Дневник - Мария Башкирцева 42 стр.


Это было бы слишком прекрасно и просто невозможно, если бы я не была так несчастна. Ну, а когда вы получите вторую медаль – вы пожелаете получить большую? Разумеется. А потом – орден? А почему бы и нет? Ну, а потом? А потом наслаждаться результатами своего труда, своих усилий, работать постоянно, постоянно поддерживать себя на известной высоте и попытаться быть счастливой – полюбить кого-нибудь. Ну, да это еще будет видно, это все не сейчас. А если бы я вышла замуж теперь, я стала бы потом, пожалуй, сама жалеть. Но в конце-концов надо-таки будет выйти замуж; только за человека, который серьезно любил бы меня, иначе я была бы несчастнейшей из женщин. Но нужно также, чтобы этот человек хоть сколько-нибудь подходил мне!

Быть знаменитой, известной! От этого все будет зависеть… Нет… рассчитывать на встречу какого-нибудь идеального существа, которое уважало, любило бы меня и в то же время представляло хорошую партию – невозможно. Знаменитые женщины пугают людей обыкновенных, а гении редки…

Воскресенье, 24 июня. Думаю о глупостях, которые я писала относительно Пьетро. Я говорила, что думаю о нем каждый вечер, что я жду его и что если бы он приехал в Ниццу, я бросилась бы в его объятия. И все думали, что я была влюблена, и все читающие подумают, что… И никогда-то, никогда, никогда этого не было. Нет, никогда!.. В минуты скуки, вечером – особенно летним – часто представляется таким счастьем возможность броситься в объятия какого-нибудь влюбленного человека… Мне самой сотни раз представлялось это. Ну, а тогда нашлось имя, которым можно было его называть – Пьетро. Ну, Пьетро, так Пьетро! А тут еще фантазия называться племянницей великого кардинала, который мог сделаться папой… Нет, я никогда не была влюблена и никогда этого теперь уже не будет. Теперь, чтобы понравиться мне, человек должен быть таким возвышенным; я так требовательна! А просто влюбиться в какого-нибудь хорошенького мальчика – нет, этого уже никогда не может быть.

Четверг, 28 июня. Минутами мне кажется, что этот бесконечный дневник содержит сокровища мысли, чувств, оригинальности. Я изливаюсь в него вся – вот уже столько лет. Это просто потребность – без всякой задней мысли, как потребность дышать. Но прежде всего надо найти покой, выйдя замуж, чтобы не висела надо мной эта забота. И тогда всем существом отдаться работе…

Вторник, 3 июля. Картина нейдет; такая тоска. И вообще ничего утешительного!!!

Вот наконец и статья "Нового времени". Она очень хороша; но несколько конфузит меня, потому что в ней сказано, что мне всего девятнадцать лет, тогда как в действительности больше, а на вид и того больше. Но эффект в России будет очень велик.

Четверг, 12 июля. Мне нужно только одно: обладать талантом. Боже мой, мне кажется, что лучше этого ничего в мире нет.

Туалеты, кокетство – все это больше для меня не существует. Я одеваюсь хорошо, потому что это ведь тоже своего рода искусство, и я не могла бы одеваться пугалом, но вообще…

От настоящей работы я становлюсь некрасива; я запираюсь, хоронюсь от всех; а что получу я взамен этого?.. Ведь легко сказать, когда гений уже дал себя почувствовать, а так!.. Я нахожу, что Бенвенуто Челлини, сжигающий свою мебель, делал не столько, сколько я: я бросаю в огонь гораздо большее, гораздо более драгоценное; а что получу я взамен этого? Он знал, к чему это приведет, а я?..

Как только я отделаюсь от своих "мальчиков", я поеду в деревню; в настоящую деревню, с широким горизонтом, степями – без всяких гор. Чудесные солнечные закаты, распаханная земля, трава и полевые цветы, шиповник и простор, простор. И там напишу картину – небо, бесконечно уходящее вдаль, трава и полевые цветы.

Пятница, 13 июля. Романтична я в смешном смысле слова или действительно стою выше всего обыкновенного, потому что чувства мои совпадают только с тем, что есть самого возвышенного и чистого в литературе? Но в любви?.. Впрочем, я ведь никогда и не испытала ее, потому что эти преходящие тщеславные увлечения нечего и считать. Я предпочитала того или другого человека потому, что мне нужны были объекты для моих измышлений; они предпочитались другим только потому, что это была потребность моей "великой души", а вовсе не потому, чтобы действительно производили на меня впечатление. Вот в чем различие. И оно огромно.

Перейдем, однако, без дальнейших рассуждений к искусству. Я не вижу, куда я иду в живописи. Я повторяю Бастьен-Лепажа и это – пагуба. Потому что сравняться с тем, кому подражаешь, невозможно. Великим может быть только тот, кто откроет свой новый путь, возможность передавать свои особенные впечатления, выразить свою индивидуальность.

Мое искусство еще не родилось. Я предвижу его немножко в Святых женах. А еще? В скульптуре, но это уже другое дело.

В Святых женах я никому не подражаю и верю в большой успех потому, что хочу вложить величайшую искренность в исполнение; и потом – волнение, охватывающее меня, когда я останавливаюсь на этом сюжете!.. Мальчики все-таки напоминают Бастьен-Лепажа, хотя, сюжет взят мной прямо с улицы и это самая заурядная, самая правдивая, самая обыденная сценка. Этот художник вечно составляет предмет моей тревоги.

Суббота, 14 июня. Читали вы Любовь Стендаля? Я теперь читаю именно эту вещь. Я никогда еще не любила в жизни или не переставала быть влюбленной в какое-то воображаемое лицо. Вот ведь какого рода дело!

Прочтите эту книгу. Это еще тоньше, чем Бальзак, еще более правдиво, цельно и поэтично. И это дивно выражает то, что всякий сам перечувствовал, даже я. Только я – я всегда все слишком анализировала. Если я когда-нибудь была действительно влюблена, так это только в Ницце, еще ребенком, да и то по недоразумению. А потом болезненное увлечение этим чучелом Пьетро…

Понедельник, 16 июля. Вопрос о "кристаллизации" любви интересует меня живейшим образом; я уверена, что можно было бы написать целый том о "кристаллизациях" совершенно невинного характера, ни к чему особенному не приводящих.

Вот я, например, для которой любовь полная мыслима только в браке, или вообще всякая другая девушка или замужняя женщина с твердыми принципами – мы тем не менее вполне доступны внутренним движениям, характеризующим "кристаллизацию". Только эта кристаллизация не завершается; нужно впрочем заметить, что слово кристаллизация мне не нравится, но – как говорит Стендаль – оно позволяет избегнуть длинной объяснительной фразы; итак я употребляю его. Кристаллизация начинается. Если "объект" имеет все совершенства, мы отдаемся этому внутреннему процессу и доходим до любви, т. е. любим; главное, разумеется, в том, чтобы действительно любить, а не практиковать то, что у Александра Дюма называется "любовью". Если же "объект" не имеет нужных совершенств, или мы открываем в нем недостаток – будь то безобразие, будь то что-нибудь смешное или какой-нибудь умственный недочет – дело останавливается на полдороге. Я думаю также, что можно остановить его усилием собственной воли.

Вторник, 17 июля. По прежнему преисполнена кристаллизациями – увы! – беспредметными.

Воскресенье, 22 июля. Вчера вечером поставила себе на груди мушку в том месте, где болит легкое. Решилась-таки, наконец; это будет желтое пятно на три или четыре месяца; но по крайней мере – я не умру в чахоте.

Среда, 25 июля. X. приносит нам два бюста, купленных по сто франков за каждый. Мы оставляем его обедать. Он имеет вид очень растерянный, хотя и старается придать себе некоторый апломб. Говорит, что беден. Все это очень тяжело; мне так стыдно, что за две художественные работы я дала цену какой-нибудь шляпки. А между тем – вместо того, чтобы быть с ним любезнее обыкновенного, я под влиянием всех этих чувств сделалась по виду только еще менее радушной; и мне это ужасно досадно. Бедный человек скинул свое пальто в зале и положил его на диван… Он совсем не разговаривает. Мы занимались музыкой; это сделало его несколько более развязным, а то он совсем не знал, как себя держать. Я не усматриваю в нем большого ума, а между тем, судя по его таланту, он должен быть интеллигентен. Но мы совсем не умели обращаться с ним так, чтобы он чувствовал себя свободно; вообще, это какая-то дикая натура; он, должно быть горд и очень несчастен. Но он беден, а я купила у него два бюста за двести франков! Мне так стыдно. Я хотела бы послать ему еще сто франков, да не знаю, как это сделать.

Пятница, 3 августа. Бастьен-Лепаж может привести в отчаяние. Изучая природу вблизи и желая вполне передать ее на полотне, невозможно не думать все время об этом огромном художнике. Он владеет всеми тайнами эпидермы. Все, что делают другие – все-таки остается только живописью; у него – это сама природа. Говорят о реалистах; но эти реалисты-натуралисты сами не знают, что такое реальность: они просто грубы, а воображают, что это правдивость. Реализм состоит вовсе не в изображении грубо-простых вещей, но в выполнении, которое должно быть совершенным.

Я хочу, чтобы моя живопись жила перед глазами.

Воскресенье, 5 августа. Говорят, что у меня был роман с О. и что поэтому-то я и не выхожу замуж. Иначе не могут объяснить себе, как это я – имея хорошее приданое – не сделалась до сих пор ни графиней, ни маркизой.

Дурачье!.. К счастью, вы, горсть избранных существ, возвышенных людей, вы, дорогие любимые мои поверенные, читающие меня, – вы ведь знаете, в чем тут дело. Но когда вы будете читать меня, все те, о которых я говорила, по всей вероятности уже не будут жить на белом свете; и Г. унесет в могилу сладостное убеждение в том, что он был любим молодой прекрасной иностранкой, которая, плененная этим рыцарем… и т. д. Дурак! И другие – того же мнения! Дураки! Но вы ведь отлично знаете, что это не так. Это было бы, может быть, весьма поэтично – отказывать разным маркизикам из-за любви: но увы! – я отказываю им, руководствуясь рассудком.

Вторник, 7 августа. Я краснею до ушей, думая о том, что через неделю будет вот уже пять месяцев, что я кончила картину для Салона. Что я сделала за пять месяцев? – Ничего. Занималась, правда, скульптурой, да это не считается. Мальчики еще не кончены.

Я чувствую себя очень несчастной… серьезно N.N. обедал у нас и презентовал мне свой луврский каталог, обозначая при этом место почти каждой картины. Он изучил все это, чтобы войти ко мне в милость. Он воображаете что это возможно и что я могу выйти за него замуж. Он, вероятно, предполагает, что я при последнем издыхании, если мог забрать себе это в голову! Уж не из-за того ли он вообразил меня на такой степени падения, что я плохо слышу?

После его ухода я чуть не лишилась чувств от боли, от тоски. Господи, что же я такое сделала, что Ты постоянно так меня наказываешь! Что он такое думает, если он предполагает, что я могу любить кого-нибудь вне моего искусства. А между тем брак по любви – где его встретишь?

Что же тогда негодует, что бунтует во мне? Почему обыденная жизнь кажется мне невыносимой? Это какая-то реальная сила, живущая во мне; нечто такое, чего неспособно передать мое жалкое писанье. Идея картины или статуи не дает мне спать целые ночи. Никогда мысль о каком-нибудь красивом господине не производила ничего подобного.

Суббота, 11 августа. Читаю историю живописи Стендаля: этот умный человек постоянно держится тех же мнений, что и я! Иногда он бывает, однако, слишком придирчив и изыскан в своих суждениях. Он очень неприятно поразил меня, сказав, что, изображая скорбь, художник должен справляться с руководством по физиологии.

Как? Да если я не чувствую трагизма выражения, какая физиология заставить меня почувствовать это?.. Мускулы?! О, Бог ты мой!

Художник, который будет изображать душевное страдание физиологически, а не по тому, что он перечувствовал, понял, видел его (хотя бы и в воображении), останется всегда холодным и сухим. Это то же, что если бы кому-нибудь предписали огорчиться по известным правилам!

Чувствовать прежде всего, а затем уже рассуждать о чувстве, если угодно. Невозможно, конечно, чтобы анализ не явился для проверки и утверждения чувства, но это будет уже изыскание чистой любознательности. В вашей воле, конечно, узнать состав слез и изучать их логически и научно, чтобы составить себе понятие о их цвете! Я же предпочитаю взглянуть, как они блестят на глазах, и изобразить их, как я вижу, не заботясь о том, почему они выглядят так, а не иначе.

Воскресенье, 12 августа. Мысль, что Бастьен-Лепаж должен прийти, волнует меня до такой степени, что я не могла ничего делать. Смешно, право, быть такой впечатлительной.

За обедом мы много болтали. Бастьен-Лепаж в высшей степени интеллигентен, но менее блестящ, чем Сен-Марсо.

Я не показала ему ни одного холста, ничего, ничего, ничего. Я ничего не сказала, ничем не блистала и когда он начинал интересный разговор, я не умела отвечать, ни даже уследить за его сжатыми фразами, кратко передающими всю суть предмета. Если бы это было с Жулианом, я сумела бы отвечать, потому что этот род разговора всего более подходит ко мне. Он умен, он все понимает, он даже образован – я боялась известного недостатка образования.

Но когда он говорил вещи, на которые я должна была бы отвечать, обнаруживая при этом прекрасные качества моего ума и сердца, я оставляла его говорить одного, молча, как дура!

Не могу даже писать сегодня, такой уж это день – я вся точно развинтилась.

Хочется остаться одной, совсем одной, чтобы отдать себе отчет во впечатлении, интересном и сильном. Через десять минут после его ухода я мысленно сдалась и признала его влияние.

И ничего-то я не сказала из всего, что следовало! Он по прежнему – бог и вполне сознает себя таковым. И я еще утвердила его в этом мнении. Он мал ростом и безобразен для обыкновенных людей. Но для меня и людей моего склада эта голова прекрасна. Что он может думать обо мне? Я была неловка, слишком часто смеялась. Он говорит, что ревнует к Сен-Марсо. Нечего сказать, большое утешение.

Четверг, 16 августа. Сказать "большое несчастье" значило бы, может быть, преувеличить, но даже рассудительные люди согласятся, что случившееся может быть названо "хорошо рассчитанным ударом по голове".

И ведь глупо же! Как все мои печали, впрочем. Я послала на выставку свою картину, рассчитывая, что последний срок приема – 20 августа, а оказывается, что срок истекает не 20, а 16, сегодня.

У меня щекотанье в носу, боль в спине и отяжелевшие руки. Что-нибудь в этом роде должны чувствовать люди, которых сильно отколотили.

Чтобы выплакать все свои печали, я запрятываюсь в кабинет – единственное место, где я могу оставаться одна, не будучи заподозренной. Если бы я заперлась в своей комнате, все сейчас догадались бы, в чем дело – после такого удара. Кажется, в первый раз мне приходится прятаться, чтобы выплакаться до дна с закрытыми глазами и гримасами, как у детей или дикарей

Ну, а потом сижу себе в мастерской, пока глаза не придут в нормальное состояние.

Я плакала раз в объятиях мамы, и это разделенное страдание оставило во мне на несколько месяцев чувство такого жестокого унижения, что я никогда ни при ком не буду больше плакать от горя. Можно плакать перед кем угодно от досады или по поводу смерти Гамбетты, но излить перед другими всю свою слабость, свое убожество, свое ничтожество, свое унижение – никогда! Если это и облегчает на минуту, то потом раскаиваешься как в ненужном признании.

И в то же время, когда я плакала, я вдруг поняла взгляд моей Магдалины: она не глядит на гробницу, она никуда не глядит, как я сию минуту, глаза широко раскрыты – как всегда после слез… Наконец-то, наконец, наконец!

Пятница, 17 августа. Никто не хочет верить в мою застенчивость, а между тем она легко объясняется избытком гордости.

Я чувствую настоящей страх, ужас и отчаяние, когда приходится просить – нужно, чтобы люди сами предложили мне. В какую-нибудь необыкновенную минуту я решаюсь попросить, но из этого никогда ничего не выходить: вечно попрошу слишком поздно или совсем некстати.

Я бледнею и краснею несколько раз прежде, чем осмелиться заявить о своем желании выставить что-нибудь или написать такую-то картину, мне кажется, что все смеются надо мной, что я ничего не знаю, что я притязательна и смешна.

Когда глядят (художник, разумеется) на мою картину, я ухожу куда-нибудь за две комнаты, так я боюсь какого-нибудь слова или взгляда. А между тем Робер-Флери и не подозревает, до какой степени во мне мало самоуверенности. Я говорю с апломбом, и он воображает, что я очень ценю себя и приписываю себе талант. Поэтому он даже не считает нужным ободрять меня, и если бы я сообщила ему все мои колебания и страхи, он бы засмеялся. Я ему раз стала высказывать это – а он принял все за шутку, за комедию. Вот ведь в какую ошибку я могу ввести!.. Бастьен-Лепаж знает, я думаю, что я ужасно боюсь его, и считает себя богом…

Понедельник, 20 августа. Я пою, луна светит через большое окно мастерской; все так хорошо. Счастье должно быть возможно. Да, если только есть возможность полюбить. Полюбить кого?

Вторник, 21 августа. Нет, я умру только около 40 лет, как m-lle С., к 35 годам я разболеюсь окончательно и окончу жизнь зимой, в своей постели. А мое завещание? Я ограничусь в нем просьбой поместить статуи и картины Сен-Марсо и Жюля Бастьена-Лепажа в какой-нибудь парижской часовне, окруженной цветами, стоящей на видном месте, и в каждую годовщину пусть исполняют надо мной мессы Верди и Перголезе и другие вещи – лучшие певцы Парижа.

Впрочем, я хочу еще основать стипендию для художников – женщин и мужчин.

Но вместо того, чтобы заниматься всем этим, я хочу жить… Но у меня нет гения и в конце концов все-таки лучше умереть…

Среда, 29 августа. Я кашляю все время, несмотря на жару; а сегодня после полудня, в то время, как мой натурщик отдыхал, я впала в какое-то полузабытье, сидя на диване, и вдруг… я представила себя лежащей с большой восковой свечой в изголовье.

Так вот какова будет развязка всех моих треволнений. Умереть! Я так боюсь.

И я не хочу. Это ужасно. Я не знаю, как это делается у разных счастливцев, но я достойна сожаления с тех пор, как перестала возлагать надежды на Бога. Когда это последнее высшее прибежище изменяет, остается только умереть. Без Бога нет ни поэзии, ни глубоких чувств, ни гения, ни любви, ни честолюбия.

Страсти бросают нас из сторону в сторону в ненадежные области разных стремлений, желаний, нелепых крайностей мысли. Человек непременно нуждается в чем-нибудь высшем, стоящем над его жизнью, в Боге, которому он нес бы свои гимны и свои молитвы, в Боге, к которому мог бы прибегнуть со своими прошениями, который всемогущ и перед которым можно излить всю душу. Я хотела бы слышать признание всех, когда-либо живших, замечательных людей: неужели они не прибегали к Богу в своей любви, в своих страданиях, в своих мечтах о славе.

Обыденные натуры – хотя бы и самые умные и ученые – могут обойтись без этого. Но те, в ком тлеет искра святого огня…

Я не учена, но все мои размышления сводятся к следующему:

Бог католический… нет, нечего и говорить о нем… Но Бог гениальных людей, Бог философов. Бог людей просто интеллигентных, вот как мы… этого Бога… если бы его не было – откуда эта потребность поклоняться ему у всех народов и во все времена? Возможно ли, чтобы ничто не отвечало этим душевным порывам, врожденным у всех людей, этому инстинкту, побуждающему нас искать высшее существо, великого властелина Бога?..

Назад Дальше