Музей шпионажа: фактоид - Сергей Юрьенен 3 стр.


Первое время, впрочем, отчетливо - глаза при этом округлив - я видел в Мюнхене только дантиста, который со всей мускульной энергией трудился над ликвидацией последствий нашей парижской нищеты. И все же просто невозможно было представить, что у этих лимитрофных стран есть общая граница. Что до Парижа ночь на поезде, а лёту - полтора часа. Со всей моей предупредительностью, толерантностью, учтивой деликатностью я чувствовал себя, как на другой планете. Казалось бы, тоже была просвещенная монархия. Но почему никого не просветила? Почему всё осталось таким грубым, неотесанным? И нельзя сказать, что благорасположенным к чужакам.

В Париже одна оккультная особа, сумрачная квартира которой на бульваре Бомарше была заставлена бюстами Ленина, доказывала мне, что весь в целом Мюнхен, где совсем не случайно в расцвете творческих сил умер Фассбиндер, есть геопатогенная зона. Да! Узел страданий, завязанный энергетическими линиями. Что предъальпийские геолого-тектонические особенности, платформа, кора, сама его почва, пресловутый Boden, на котором город возник, благодаря пивным монахам темного средневековья, - есть источник безумия, воплощенного в истории общеизвестными фактами, событиями и личностями - от сумасбродных баварских королей с их сказочными замками до Гитлера "и его" - указывая мне на полчище посеребрённых лысых бюстов.

Особа, конечно, очень хотела, чтобы мы, друзья дома, остались в Париже, но сейчас, изнутри "зоны", я не мог не признать, что в ее страстном мракобесии было рациональное зерно.

Помимо почвы, здесь был зловредный Föhn, задувающий с альпийских высокогорий. Фён… Одного этого достаточно, чтобы сойти с ума. Во всяком случае, именно этот сухой и теплый ветер, зимой создающий иллюзию весны, а круглый год - хорошего климата, выдвигал в качестве мотива для своего героя-убийцы Ингмар Бергман в своем единственном мюнхенском фильме, снятом здесь во время самоизгнания из-за налогов: Aus dem Leben der Marionetten, "Из жизни марионеток", - естественно, самом кровавом в фильмографии шведского гения. Где, скажите на милость, где еще в Западной Европе клиент, перед тем, как овладеть проституткой, способен ей перерезать горло?

Я никого не убивал.

И даже не ходил к проституткам, хотя приехал в Мюнхен раньше жены и дочери. Но был всецело не в себе. В газете прочитал про географию западноевропейского счастья. По результатам опросов выходило, что в самой счастливой стране Ирландии мне делать было нечего, а в самую несчастную уже приехал.

Отчуждение, твердил я по-французски, как будто сам звук слова мог помочь. Алъенасъон, алъенасъон… Свое состояние я объяснял то депрессией, мной незаметно овладевшей, то чисто геофизическим синдромом заброшенности в чужую и чуждую среду, то просто сигаретами, которые, несмотря на их американские названия, оставались мало того, что лицензионными, но стали еще и скверно-немецкими, в результате чего я был вынужден вернуться к черному французскому табаку "житанов": чуть что, чуть минимальный стресс, и я уже хватаюсь за родную черно-синюю пачку с цыганкой, танцующей фламенко.

Признать ошибку и вернуться? Но уехал я ведь тоже не случайно. Прекрасное слово номбрилизм. Самоупоенность концентрации Парижа на собственном пупке. Не столько нищета меня пугала, сколько парижская оторванность от мира за пределами хорошо еще если "Гексагона", как называют в Париже Францию, но, как правило, просто кольцевой дороги Пе-риферик. То тоскливое чувство безысходности, которое возникает у фрустрированного космополита в отдельно взятой могучей монокультуре - других знать особо не желающей.

Нет.

Возможно, любимая страна у Бога, но французский рай я потерял, и надо нести дальше крест самоизгнания. Здесь, в Западной Германии, во всяком случае, имеет место свой космополитизм - пусть и в навязанной ей форме американского присутствия.

Все это было, разумеется, несправедливо. Чистой воды субъективизм, и Дойчланд, Дойчланд - юбер аллее. Пройдет жестокосердное западноевропейское время, и, оказавшись на планете, по-настоящему другой, иной нешуточно - по kidding! - я даже буду впадать в германофилию - да, всякий раз после первого глотка импортного Weiss-Bier, а также, что происходит много реже - раза два в год - наведываясь в отдаленный городок, где есть германо-швейцарский продовольственный магазин и - с предвосхищением вурстов - вспоминая, какие в Мюнхене были голландские селедки, а красное французское вино - начиная с пять марок:

- И знаешь что, шери? Вполне уже можно было пить!

Депрессия была там или нет, но я в нее не "впадал", что подразумевает пассивно-лежачее состояние. Я нес ее, поднимая своим скелетом в полный рост. Каждое утро напротив дома садился на конечной в трамвай Нумер Цванциг, брал с соседнего сиденья использованный "Бильд" и, стиснув зубы, ехал к Английскому парку на работу.

По дороге я каждое утро находил в газете свидетельства правоты парижской ведьмы. Местные изуверства отличались изысками. Домовладелец держал в подвале раба, закованного в цепи. Известный хирург-ортопед забавлял себя, причудливо сшивая мускулы и связки лыжникам и легкоатлетам. Первое время также удивляли голые аборигены. Совершенно нагие, дрожащие и сиреневые от холода подростки обоего пола. Не давая мне сойти, вся эта мюнхенская босота и нагота ломилась в трамвай на остановке "Тиволиштрассе", куда они с риском для жизни приплывали издалека, из-под самого гитлеровского Дома искусств (Haus der Kunst) на Принцреген-тенштрассе, по притоку Изара, который исходил ледяной кипучей яростью в русле, проложенном параллельно рельсам того трамвая.

Говоря о "банке с пауками", тут несколько помогало, что мнил я себя, скорее, энтомологом, подобно Кафке, прежде всего изучающим паука-в-себе. Так что, будучи уже не вольным стрелком-фрилансом, а штатным сотрудником, стаффе-ром, я пребывал в определенном отрыве от реальности, всеми силами поддерживая этот свой зазор, будто на самом деле был не ландскнехт, не профессиональный антисоветчик, не клеветник, не диверсант, a writer-in-residence, как водится в настоящей Америке, в Америке американской: если уж не пи-сатель-при-университете, то писатель-в-присутствии.

Фантазия, за которую я хватался, давала право на отсутствие - чисто внутреннее. Не то, что бы впал в рассеянность, как Паганель. Просто ничего не замечал. Потом сквозь всё застилающую пелену отчаяния по поводу своей погубленной жизни стало проступать. Нет, далеко не все. Потому что был я избирателен в том, что себе показывал. Но кое-что просто бросалось в глаза.

Так, к большой моей досаде, невозможно было избежать ежеутренного вида на туго обтянутые и тесно сжатые - лезвия не вставишь, говорят во Франции - половинки зада, которым, опередив меня, усиленно работал вчерашний советский паренек с разболтанными конечностями. Анус зажат так, как будто и на Западе в нем продолжала действовать программа самозащиты от внезапной агрессии с тыла; все же прочее - как без костей. На финишной прямой он не курил, а дергал. Коротко и часто вырывал затяжки. По протекции всемогущего Поленова, этот бывший малолетка стал одним из моих коллег. Мало того. Каждое утро меня обгонял, что добавочно снижало мою самооценку.

Были и менее яркие персонажи, от вынужденного созерцания которых просто нельзя было сохранить joie de vivre. Какая там радость жизни! Не впасть бы в мизантропию.

Никто мне здесь не нравился. Ничто. Все отвращало. Оскорбляло чувство прекрасного.

Недоучел я этот момент при выборе "Свободы" - а ведь был решающим, когда выбирал свободу без кавычек.

А всё потому что не Париж. Несмотря на все мои к нему претензии, жил я там среди писателей, поскольку непишущие люди меня занимали мало, а если с последними, жену сюда включая, и возникали межличностные отношения, то я пытался убедить их взяться за перо.

И вот на этом фоне в тонах почти трагических возникла одна дама, которая к месту работы приезжала на такси.

Обычно то был светло-бежевый мерседес, большой и тяжелый, с особо укрепленными бамперами спереди и сзади, - и не обычно, не как правило, а, независимо от таксиста, всегда был мерседес, поскольку таксомоторы других автомобильных марок просто неприняты в городе, который на пару с Цюрихом образует тандем самых богатых городов Западной Европы, а к тому же свято блюдет традицию гомогенности в чем только можно. Раз такси, то будут мерседесы, и притом светло-бежевые. Чтоб никакого разнобоя. Так решает Мюнхен - в отличие от своего швейцарского жирного близнеца, и не говоря уж о Париже, приветствующем разнообразие - difference - в чем только можно.

Здесь нет. Здесь не Париж, как сказано. Унификация всего. Однородность, однотипность. Выталкивание того, что чуждо.

Как они нас терпели?

Интернационал на краю Английского парка? неважно, что не коммунистический, а совсем наоборот. Биологическую разносортицу кож, рас и организмов? И не где-нибудь, а прямо в Английском парке супротив освященной двумя столетиями, разбомбленной американцами, но скрупулезно восстановленной их деревянной Хинезишер-турм, пятиэтажной Китайской башни, где бухают литавры духового оркестра, где ароматы жареных свиных ребрышек и белой редьки, нарезаемой гирляндами, овевают биргартен на семь тысяч посадочных мест и пивом НВ, что значит Хофброй, освященным еще Лениным и Гитлером.

А терпели (если нужен ответ на риторический вопрос), только благодаря освободителям от нацизма, которые буквально выпестовали здесь, в бывшей столице бывшего движения, относительную толерантность.

Дама пользовалась уважением у ленивых церберов частной охранной службы, которые сиживали в сторожевом "стакане" форпоста. Автоматический шлагбаум немцы поднимали перед всеми машинами, но выбегали наружу только к ее мерседесу. Такси описывало полукруг, вставая перед тремя березками на газоне - так, чтобы задняя дверца пришлась прямо на дорожку, ведущую к крыльцу, а охранник эту дверцу перед ней распахивал. Возможно, дама была влиятельной. Или сочувствие к недугу?

Неспешно рассчитавшись, выходила дама палкой вперед - алюминиевой палкой с резиновым набалдашником и удобным, с мягкой прокладкой, упором для предплечья.

Сказать "со следами былой красоты", было бы, пожалуй, преждевременно; пусть возраст, но дама была привлекательна. Большие, слегка навыкате глаза, романтически-синие, а в краткой улыбке благодарности, которую она дарила счастливому стражу, было нечто от той высшей, и я бы даже сказал единственно западной цивилизации, которую мне пришлось покинуть (ибо в своей конечной, квинтэссенциальной взвеси Запад - это только, единственно и исключительно Париж.

Dixit!).

Неизменно хорошо одета. И не в местном бюргерско-баварском смысле, а опять-таки в элегантно-парижском - даже когда на ней был только темно-синий плащ с погончиками и хлястиком, брюки и сапоги. Не без тенденции к плотности, но держащая себя в форме дама, которая могла поломаться где-нибудь на лыжах в Альпах.

Глядя ей вслед, всецело допускал.

Но время шло, а переломы не срастались, и церемония высаживания повторялась - палкой вперед.

Во время одной из них, подходя с улицы к проему входа, я замедлил шаги, чтобы предоставить даме все необходимое пространство и в который раз задал себе вопрос: кто посадил у входа на "Свободу" эти якобы ностальгические березки? Не иначе, как американцы. Кто же еще? В тщетной попытке угодить русской душе…

- В чем-в чем, а в геронтофилии тебя бы я не заподозрил, - сказал нагнавший меня в этот момент Наум. - Нет-нет, - спохватился он в ответ на взгляд, - Летиция, конечно, факэбл. Но на пределе. Как у вас в Париже говорят? А ля лимит?

- Летиция зовут?

- Заранее знаю, что ты скажешь… Да! Как героиню "Искателей приключений". Боже, как любил я Шимкус!..

- Кто же не любил… Француженка?

- Белогвардейская. Доца первой волны.

- А здесь кем?

- Да мелкая сошка в Русской службе. Кстати сказать, old flameи.о. их главного редактора.

И.о. я знал и удивился несовместностью с ним этой дамы:

- Имеешь в виду Поленова?

- Доколенова, ага…

Впервые я проявил к кому-то интерес. Мы были погружены тогда в Союз Советских, как в самих себя. Всецело, как уходят в астральный полет, или в ТМ - трансцендентальную медитацию. Теоретически я сознавал, что нахожусь в уникальном месте, где людей неинтересных нет по определению, что подтверждала и советская пропаганда: изменники, предатели, пособники… Но ни эти люди, ни их увлекательные судьбы, ни то, что творилось у нас под носом, нас не занимало; меня же еще меньше, чем коллегу Наума, который поневоле находился "в теме". Его предприимчивая Рита пыталась создать свой бизнес, независимое машбюро для обслуживания нарастающих потребностей Русской службы в распечатках магнитных лент. Через Риту и приходили вести "сверху", с первого этажа, где как раз в тот момент происходила очередная буря в пресловутой "банке": вновь падало американское начальство, чем никого не удивишь. Только на этот раз по причине сверх-скандальной, какой явились вышедшие в мировую прессу предположения в потворстве антисемитизму. Мне самому, как бывшему парижанину, пришлось давать интервью присланному к нам для расследования корреспонденту французской "Монд", и чувствовал я себя при этом нелегко.

Буквально накануне я оказался очевидцем весьма сомнительной выходки со стороны одного из наших коллег, аналитиков старшего поколения и ветеранов войны, познавших ее с обеих тоталитарных сторон. Этот человек по фамилии Гужев занимался Советской Армией, кадровый состав которой знал поименно, начиная чуть ли не с младших лейтенантов. Собственноручно вел картотеку в длинных деревянных ящичках. Надев старомодные очки, день начинал свой с проработки "Красной Звезды". Периодически в наш общий кабинет (из которого я вскоре съехал напротив), являлся его сослуживец по РОА, но, видимо, младше чином; раскладывал свое хозяйство и стриг господина аналитика под бокс - не механической машинкой, а ручной. Должно быть, было больно, не могло не быть. Но Гужев все терпел. Сидел при этом на стуле, вынесенном в проход между столами. Окутанный простыней, небрежно заткнутой под ворот. Полевой парикмахер пытал его не молча, а с шутками и прибаутками а ля Василий Тёркин, но Гужев молчал. Не реагировал даже лицом. Злые языки (как будто они бывают добрые) приписывали нашему с Наумом коллеге хобби более чем странное. Якобы по ночам он с сыновьями, произведенными и выращенными уже в Западной Германии, выходит в Английский парк охотиться на приверженцев однополого секса. Такой, мол, фамильный подряд. Семейная айнзацгруппа, вооруженная баварскими охотничьими ножами: берешься за шерстяную ножку с копытцем. Но что конкретно они делали, выходя, в соответствии с нравственным кодексом Рейха, "на пидарасов"? Просто разгоняли, разнимая, в случае обнаружения контакта? холодным оружием потрясая для убедительности? Потому что вряд ли убивали. Я бы обратил внимание. В трамвае просматривал локальную жёлтую прессу: сообщений о подобных - малозатейливых - бруталитетах не было. И я всё эти сплетни делил более, чем надвое, пока однажды перед концом рабочего дня ко мне вдруг в полном ужасе не вбежал Наум с "Литературной газетой", распластанной на груди, и я, вскочив навстречу ему из-за машинки, оказался лицом к лицу со стариком. Подсвеченный люминесцентным светом коридора, Гужев, собравшись воедино, наступал по пятам беглеца, шипя при этом: "Кыш… кыш-ш-ш… унтерменьш-ши…" Образ противника коллега наш малоразличал, переключившись сразу на меня. Свинцовые глазки неподвижны, физиономия с налипшим чубчиком сжата, как третий кулак, весь налит недоброй силой, в любой момент готовой перейти в аксьон, так сказать, директ… - Вам бы домой, господин Гужев… Вызвать таксомотор?

Выброс эмоций на это был таким, что я едва успел, шагнув назад, захлопнуть дверь, на которую из коридора обрушились кулаки ветерана иных времен: "Заели - не продохнуть! Давить!.."

Уставши, пнул дверь, пообещав, что сейчас "с ребятами" вернется.

Наум развел руками. - Таким явился из кантины. Наверно, пенсионеры напоили. Я читал статью в "ЛГ"… этот Иона, какая все-таки сволочь этот Иона, скажи? Говорят, полковник… Да, так этот как вошел, так сразу сзади и накинулся. Я ему: "Иван Васильевич? Иван Васильевич?" А он…

- Совершенно охуевши он, Иван Васильич… Настоящее, думаешь, имя?

- Развед-псевдоним Сталина? Да Боже упаси.

- Интересно, как зовут на самом деле.

- Да хоть Иосиф. Хрустальный нож всегда за сапогом.

- Да, блядь, - ответил я на это. - Россия зарубежная…

И это был только отголосок. Подлинные страсти борьбы между "космополитами" и "патриотами" клокотали там, над нами, на авансцене Русской службы. Мы тут, полуподвальные мозговики, наслаждались, можно сказать, невовлеченностью…

- Ладно, нет худа без добра. Как раз хотел обсудить с тобой темплан, - сказал Наум, выкатывая кресло из-под стола моего отсутствующего соседа. - Надоело мне заниматься мелочами…

- Видеореволюция не мелочь.

- Преходяще, - отвел ладонью он область своих актуальных изысканий. - Душа взыскует вечных ценностей. Не заняться ли мне Комитетом?

- Ты имеешь в виду…

- Госбезопасности СССР.

- В каком аспекте?

- А фронтально. Как генератором перемен.

- Обсуди с начальником.

- А ты что думаешь? Не тема?

- Запретных у нас нет.

- Да, но в смысле перспективы?

- Об этом, Наум, читай у Ницше. Придется смотреть в бездну. По долгу взятых обязательств.

- И что?

- И бездна не оставит тебя без своего внимания.

- Я, как ты знаешь, служил в израильском спецназе… Нет, ты скажи не как писатель. Как прагматик… Не завтра, не послезавтра. Но лет через пару-тройку… Вдруг все-таки не апокалипсис? Вдруг там накроется всё медным тазом?

- Не исключено.

- И что тогда? Переквалифицироваться в управдомы? Ой, слушай! - Его как подбросило с кресла. - Ничего, что я сижу за столом твоего прораба?

Он имел в виду Стива, моего подопечного, который в своем предыдущем качестве на строительстве московского "Восьмиэтажного микрофона", как назовут в мировой прессе новое здание посольства США в Девятинском переулке, обнаружил под своим началом целую стройбригаду "в штатском": "Но у меня же только одна пара глаз!"

- Сиди-сиди, - сказал я.

- А где он?

- В штате Орегон…

Я честно пытался сделать из Стива аналитика. Но Москва травмировала его настолько, что этот юо%-ный американец возненавидел не только советологию, не только политику, но и "планету людей". Я никому не сказал, что получил от него письмо. Стив нашел работу лесорубом, и возвращаться за свой стол на радио "Свобода" не собирался: книги его могу отправить в топку…

Наум погрузился в анализ советской прессы, а я откатился и, сложа руки на груди, уставился в окно. Так мы и сидели в моем, теперь, надеюсь, отдельном кабинете с видом на сырую зелень, которая смеркалась; сидели и не знали, когда можно будет выйти. По коридору пролегал путь в библиотеку, одну из лучших на Западе по советологии, но читателей в нашем заведении было немного, тем более не в этот час.

Назад Дальше