Дневник - Мария Башкирцева 41 стр.


Мне кажется даже, что известный порыв может победить все. Приведу вам доказательства. Например: вот уже шесть или семь лет, что я не играю на рояле, ну, то есть просто совсем не играю, разве какие-нибудь несколько тактов мимоходом. Бывали месяцы, когда я не прикасалась к роялю, чтобы вдруг просидеть за ним в течении пяти-шести часов как-нибудь раз в год. Понятно, что при этих условиях беглости пальцев не существует, и я, конечно, не могла бы выступить перед публикой – первая встречная барышня одержала бы надо мной верх.

И вот – стоит мне услышать какое-нибудь замечательное музыкальное произведение – например, Шопена или Бетховена, как меня охватывает страстное желание сыграть его, и в какие-нибудь несколько дней – в два-три дня, играя по часу в день, я достигаю того, что могу сыграть его совершенно хорошо, так же хорошо – ну, как не знаю кто.

Понеденик, 30 апреля. Только что имела счастье разговаривать с Бастьен-Лепажем. Он объяснял мне свою Офелию… Это не просто "талантливый художник". Он провидит в своем сюжете мысль, обобщение; все, о чем он говорил мне по поводу Офелии, почерпнуто из сокровеннейших тайников человеческой души. Он видит в ней не просто "безумную": нет, это несчастная в любви; это беспредельное разочарование, горечи, отчаяние… Несчастная в любви, с помутившимся разумом! Можно ли представить себе что-нибудь трогательнее этого скорбного образа.

Я просто без ума от него. Гений – что может быть прекраснее! Этот невысокий, некрасивый человек кажется мне прекраснее и привлекательнее ангела. Кажется, всю жизнь готова была бы провести – слушая то, что он говорит, следя за его чудными работами. И с какой удивительной простотой он говорит! Отвечая кому-то из присутствующих – не помню уж, на что, он сказал: "Я нахожу столько поэзии в природе" – с выражением такой глубокой искренности, что я до сих пор нахожусь под влиянием какого-то невыразимого очарования…

Я преувеличиваю, я чувствую, что преувеличиваю. Но право…

Среда, 2 мая. Я хотела было поехать в оперу, но к чему?! Т. е. был момент, когда мне захотелось поехать туда, чтобы добрые люди, обратив внимание на мою наружность, довели это до сведения Бастьен-Лепажа. Но к чему это? Право, не могу отдать себе отчета. Ну, не глупо ли это? Не безумно ли желать нравиться людям, до которых мне в сущности нет дела!..

Надо будет подумать об этом, потому что ведь не добиваюсь же я всерьез этого великого художника?! Могла бы я за него выйти? Нет. Ну, следовательно?

Но к чему вечно докапываться во всем до причин! Я чувствую безумное желание нравиться этому великому человеку – вот и все. И Сен-Марсо – тоже. Кому же из них больше? Не знаю. Одного из них мне было бы достаточно… Все это составляет для меня самый насущный вопрос. Даже наружно я изменилась за это время: я очень похорошела, кожа стала какая-то особенно бархатистая, свежая, глаза оживлены и блестят. Просто удивительно. Что же должна творить настоящая любовь, если такие пустяки так действуют!

Пятница, 4 мая. Жюль Бастьен обедал у нас сегодня; я не ребячилась, не была ни глупа, ни безобразна. Он был прост, весел, мил, мы много дурачились. Не было ни одной минуты, когда бы чувствовалась какая-нибудь натянутость. Он проявил себя человеком вполне интеллигентным. Впрочем, я вообще не допускаю, чтобы гений мог быть узким специалистом: гениальный человек может и должен быть всем, чем захочет.

Понедельник, 7 мая. Я принялась за своих мальчиков совершенно заново: я делаю их во весь рост, на большом холсте – это интереснее.

Вторник. 8 мая. Я живу вся в своем искусстве, спускаясь к другим только к обеду, и то ни с кем не говоря. Это новый период в отношении моей работы. Мне кажется мелким и неинтересным все, исключая то, над чем работаешь. Жизнь могла бы быть прекрасна в этом виде.

Среда, 9 мая. Сегодня вечером у нас совершенно особенные гости, которые могли бы очень шокировать наше обычное общество, но которые для меня представляют величайший интерес.

Жюль Бастьен, так усердно проповедующий экономию ума, сил и всего для сосредоточения на чем-нибудь одном, действительно очень сдержан. Но у меня – я чувствую в себе такой избыток всего, что, если бы я не расходовалась во многих направлениях, просто не знаю, что бы и было. Конечно, если чувствуешь, что разговоры или смех утомляют, истощают тебя, то нужно воздерживаться от этого, но…

Все поднимаются наверх; моя большая картина, разумеется, повернута к стене, и я вступаю чуть ли не в бой с Бастьеном, чтобы не дать ему разглядеть ее, – потому что он умудрился забраться между картиной и стеной.

Я начинаю говорить в преувеличенном тоне о Сен-Марсо, а Бастьен отвечает, что он ревнует и употребит все усилия, чтобы мало помалу развенчать его в моих глазах. Он повторял это несколько раз; и хотя я отлично знаю, что это простая шутка, все-таки она приводить меня в восторг.

Пусть себе думает, что Сен-Марсо любит более его, как художник, разумеется! Я то и дело спрашиваю у него:

– Нет, скажите ведь вы его любите? Неправда ли, вы его любите?

– Да, очень.

– Любите ли вы его так, как я?

– Ну, нет! Я ведь не женщина; я его люблю, но…

– Да разве я люблю его, как женщина?

– Разумеется, к вашему обожанию примешивается и этот оттенок.

– Да нет же, клянусь вам.

– Ну, как нет! Это бессознательно!

– Ах, как вы можете думать!..

– Да. И я ревную, я ведь не представляю из себя красивого брюнета…

Мне кажется, что Бастьен начинает меня ненавидеть! За что? Я, право, не знаю, и мне как-то страшно. Между нами как бы пробегает что-то враждебное, что-то такое, чего нельзя выразить словами, но что непосредственно чувствуется. Между нами нет того, что называется симпатией… Я нарочно остановилась, чтобы сказать ему некоторые вещи, которые могли бы вызвать, быть, может, немножко любви ко мне. Мы совершенно сходимся в наших воззрениях на искусство, а я никак не решаюсь заговорить с ним об этом. Может быть, именно потому, что я чувствую, что он меня не любит?

Словом, за всем этим что-то кроется…

Суббота, 12 мая. Я была утром в мастерской; мне удалось поймать на минутку Жулиана, чтобы попросить его зайти ко мне – посмотреть моих мальчиков.

Мы говорили о "Святых женах". Я объясняю ему, как смотрю на все это. Мы вдоволь посмеялись над "драпировками" Робер-Флери. Разве эти женщины могут иметь красиво задрапированные одеянья из синего или коричневого кашемира?! Они следовали за Христом в течение многих месяцев; это были протестантки своего времени, отверженные обществом; им было не до изящества, не до моды.

А в последние дни, когда свершилась великая драма суда и казни, они должны были быть одеты чуть ли не в лохмотья… Жулиан говорит, что это будет или дивно хорошо, или прогорит окончательно.

Как бы то ни было – дело начато. Моя картина вполне выработана. Я ее вижу, чувствую. Ничто в мире не может ничего изменить в ней, никакое путешествие, никакая природа, никакие советы. Мой набросок нравится Жулиану. Но это еще не то, чего бы мне хотелось… Я знаю, в какое время дня это должно происходить, – в тот час, когда очертания предметов стушевываются, расплываются, спокойствие окружающего составляет контраст со всем совершившимся… Вдали – фигуры людей, уходящих после погребения Христа… Только эти две женщины остались – совершенно одни, точно скованные оцепенением. Магдалина видна в профиль; локтем она опирается на правое колено, положив подбородок на руку; глаза, ничего не видящие, прикованы к могиле; левое колено опустилось до земли; левая рука свесилась.

Другая Мария стоит несколько позади, голова опущена на руки, плечи приподняты; только эти руки и видны, но вся ее поза должна выражать рыдание исстрадавшейся души, усталость, отчаяние, какую-то надорванность: голова бессильно упала на руки, и во всей фигуре чувствуется изнеможение, полный упадок сил. Все кончено для нее…

Сидящая фигура представляет наиболее трудностей. В ней должно выражаться и оцепенение, и отчаяние, и изнеможение, но в то же время какое-то недоумение – протест души против всего совершившегося. И это недоумение особенно трудно поддается передаче… Словом, целый мир, целый мир…

И я решаюсь предпринять это? Ну да – я; и это не зависит от меня; невозможно не сделать этой картины, если этого хочет Бог. О, Он должен знать, что я боюсь Его, что я готова на коленях умолять Его дать мне возможность работать. Я не заслуживаю ни особенных Его милостей, ни помощи, но только бы Он дал мне возможность отдаться моей работе!..

Моя картина, выставленная в Салоне, не представляет особенного интереса. Я ее сделала – так, за неимением ничего лучшего и за недостатком времени…

Среда, 16 мая. Днем такая жара, что настоящая жизнь начинается только вечером. Я поднимаюсь к себе и наслаждаюсь всем этим мирным этажом с открывающимся видом бесконечного неба…

Но вино возбуждает не чувствительность, а какое-то особенное ребяческое настроение.

С вокзала железной дороги раздается свисток, из ближней церкви доносится звон колокола… Такая поэзия… В эти чудные вечера так хотелось бы отправиться куда-нибудь в деревню, кататься по воде большим обществом; только – с каким обществом?

Я думаю обо всем этом парижском люде Елисейских полей и Булонского леса- они живут… тогда как я только витаю – Бог знает где. Хорошо или дурно я делаю, бросая мою молодость в жертву своему честолюбию, которое… Словом, соберу ли я хоть процент с затраченного капитала?

Когда я буду знаменитой… это будет, может быть, уже через какой-нибудь год… Я чувствую в себе способность ждать этого так терпеливо, как будто я вполне уверена в этом…

Вторник, 22 мая. Я работаю до половины восьмого. Но при каждом шуме, при каждом звонке, при каждом лае Коко у меня душа уходит в пятки. Какое верное выражение! Оно существует одинаково по-русски и по-французски. Вот уже девять часов, а все еще никаких известий. Что за состояние!.. Если мне ничего не достанется, это будет более чем досадно. Мне столько наговорили об этом заранее в мастерской: и Жулиан, и Лефевр, и Тони – все они; невозможно, чтобы я ничего не получила.

А сердце бьется, бьется… Жалкая жизнь!.. И для чего, к чему все это, вообще все?.. Чтобы кончиться смертью?

И ведь не избегнешь этого! Каждому предстоит этот конец.

Конец! Конец, прекращение бытия… вот ужас. Обладать таким гением, чтобы остаться жить на веки… Или… писать всякий вздор дрожащей рукой, потому что известие о какой-то там награде заставляет ждать себя!..

Четверг, 24 мая. Я получила ее! Чувствую себя успокоенной, не скажу – счастливой. Можно еще сказать довольной…

Я узнала об этом из газет. Эти господа не потрудились уведомить меня ни одним словом…

В половине десятого мы отправляемся в Салон. Я прихожу к свою залу и вижу свою картину на новом месте, взгроможденной куда-то наверх, над большой картиной, изображающей тюльпаны самых ослепительных цветов и подписанной художником девятого класса. Так становится возможным предположение, что ярлык с надписью "почетный отзыв" прицеплен к "Ирме". Бегу туда. Ничуть не бывало. Иду, наконец, к своей дурацкой пастели и нахожу его там. Я подбегаю к Жулиану и в течение целого получаса торчу подле него, едва шевеля губами. Просто хоть плач! Он тоже, кажется, порядком-таки удивлен. С самого открытая Салона, с той минуты, как были замечены мои работы, о пастели и речи не было, а относительно картины он был уверен, что ее поместят где-нибудь в первом ряду.

Отзыв за пастель – это идиотство! Но это еще куда ни шло! Но взгромоздить на такое место мою картину! Эта мысль заставляет меня плакать, совершенно одной, в своей комнате и с пером в руке.

Я, конечно, вполне допускаю, что истинный талант должен пробить себе дорогу совершенно самостоятельно. Разумеется. Но для начала нужно, чтобы человеку повезло, чтобы его не захлестнула встречная волна. Сам Бастьен-Лепаж вначале пользовался поддержкой Кабонеля. Когда ученик что-нибудь обещает, учитель должен некоторое время подержать его голову над водой: если он удержится- он что-нибудь из себя представляет, если нет – ему же хуже. О, я добьюсь своего. Только я запоздала и при том по своей собственной вине.

Божидар добыл сей разлюбезный ярлык и принес мне: кусок картона с надписью "почетный отзыв". Я тотчас же прицепила его к хвосту Коко, который не смел шевелиться, исполненный священного ужаса.

Среда, б июня. Я просто совсем с ног сбилась с моими ушами. (Что за милая манера выражаться!) Вы поймете мои страдания, если я скажу, что дни, когда я слышу как следует, кажутся мни какими-то радостными событиями. Можете ли вы понять весь ужас такой жизни!

И нервы, возбужденные до невероятности! Работа моя страдает от этого; я занимаюсь живописью, пожираемая какими-то химерическими опасениями. Я измышляю тысячу ужасов, воображение бежит, бежит, бежит, я уже переживаю мысленно одну позорную неудачу за другой и боюсь в то же время допустить их реальную возможность.

Я сижу, погруженная в живопись, но думаю о том, что можно сказать обо мне, и мне приходят в голову такие ужасы, что иногда я вскакиваю с места и бегу на другой конец сада, как сумасшедшая, вслух возмущаясь сама собой.

Хороша выйдет картина при этих условиях!.. Чтобы получить способность принимать что-нибудь к сердцу, я должна засадить себя за дело, и тогда, через несколько часов усиленной работы, я прихожу в ужасное возбуждение, может быть, искусственное.

Понедельник. 11 июня. Мой отец умер. Сегодня в десять часов пришла депеша. Тетя и Дина говорили там внизу, что мама должна возвратиться немедленно, не дожидаясь похорон. Я пришла к себе наверх очень взволнованная, но не плакала. Только когда Розалия пришла показать мне драпировку платья, я сказала ей: "Не стоит теперь… Барин умер…" и вдруг неудержимо расплакалась.

Была ли я в чем-нибудь виноватой перед ним? Не думаю. Я всегда старалась вести себя прилично… Но в такие минуты всегда чувствуешь себя в чем-нибудь виновным… Я должна была поехать вместе с мамой.

Ему было всего пятьдесят лет! Перенести столько страданий!.. И притом никому, в сущности, не сделав зла. Очень любимый окружающими, уважаемый, честный, враг всяких дрязг, очень хороший человек.

Среда, 13 июня. Я думаю, что если бы я имела несчастье потерять маму, – я бы почувствовала тысячу всяких упреков, тысячу угрызений, потому что я бывала очень груба, очень жестока… за дело, я знаю это, но я не могла бы простить себе этой несдержанности в словах…

Вообще мама… это было бы ужасное несчастие: при одной мысли я не могу удержаться от слез, какие бы там недостатки я в ней ни признавала.

Она очень хорошая женщина, но она ничего не понимает и не верит в меня… Она вечно думает, что все само собой устроится и что не стоит "поднимать историй".

Чья смерть доставила бы мне еще больше горя, так это – я думаю – смерть тети, которая всю свою жизнь жертвовала собой для других и которая никогда ни минуты не жила для себя, кроме часов, проведенных за рулеткой в Бадене и Монако.

И только мама еще мила с ней; а я – вот уже месяц, что я ни разу не обняла ее и не говорила ничего, кроме самых безразличных вещей, да еще упреков по разным пустяшным поводам. Все это – не по злобе, а потому, что я и сама чувствую себя очень несчастной, а все эти препирательства с мамой и тетей приучили меня говорить в сухом, жестком, резком тоне. Если бы я заговорила с кем-нибудь нежно или даже просто мягко, я бы разревелась, как дура. Однако, и не будучи нежною, я могла бы быть поприветливее; улыбнуться или поболтать время от времени; это было бы для нее таким счастьем, а мне ведь ровно ничего не стоило бы. Но это значило бы так резко изменить своим манерам, что я почти не смею – из какого-то чувства ложного стыда.

И однако, мысль об этой бедной женщине, вся история которой выражается в одном слове самоотвержение, глубоко трогает меня и я хотела бы быть с ней поласковей. А если бы она умерла… вот человек, который оставил бы по себе бесконечные угрызения в моей душе.

Вот и дедушка, например: он часто выводил меня из себя разными старческими затеями, но нужно относиться с уважением к старости. Мне случалось отвечать ему грубо, а когда он был разбит параличом, я чувствовала такие угрызения совести, что очень часто приходила к нему, стараясь как-нибудь загладить, искупить свою вину. И потом – дедушка так любил меня, что от одного воспоминания о нем я принимаюсь плакать.

Понедельник, 18 июня. Внимание! Дело идет об одном небольшом событии! Сегодня, в одиннадцать часов утра у меня назначена аудиенция корреспонденту "Нового Времени" (из Петербурга), который письмом просил меня об этом. Это очень большая газета, и этот Б. посылает туда, между прочим, этюды о наших парижских художниках, "а так как вы занимаете между ними видное место, надеюсь, вы мне позволите, и т. д." Ого! Прежде, чем сойти к нему, я оставляю его на несколько минут с тетей, которая предуготовляет мой выход, говоря о моей молодости и всевозможных вещах, могущих благоприятно выставить нас! Он осматривает все холсты и делает заметки: когда я начала? где? различные подробности, примечания… Итак, я художница, которой будет посвящен этюд корреспондента большой газеты.

Это начало, и в то же время – заслуженная награда. Только бы эта статья была хороша; я точно не знаю, какие заметки он там делал, потому что я не расслышала всего, как следует, и это просто возмутительно. Тетя и Дина говорили там… но что? Жду статьи с мучительным нетерпением, а придется прождать добрых две недели… Они особенно налегали на мою молодость!

Четверг, 21 июня. Завтра – раздача наград; мне прислали список наград с моим именем в отделе живописи. Это выглядит довольно хорошо, но я еще колеблюсь, идти ли мне.

Пятница, 22 июня. Божидар уже там с девяти часов. Любопытное это существо: главная черта этой славянской натуры – причудливой, беззаботной – это любовь ко всякого рода неожиданным измышлениям… Впрочем, раз он с кем-нибудь дружен, все его воображение служит прославлению его друзей; он страстно привязывается к людям на некоторое время…

Бедные эти художники!.. Некоторые были очень взволнованы. Люди сорока пяти лет – бледные, растрепанные, в нескладно сидящих сюртуках, шли, чтобы получить свою медаль и пожать руку министра.

Какой-то скульптор – видный детина, – взяв предназначенный ему маленький футляр, принялся тут же на месте открывать его, невольно улыбаясь счастливой детской улыбкой.

Я тоже была несколько взволнована, глядя на других, и одну минуту мне показалось даже, что будет ужасно страшно подняться и подойти к этому столу. Тетя и Дина сидели позади меня на скамейке, потому что награждаемые имеют право на места для близких…

И вот – прошел этот день награды! Я представляла его себе совсем иначе.

О! В будущем году – завоевать медаль!.. И тогда все пойдет как в каком-то сне!.. Быть предметом восторгов, торжествовать!

Назад Дальше