других авторов, и потом еще… Мои книги сложены в ящики и надо будет найти более определенную квартиру, чтобы разобрать их.

Я знаю Аристофана, Плутарха, Геродота, отчасти Ксенофонта, кажется, и все тут. Еще Эпиктета, но, право, все это далеко недостаточно. И потом Гомера – его я знаю отлично; немножко также – Платона.

Пятница, 27 сентября. Часто и повсюду приходится слышать споры о провинностях мужчин и женщин, люди просто из себя выходят, доказывая, что тот или другой есть наиболее виновный. Не нужно ли вмешаться мне, чтобы просветить несчастных граждан земли?

Мужчина, обладая известного рода инициативой почти во всем, должен быть признан наиболее виновным; хотя на основании этого он вовсе не может считаться более злым, чем женщина, которая, являясь существом в некотором род пассивным, в известной степени избегает ответственности, не будучи однако на основании этого лучше, чем мужчина.

Понедельник, 30 сентября. Я в первый раз официально перехожу к краскам.

Я должна была сделать несколько natures mortes, я написала, как вам известно, голубую вазу и два апельсина. И потом мужскую ногу; вот и все.

Я обошлась совсем без рисовки с гипсов; быть может, избегну и этих natures mortes.

Я пишу К., что хотела бы быть мужчиной. Я знаю, что я могла бы сделаться чем-нибудь, но куда прикажете деваться со своими юбками? Замужество – единственная дорога для женщины; для мужчины есть тридцать шесть выходов, у женщины только один. Как же тут не подходить к людям как можно ближе, когда приходится выбирать супруга!.. Никогда еще я не была в таком возмущении против состояния женщины. Я не настолько безумна, чтобы проповедовать это нелепое равенство, которое есть чистая утопия (и потом это низкий жанр!), потому что какое может быть равенство между такими различными существами, как мужчина и женщина. Я ничего не прошу, потому что женщина уже обладает всем, чем должна обладать, но я ропщу на то, что я женщина, потому что во мне женского разве только одна кожа.

Они кончили тем, что пришли к заключению, будто конкурсы – чистый вздор, тем более, что у Лефевра вовсе нет вкуса и он любит только рисунки, списанные с натуры, и что Робер-Флери плохой колорист! Словом – профессор ни на что не годен, несмотря на свою известность, потому что испанка, Бреслау и Ногрен взяли на себя судить их таким образом! Я вполне разделяю их мнение, когда они говорят, что звезды нашей мастерской ничего не стоят, потому что на трех человек найдется по крайней мере по два, которые останутся жалкими посредственностями, считаясь первостепенными художницами мастерской сравнительно с другими.

И просто забавно слышать, как эти барышни говорят совершенно противоположное тому, что говорилось ими каких-нибудь десять месяцев тому назад, когда каждая была в полной уверенности, что получит первую медаль. Это забавно, потому что это одна из тех вечных комедий, которые разыгрываются в этом мире, но это бьет меня по нервам. Может быть от того, что у меня в конце концов – честная натура?

Эти ученические треволнения мне надоедают, раздражают меня, несмотря на все мои рассуждения. Я действительно с нетерпением жду того времени, когда обгоню всех их!

Воскресенье, 20 октября. Я заказала себе коляску к девяти часам и в сопровождении моей demoiselle d'honneur отправилась осматривать собор св. Филиппа, св. Фомы Аквинского, Парижской Богоматери. Я взобралась на самый верх, ходила на колокольню, точно какая-нибудь англичанка. Что действительно очаровательно в Париже, так это "старый Париж", и живя здесь, можно чувствовать себя счастливым только при условии не видеть всех этих бульваров, Елисейских полей, всех этих новых прекрасных кварталов, которые я проклинаю, которые мне невыносимы. Но там – в Сен-Жерменском предместье – чувствуешь себя совсем иначе.

Осматривали Академию художеств. И, право, просто хоть плач! Почему я не могу учиться там? Где еще можно найти такое преподавание, как тут? Если я когда-нибудь буду богатой, то создам школу для женщин.

Суббота, 26 октября. Моя живопись идет лучше, а рисунок с натуры очень хорош. М. Т. судил конкурс: первая Бреслау, вторая я.

Словом, я должна быть довольна.

Сегодня утром, разговаривая в углу с Робером-Флери о картонах для моей скульптуры, я слушала его как ребенок, с видом наивной девочки, меняясь в лице, не зная, куда девать руки; продолжая разговор, он не мог удержаться от улыбки, и я тоже,- подумав о том, что от меня пахнет свежей фиалкой, что мои волосы, от природы волнистые, сухие и мягкие, были очаровательно освещены, и что руки мои, в которых я что-то держала, лежали в красивой позе… Бреслау говорит, что моя манера браться за вещи удивительно красива, хотя мои руки и не могут быть названы классически красивыми. Но нужно быть художником, чтобы оценить эту красоту. Буржуа или какие-нибудь светские люди не обращают внимания на манеру браться за вещи, и предпочтут руки пухлые и даже толстые моим рукам.

От десяти до одиннадцати часов я успела прочесть пять газет и два выпуска Дюрюи.

Среда, 6 ноября. Есть в мире нечто истинно-прекрасное, антично-прекрасное: преклонение женщины перед превосходством любимого человека должно быть лучшим удовлетворением для самолюбия возвышенной женщины.

Среда, 13 ноября. Робер-Флери был у нас сегодня вечером. Совершенно напрасно было бы повторять все те одобрения, которыми он меня осыпал после долгого урока: если все, что говорят обо мне эти господа, правда, вы уже знаете (в то время, когда будете читать меня), какого мнения обо мне следует придерживаться.

Но как бы то ни было, очень приятно видеть, что вас принимают до такой степени всерьез. Я глупа… Я преисполнена величайшими надеждами, а когда мне говорят это, я точно и не подозревала и не знаю, куда даваться от радости! Я удивляюсь и ликую, как какой-нибудь невероятный урод, узнавший о любви прекраснейшей из женщин.

Робер-Флери – чудный профессор. Он ведет вас шаг за шагом, так что вы сами ощущаете прогресс в своих работах. Сегодня вечером он говорил со мной, как с ученицей, которая хорошо разучила гаммы и которой поэтому можно разрешить перейти к какой-нибудь пьеске. Он как бы приподнял уголок занавеса и показал более широкий горизонт. Этот вечер будет памятным в истории моего учения.

Среда, 20 ноября. Сегодня вечером после ванны я сделалась вдруг такой хорошенькой, что провела двадцать минут, глядя на себя в зеркало. Я уверена, что если бы меня сегодня видели, я бы имела большой успех: цвет лица совершенно ослепительный и притом такой тонкий, нежный, чуть-чуть розоватые щеки, яркими и резкими оставались только губы, да глаза с бровями… Не воображайте, пожалуйста, что я бываю слепа в тех случаях, когда я нехороша в действительности, я это прекрасно вижу, и это в первый раз после долгого времени, что я, так хороша. Живопись поглощает все.

Четверг, 3 декабря. Сегодня мы около четырех часов провели на драматическо-музыкальном международном утреннике. Давали отрывки из Аристофана в ужаснейших костюмах и с такими сокращениями и переделками, что было просто гадко смотреть.

Что было чудесно, так это драматический рассказ Христофор Колумб в итальянском чтении Росси. Какой голос, какая интонация, какая выразительность, какая естественность! Это было лучше всякой музыки. Я думаю, что это показалось бы прекрасным даже для человека, не понимающего по-итальянски.

Слушая, я почти обожала его.

О, какое могущество заключает в себе слово, даже когда оно заучено, даже когда оно есть красноречие.

Если бы я была умна… Но ведь я умна только на словах, да и притом только до тех пор, пока говорю сама с собой. Где я на самом деле проявила, доказала свой ум?

Суббота, 5 декабря. Сегодня Робер-Флери приходит в мастерскую для поправок. Мне ужасно страшно. Он произносит на разные лады; О! О! А! А! О! О! и потом говорит:

– Вы взялись за живопись?

– Не совсем, профессор, я буду заниматься живопи-. сью только раз в месяц.

– Нет, вы хорошо сделали, что начали, вы вполне можете перейти к краскам. Недурно, недурно…

– Я боялась, что еще не настолько сильна, чтобы взяться за краски.

– Совершенно напрасно, вы достаточно сильны; продолжайте, это недурно и т. д. и т. д.

Затем следует длинный урок, который показывает, что дело не безнадежно, как говорят в мастерской. Меня не любят в мастерской и при каждом ничтожном успехе Б. мечет такие яростные взгляды, что просто смешно.

Но Робер-Флери не хочет верить, что я никогда не училась живописи.

Он оставался долго, исправляя, болтая и куря, Я получила несколько дополнительных советов и потом он спросил меня, как я была помещена на последнем конкурсе прошлого года; и когда я сказала, что второй…

– А в этом году,- сказал он,- нужно будет…

– Да?

Это так глупо, он уже сказал Жулиану, что, по его мнению, я получу медаль. Итак, я уполномочена перейти к живописи с натуры, не останавливаясь на natures mortes! Я пропускаю их, как пропустила гипсы.

Понедельник, 7 декабря. Я пишу красками по утрам, а послеобеденное время уходит на рисованье.

Робер-Флери и Жулиан заботятся обо мне, как о лошади, которая может доставить им крупный приз. Жулиан говорит, что все это избалует, испортит меня, но я уверяю его, что все это только очень ободряет меня и это совершенная правда.

Среда, 9 декабря. Успех учеников Жулиана на конкурсе в Академии искусств поставил его мастерскую на хорошую ногу. Она переполнена учениками. И каждый мечтает получить в конце-концов какой-нибудь приз или по крайней мере попасть на конкурс в Академию.

Женская половина мастерской разделяет этот успех, а Робер-Флери соперничает с Лефевром и Буланже. При каждом удобном случае Жулиан говорит: "Интересно знать, что скажут об этом внизу? Да, я хотел бы показать это нашим господам внизу".

Я очень вздыхаю, удостоившись чести видеть один из своих рисунков отправляющимся вниз. Потому что им показывают наши рисунки, только чтобы похвастаться и позлить их, потому что они ведь говорят, что у женщин все это не серьезно.

Суббота, 12 декабря. Про мою работу было сказано, что "это очень хорошо, очень хорошо, очень хорошо".

– О, вы прекрасно одарены, и если только вы будете работать, вы добьетесь всего, чего захотите.

Я избалована похвалами (я говорю "избалована" только для формы), а доказательство того, что Р. не лжет, это то, что мне со всех сторон завидуют. И как это ни глупо, но мне больно. Нужно же, чтобы действительно что-то было, если мне каждый раз говорят такие вещи, особенно в виду того, что все это говорит человек такой серьезный и добросовестный, как Р.

Что до Жулиана, то он говорил, что если бы я знала все, что про меня говорят, это вскружило бы мне голову.

– У вас голова бы пошла кругом, m-lle Marie,- говорила также женщина, убирающая мастерскую.

Я постоянно боюсь, что мои читатели воображают, что меня хвалят из-за моего богатства. Но ведь это, право, ничего не значит: я плачу не больше, чем другие, а у других еще есть протекции, знакомство, родство с профессорами. Впрочем, когда вы будете читать меня, насчет того, чего я действительна заслуживаю, уже не будет сомнений.

Так приятно видеть, что вызываешь в других уважение своими личными достоинствами.

Среда, 16 декабря. Это глупо, но мне тяжело от зависти этих девушек. Это так мелко, так гадко, так низко! Я никогда не умела завидовать: я просто сожалею, что не могу быть на месте другого.

Я всегда преклоняюсь перед тем, что выше меня; мне досадно, но я преклоняюсь, тогда как эти твари… эти заранее приготовленные разговоры, эти улыбочки, когда заговорят о ком-нибудь, кем доволен профессор, эти словца по моему адресу в разговоре о ком-нибудь другом, которыми хотят показать, что успех в мастерской еще ровно ничего не означает.

Что безобразно в жизни, так это то, что все должно со временем поблекнуть, ссохнуться и умереть!

Четверг. 17 декабря. Бреслау написала женскую щечку так хорошо и правдиво, что я – женщина, художница-соперница, хотела бы поцеловать эту щечку…

Но и в жизни часто случается таким образом: есть вещи, к которым не надо подходить слишком близко, потому что только испачкаешь себе губы и испортишь самый предмет.

Пятница, 18 декабря. Меня начинает пугать будущность Бреслау; мне как-то тяжело, грустно.

Во всем, что она делает, нет ничего женского, банального, нескладного. Она обратила на себя внимание в Салоне, потому что, не говоря уже о выразительности ее вещи, она не возьмет какого-нибудь избитого сюжета.

Право, я безумно завидую ей: я еще ребенок в искусстве, а она уже женщина.

Сегодня дурной день; все представляется мне в мрачном свете.

Суббота, 19 декабря. Сегодня – ничего хорошего. Живопись не идет. Я думаю, что мне нужно будет больше шести месяцев, чтобы догнать Бреслау. Она, конечно, будет замечательной женщиной… Живопись не идет.

Ну, полно же, дитя мое! Разве ты думаешь, что Бреслау писала лучше, чем ты по прошествии двух с половиной месяцев? А она к тому же работала над разными натюрмортами и гипсами! Шесть месяцев тому назад Робер-Флери говорил ей то же, что сказал сегодня мне:

– Странно, но тон у вас резок и холоден. Надо отделаться от этого. Сделайте-ка одну-две копии.

Не погибла же она после десяти месяцев живописи, не погибать же мне после двух с половиной.

Я совсем отбилась от своего искусства и ни к чему не могу прицепиться. Книги мои упакованы, я разлучена с моей латынью и моими классиками и чувствую себя совсем глупой… Один вид какого-нибудь храма, колонны, итальянского пейзажа заставляет меня чувствовать прилив отвращения к этому Парижу – такому сухому, всеведущему, все пережившему, утонченному. Люди здесь так безобразны. Этот "рай" может быть раем для каких-нибудь высших организаций, но не для меня.

О, теперь я наконец образумилась! Я вовсе не счастлива и вовсе не умею ловко устраивать свои дела… Мне хочется ехать в Италию путешествовать, любоваться горами, озерами, деревьями, морем… Вместе со всей нашей семьей, с этими вечными узелками, дрязгами, разными домашними напастями, ежедневными мелкими стачками? О, нет, сто раз нет. Чтобы наслаждаться всеми благами путешествия, нужно подождать… а время уходит. Ну, что же, тем хуже!.. Я всегда смогу выйти замуж за какого-нибудь итальянского князя, как только захочу; подождем же… Дело-то, видите ли, в том, что выйдя за итальянского князя, я могла бы предаться работе, потому что в денежном отношении была бы независима. А пока останемся здесь и будем работать над живописью.

В субботу мой рисунок, сделанный в два дня, был найден удовлетворительным. Вы ведь понимаете, что только с каким-нибудь итальянцем я могла бы жить по собственному усмотрению и во Франции и в Италии – какая прекрасная жизнь! Я разделю свое время между Францией и Италией.

1879 год

Четверг, 2 января. Чего мне страстно хочется, так это возможности свободно гулять одной, уходить, приходить, садиться на скамейки в Тюльери и особенно в Люксембугском саду, останавливаться у художественных витрин, входить в церкви, музеи, по вечерам гулять по старинным улицам; вот чего мне страстно хочется, вот свобода, без которой нельзя сделаться художницей. Думаете вы, что всем этим можно наслаждаться, когда вас сопровождают или, когда отправляясь в Лувр, надо ждать карету, компаньонку или всю семью?

А! Клянусь вам, в это время я бешусь, что я женщина! Я хочу соорудить себе парик и самый простой костюм, я сделаюсь уродом, но буду свободна, как мужчина. Вот та свобода, которой мне недостает и без которой нельзя достигнуть чего-нибудь серьезного.

Мысль скована вследствие этого глупого, раздражающего стеснения; даже переодетая и обезображенная я свободна только наполовину: ходить одной женщине всегда опасно. А в Италии; в Риме? Не угодно ли отправляться осматривать развалины в ландо!

– Куда ты. Мари?

– Посмотреть Колизей.

– Но ведь ты его уже видела! Поедем лучше в театр или на гулянье, там будет много народу.

И этого достаточно, чтобы крылья упали.

Это одна из главнейших причин, почему между женщинами нет артисток. О, низменное невежество, о, дикая рутина! Не стоит даже говорить об этом!

Если даже сказать, что чувствуешь, тотчас посыплют-ся обычные и старые насмешки, которыми преследуют женщин-апостолов. Впрочем, мне думается, что смех их справедлив. Женщины никогда не будут ничем иным, как женщинами? Но все-таки, если бы их воспитывали по-мужски, то неравенство, о котором я сожалею, не существовало бы, осталось бы только то, которое присуще самой природе. Но все-таки, чтобы я ни говорила, надо кричать, не бояться быть смешной (я предоставляю это другим), чтобы через сто лет добиться этого равенства.

Я же постараюсь доказать это обществу, показывая собою пример женщины, которая сделалась чем-нибудь, несмотря на все невыгоды, которыми стесняет ее общество.

Пятница, 10 января. Вечером в мастерской был Робер-Флери.

Если живопись не принесет мне довольно скоро славы, я убью себя и все тут. Это решено уже несколько месяцев… Еще в России я хотела убить себя, но побоялась ада. Я убью себя в тридцать лет, потому что до тридцати – человек еще молод и может еще надеяться на успех, или на счастье, или на славу, или на что угодно. И так это приведено в порядок, и, если я буду благоразумна, я не буду больше мучаться, не только сегодня вечером, но никогда.

Я говорю очень серьезно и, право, я довольна, придя к окончательному решению.

Суббота, 11 января. В мастерской думают, что я много выезжаю; это, вместе с моим богатством, отдаляет меня от других и не позволяет просить у них о чем бы то ни было, как они это делают между собою, например – идти к какому-нибудь художнику или посетить мастерскую.

Я добросовестно работала всю неделю до десяти часов вечера субботы, потом вернулась и принялась плакать. До сих пор я всегда обращалась к Богу, но так как он меня совсем не слышит, я не верю… почти.

Только тот, кто испытал это чувство, поймет весь ужас его. Из этого не следует, что я хочу проповедовать веру из добродетели, но когда больше обратиться не к кому, когда нет больше средств, остается Бог. Это ни к чему не обязывает и никого не беспокоит, а получает высшее утешение.

Назад Дальше