Сам генерал, избалованный вниманием в Москве, вряд ли ожидал, что окажется не только лицом к лицу с превосходящим противником, но и на одном с ним паркетном уровне: то есть, заметно ниже нашего пока что молчаливого большинства. Но кишка была там не тонка - напротив. Что по сравнению с ним мы, микрофонные борцы из безопасного далека? Вот он, фаворит самого Андропова, получивший генерал-майора в тридцать восемь мальчишеских лет, выступил против своей своей альма матер, коей был, можно сказать, любимый сын, в самом ее лоне. Лишился за это звания и всех наград, жил в перспективе ареста и суда. Только фортуна и тут не оставила любимца. Сразу после фиаско ГКЧП, этого рассосавшегося "бунта серых", Горби все возвратил ему по полной. И в развороченном событиями лоне генерал на данный исторический момент являлся даже не вторым номером, а де факто Первым - поскольку, в отличие от нового председателя КГБ, по специальности инженера-строителя, назначенного с разрушительной миссией, генерал был все же профи.
Словом, герой.
И в то же время монстр.
Поскольку, как ни крути, а ремеслом этого советско-антисоветского "силовика" было все то же - насилие, уничтожение, разрушение, хаос… Смерть. Non-being. Да, вот именно…
Небытие.
Безмолвие было таким, что я, отложениями солей по молодости лет не страдающий, услышал хруст собственной шеи, когда повернул голову налево, к дверям, из-за которых нако-нец-то появилась моя сотрудница, шагая вперед алюминиевой палкой с резиновым набалдашником.
Все это время меня, наблюдающего за генералом и его аудиторией, терзала совесть из-за того, что бросил человека за станком одного, чтобы самому не пропустить всё с самого начала. Человек, впрочем, от любопытства не сгорал и работы ради готов был манкировать событие. Но мне не хотелось, чтобы она отказывалась от общественной жизни с ее увеселениями и забавами, пусть специфическими, но, в конце концов, на каждой французской ярмарке, как ты лучше меня знаешь, всегда есть свой павильончик Ужаса. Буквально уломал ее сходить на генерала. Но, несмотря на данное мне обещание, не был уверен, что вместо того, чтобы одолевать два марша лестницы, она не уйдет домой - закончив работу и попросив в фойе охранника вызвать ей такси. Теперь душа моя была чиста.
Отвлекаясь от созерцания генерала, народ у входа расступался, давая ей пройти. Мою сотрудницу вынесло в первую шеренгу - прямо к шефу безопасности.
Фрост ей кивнул, и взглядом она ответила ему, как старому знакомому.
Надо сказать, что, несмотря на мою к нему симпатию, этот Фрост меня определенно раздражал. Не только своим видом скромного всезнайки. В коридорах он прилагал лицевые усилия, чтобы не заметить меня - парижанина! писателя! звезду! При этом постоянно пошучивал с бывшим малолетним преступником, который неведомо как оказался на Западе и вырос у нас до редактора военной программы. Но хуже всего было то, что Фрост тормозил мой производственный процесс, то и дело умыкая сотрудницу, без которой я оставался, как без рук. Или он сам заглядывал из коридора, но обычно обязывал (где-то за кадром) явиться к себе в такое-то, крайне неудобное для меня время, и работа внезапно прерывалась. Бросая меня с недочищенной пленкой, она брала сигареты, зажигалку и начинала свой крестный путь, передвигаясь сначала из своего крыла в главный коридор, а там направо и до самого упора, где была дверь с неброской надписью Security. Пару раз я сопровождал ее в надежде, что при мне долго пытать не станут. За первой дверью там был офис, где работала заместительница Фроста - немка. Эта красивая брюнетка вскакивала, высокая, упругая, приветливая, и, без стука заглядывая во внутреннюю дверь, впускала хромоножку дальше. Дверь за моей сотрудницей закрывалась поднявшимся ей навстречу из-за стола Фростом. Его дверь была постоянно закрытой. В отличие от двери немки - широко распахнутой.
Переминаясь в коридоре, я бросал невольные взгляды. Каждый раз в ответ срывал улыбку. Лучезарную. Абсолютно убийственную.
Повезло ему, думал я, отворачиваясь к окну и вспоминая при этом моменты, когда за пределами работы они оба попадали мне в поле зрения. Пересекая мостик через ручей на нашей Оеттингенштрассе. В 20-м трамвае по пути из центра. При том, что пышноволосая брюнетка была выше своего начальника на голову, воспринимались они, как пара; и я делал свои выводы насчет этого симбиоза. Тогда, в трамвае, я возвращался с охоты за американскими пейпербэками, а они предположительно с обеда; держа прямо спину, брюнетка глядела в окно; не отпуская поручень ее кресла, он стоял с потрясенным видом - ну абсолютно счастливые люди. Изо всех сил пытающиеся счастье свое скрыть. Господа? Это было серьезно. Только это серьезно и было. Говоря же о том, чем они занимались по определению… Тут можно и должно судить только по себе, а в безопасности здесь, где все, так или иначе, впадали в фатализм, - нет, совершенно я себя не чувствовал.
И, отворачиваясь после обмена взглядами к окну, выходившему на внутренний периметр, на стоянку по эту сторону белой стены, возведенной с трех сторон после взрыва, я думал: "Вот она, наша контрразведка… Пара возлюбленных".
На полторы тысячи душ.
И каждая такие потёмки, что черт ногу сломит.
Итак.
Что можно показать по существу… Радио?
Это, конечно, детство.
Наше счастливое, то есть. Его радиодни. Бред антагонистический (он же, согласно психиатрии, манихейский), с самых первых проблесков вменяемости лился мне в уши из принудительных "тарелок" и "точек" Всесоюзного радио. Затем пришел Хрущев, и началась разрядка напряженности. Я уже выходил (все еще, впрочем, пребывая) из ангельского возраста неведения, когда после нашего возвращения с Рижского взморья произошли два, на первый взгляд, малозначительных события.
Дома, в уютном свете модного торшера лежала на круглой его подставке волнующе-толстенькая книжка "Охотник за шпионами". Рука потянулась сразу - я знал и эту толщину, и этот малый формат. Несмотря на несерьезное имя Орест Пинто, автор новинки "Воениздата" был представлен, как подполковник английской контрразведки. И - о радость - отчим разрешил. "Читай пока…" Сам то ли прочитал, то ли отложил на потом, занимаясь необычным делом наматывания сверкающей медной проволоки на поблескивающий карандаш:
- Антенна…
Приятно прозвучало. Созвучно космической эре.
- А зачем?
- Чтоб лучше слышать.
Я хотел быть детективом; и еще несколько дней назад в Риге клянчил у мамы увиденный там в витрине вузовский учебник "Криминалистика" (до сих пор помню, что стоил п рублей с копейками). Теперь, читая сэра Пинто, стал приходить к выводу, что контрразведка намного интересней.
Кроме новой мебели, той весной они купили радиолу "Даугава". Привезли из магазина "Радиотовары", который только что открылся за кладбищем, напротив кинотеатра "Мир". "Наконец-то в доме будет музыка", - объявила радостная мама, которую я сразу же после этого сопроводил в магазин "Грампластинки", где она купила ("Нам на 33 оборота, пожалуйста!"): большую Первый концерт Чайковского, среднюю "Джонни", поскольку в школе у меня английский, и маленькую "Сибоней" - в честь Фиделя и кубинской революции. Меня это радовало не только, как частный пример возросшего благосостояния нашего советского народа. Я представлял себе уютную картинку, мы все в процессе семейного прослушивания грампластинок и передач Всесоюзного радио, слышимость которого по нашей кухонной "точке" меня, кстати сказать, вполне удовлетворяла. Но отчим повел себя неожиданно. Квартира имела две комнаты, большую и маленькую, где отчим, растянув антенну до самого потолка, стал уединяться с "Даугавой", никого при этом к ней не допуская. "Тревожить отца" мама не разрешала, хотя сама была в тревоге по поводу этих уединений, добиваясь от него таких странных поступков, как занавешивание окна, выходившего прямо на автобусную остановку, пуховым их одеялом, купленном еще в Ленинграде: изумрудный атлас. - Не говори глупости, Люба. - Это не глупости, Леонид! Услышат люди, сообщат? В Германии за это сразу расстреливали. - Маме я верил, ее угоняли в рабство, и с интересом переводил глаза на отчима, который отнекивался вяло, будто не до конца был убежден:
- Никто меня не расстреляет…
Услышат, что слушает… Это было что-то новое. Расстреливали - за что?
Сообщат - куда?
По эстетическим причинам я слушающего не подслушивал, но, проходя мимо закрытой двери, невольно замедлял продвижение и напрягался слухом. Сквозь дверь доносилось надсадное завывание: Уу-Уу-Уу-Уу…
Я не верил своим ушам.
И это то, что слушать мне запрещено?
После уединений с воющей радиолой появлялся он отнюдь не в радостном настроении - накурившийся и красный, будто занимался заведомо предосудительным делом. В маленькой комнате, куда я спешил войти, слоями плавал папиросный дым, но самый интригующий запах распространяла радиола, перегретая изнутри всеми своими радиолампами, погасшим зеленым глазом, стеклом поисковой панели с городами мира, где почему-то не был никто из взрослых, которых я знал.
Запах Тайны, бросившей мне вызов в 1959 году.
Разгадке не способствовал тот факт, что "джаз КГБ", то самое самоупоённое завывание, распространялось радиомачтой, которая возвышалась прямо на нашей улице, но, правда, в конце, там, где Долгобродская впадала в проспект Ленина, - четыре остановки на трамваях "тройка" или "шесть". На вопрос, для чего это, отчим не отвечал, а мама считала, что, видимо, связано с этим самым космосом.
Между тем, мачта во дворе сталинского дома, выходящего на проспект, и от проспекта, где проезжали иностранцы, этим домом загороженная, была той самой глушилкой, ставшей знаменитой на весь мир за то, что именно ее злоумышлял во имя свободы слова взорвать студент радиотехникума, упомянутый Солженицыным.
Я ни о чем тогда еще знал. Ни о глушилках, ни о КГБ, ни о том, что существует западное радиовещание на Советский Союз. Но я был непредвзятый мальчик. Принимал жизнь так, как она накатывала. Радиола - так радиола. Шпионы - так шпионы. Вещи вроде бы противоположные: шпионы делают свое дело тайно, кутаясь в плащи, таящие кинжалы. Тогда как радио вещает для того, чтобы все знали всё и были в курсе последних известий. Не говоря про чистые услады, которые в промежутках скуки льет концертами по заявкам или там "Оптимистической трагедией" - театр у микрофона…
Но в мою жизнь это вошло одновременно.
Начиная с того момента, все последующее существование можно "прочитать", как постепенную утрату инстинкта самосохранения в приближении к ужасу, которым в Союзе пугали взрослых.
Видит Бог, никогда не помышлял я о карьере "диверсанта в эфире", продажного писаки, капающего с пера излишками того самого яда, которым он брызжет в микрофон. Несмотря на то, что женой моей стала иностранка, в Москве у нас даже транзистора не было. С другой стороны, когда предоставлялась возможность, я неизменно настраивался на подрывную волну. Один раз это было в номере гостиницы "Октябрьская".
Испанский мой тесть отошел в сортир, а мы с женой вцепились в транзисторный приемник, который ему только что подарили в Кремле, вместе с двумя наборами коллекционных водок. Приемник был отделан ценными породами дерева. Полировка. Инкрустации. Антенна выдвигалась под самый потолок. И мы, конечно, сразу же поймали. Не помню, что именно - "Голос Америки", "Би-би-си", "Немецкую волну" или даже саму "Свободу". Но это было что-то подрывное, и мы ловили кайф. Не от послания, а от сознания, что слушаем мы это в самом логове: in the belly, можно сказать, of the Beast. В арбатском переулке на задах высотки МИДа. На самом здании вывески не было, потому что это был ведомственный постоялый двор - от Международного отдела ЦК КПСС. Тесть из-за шторы появился раньше, чем мы успели выключить. Распространил запах французского одеколона. Дозастегнул брюки (нас увозили на юбилейный концерт во Дворец съездов). - Вижу, нравится тебе приемник, Аурорита, - сказал он по-испански своей дочери, и я, молодой ее супруг, весь обомлел, чтобы не выдать рвущееся ликование. - Думал подарить тебе, чтоб меньше здесь скучала. Но, видимо, отвезу твоей матери в Париж. А вы забирайте водку. Только не для того, чтоб пить! Алехандро? Компрендес?
Чего тут было не понять. Тесть был не лыком шит. На то и был он будущий генсек Компартии народов Испании. Ничем не выдал гнева, которым был охвачен. Потом, уже без меня, объяснил, что это было бы святотатство. Слушать Америку на приемнике, который подарили советские товарищи. Где Кремль в лучах! Где 50 лет СССР!
Отставленный от западной пропаганды, иногда я все же приникал. Вспоминается Нижнекисловской переулок. Там, на конспиративной квартире, куда по причине московской бездомности нас сунули на зиму 1976-77, был старомодный, но прекрасно все берущий "комбайн" на ножках. На его стекле запретные волны, трепетавшие на тему Прав человека, были уже прорезаны чем-то острым - возможно, даже стеклорезом. Предыдущими постояльцами. Каким-нибудь лидером национально-освободительного движения, чью расческу нашел я в рыжем сейфе, который стоял там в спальне. Без перхоти. Из черной пластмассы с крохотной надписью Fabricado in Nicaragua.
Ну, а последний месяц в СССР, новыми победами встречающим очередной юбилей - 6о лет, как жизни нет - провел, можно сказать, приложась ухом к динамику транзистора "ВЭФ-2". Так на него подсел, что расстался только в день убытия в Париж, успех сбегать и вернуть его в пункт проката на Трифоновской (там, улица идет налево, поднимаясь к проспекту Мира).
Выбрав свободу без кавычек, я не сразу покатился по наклонной плоскости.
Но заковыченная корпорация имела в Париже свое бюро. Оттуда мне позвонили в понедельник, прочитав в "Фигаро-диманш" декларацию молодого московского писателя.
Это было в 7-м аррондисмане. Авеню Рапп, 20. Генерал Рапп, кстати сказать, герой Бородино. Но помню, как, перейдя ветреную Сену по мосту Альма, я вышел к устью роскошной перспективы и ухмыльнулся, прочитав название проспекта аббревиатурно: как РАПП - Российская ассоциация пролетарских писателей.
А на подходе было и авеню Франко-Рюсс - уводящее вправо, к Эйфелевой башне. Тоже было прочитано, как знак, сжимающий горло сознанием необратимости времен.
Но в том, что касается РАППа, ассоциация моя попала прямо в цель. Бюро "Свободы" оказалось не столько подрывной американской точкой, сколько клубом русских писателей в Париже. Даже пролетарскость - и люмпен-пролетарскость - их была неоспорима - за исключением разве что Виктора Некрасова, человека эпохи Большого стиля, любимца Сталина и несомненного аристократа.
Мало того, что дверь была параноидально неприступной. Аристократической внешности дама меня долго не впускала; в длинных морщинистых пальцах дымился голуаз без фильтра. Параноидальная румынка так доставала Чаушеску, что по его приказу ее постоянно избивали на улицах Парижа. Но это я уже знал. Румыны - бьют.
А наши?
В студии на седьмом и последнем этаже прекрасного дома "арт нуво" и состоялся мой первый опыт гласности - с опережением Москвы на десять лет.
Горло никак не разжималось. Режиссер моего государственного преступления - возможно, родственник "Мисс Мэнд", советской писательницы, под старость лет поехавшей на еврейском происхождении Ленина, - то и дело отключал запись и давал советы.
Но нет. Опять фальстарт.
Голос заклинило.
Я смотрел на микрофон со страшной надписью Radio Liberty, он был забран сеткой и на эмалированном чугунном пьедестале; я представлял себе беспредельную, уходящую прямо во Вселенную завьюжено-темную страну миллионов жадно-пылающих ушей, обращенных к приемникам, прижатых к транзисторам. Изо всех сил я повторял попытку к ним обратиться. Но тут же провидел то, что произойдет. Необратимые последствия. Площадь Дзержинского. Старую площадь. Кремль. Громады тоталитарных зданий. Радиоперехват, который ложится на стол Председателя Комитета государственной безопасности СССР, а затем на полированные столы членов Политбюро во главе со "вторым" нашим Ильичем, который насупливает бровеносо свое незлое в общем-то лицо. - Это что же у нас, Юрий Владимирович, получается? Мы творческой молодежи идем навстречу, а молодежь? - Наш недосмотр, Леонид Ильич. Будут приняты меры. - Да уж извольте. Чтоб неповадно было…
Силясь разжать голосовые связки, я знал, что держит меня за горло страх. Ноль без палочки, никто, а теперь к тому же отщепенец, я собирался бросить вызов выживающему из ума "Коллективному Разуму". Взять на себя за это всю ответственность. Это просто жизнь на карту. И если бы только одна моя. Волны адреналина так и омывали сердце и то, что в черепной коробке. В такие игры еще я не играл. Функшпиль покруче, чем "русская рулетка".
За стеклом режиссер отложил свою по-сталински изогнутую трубку. Скрылся в коридоре. Вошел в мою звуконепроницаемый вакуум с затянутой в кожу фляжкой:
- Un calva?
- Мерси, - принял я серебряную пробочку, шибанувшую яблочным хмелем. - Вы часом не внук Мариэтты Сергеевны?
- Все спрашивают… Нет. Однофамилец.
Я выпил.
Крутанул барабан. Приставил ствол к виску и выстрелил.
И все потом пошло, как по маслу. Мне заказали "скрипт". Приняли заявку и на серию. Не успел я оглянуться, как стал фрилансом и всеобщим любимцем парижского бюро, что, надо думать, отражало заочные чувства высшей инстанции.
Мюнхен.
Возможно, в Западной Германии, где город на Изаре называют "тайной столицей", слово "Мюнхен" и звучит, как музыка. Но не под Эйфелевой башней [которую мы с Виктором Некрасовым рассматривали на перекурах с балкона парижского бюро, можно сказать, в упор (но надо было высунуться за грань стены на авеню Монтескье)]. И не в отдельно взятом моем сознании, по которому с первых его проблесков начали долбить про Гитлера, про Путч и Сговор, про Столицу Движения и про Дахау - инфернальную базу Оплота Реакции Франца-Йозефа Штрауса и Осиного Гнезда, которое под эгидой ЦРУ свили себе окопавшиеся здесь, у Английского парка, пауки в банке.
Под Эйфелевой башней, где я сумел продержаться на плаву не много, не мало, а целых семь лет, меня все убеждали, что пресловутые мюнхенские "пауки" - отнюдь не только лишь метафора советской контрпропаганды. Но запугать аранхо-фобией меня не удалось.
Переехав на работу в Мюнхен, нашел я, что всё здесь далеко не столь ужасно, как это представлялось.
Ужас был в другом.
В том, что на рынке бытия свободу и Париж я обменял на это…
С точки зрения парижанина, каким я стал незаметно для себя, вокруг царил тотальный ужас и бруталитет. Невероятно, что когда-то - в Союзе ССР - такой хичкоковской музыкой звучали сами эти слова: Западная Германия… Бавария… Мюнхен…
Афины, так сказать, на Изаре.