- Отказался, - усмехнулся я, - от анилингуса. - От чего? - Жопу не стал лизать. - Старичок! Я тебя понимаю. Но дело в том, что новый директор "Свободы" Кейли - его дружбан. И Пра-вилов давит на него со страшной силой. Требует рвать головы, дословно выражаясь. У него тут все агенты советского влияния. А если кто не агент, то "вышибала из американского посольства", как назвал он Нигерийского. (Поленов засмеялся; я не поддержал). Мы тебя, конечно, отстоим, но сам понимаешь… (Нет! Я ничего не понимал. Я находился в шоке от услышанного, и, почувствовал это, Поленов решил дать время мне на переваривание). Ладно, приедем, там поговорим…
Привез он меня в небоскрёбистый отель - не столько высокий, сколько широкий. Мы поднялись на лифте, отражаясь в полированной латуни. Коридор был узковат, я шел за ним, глядя на ковровую дорожку, узор которой бесконечно воспроизводил планиметрию пчелиных сот, отражая, видимо, архитектурную идею: дом как улей. Дверь его номера была направо. Сбросив пальто, он сразу стал лить в стакан мне водку, "Абсолют" - как воду, нетерпеливо булькая, чтобы скорей наполнить с краем. Но, к счастью, не успел. Зазвонил телефон. Со словами: "Если нужна закуска, режь лахс: там, в холодильнике. Самообслуживайся, старичок!.." Вышел на балкон с телефонной трубкой, там закурил и придавил стеклянной дверью шнур.
Лахс? Что это? Ах, saumon…
Внутри холодильника ростом с меня озарился полуметровый блок розовой лососины, вспоротый так, что пластик по обе стороны скрутился трубочкой. Закусывать я не стал, а пить тем более. Нет. Ни капли в рот, ни сантиметра в жопу, как говорит заокеанский друг. С какой бы это радости? Я думал, у меня все хорошо, а оказалось - хуже некуда. Правилов, этот маленький Сталин антисоветизма, не простил мне моего отдельного стояния. А что я мог? Как все они, прибиваться к вожаку, "пробившему" журнал у Шпрингера, состоящего в корешах у Штрауса? Ну нет у меня стадного инстинкта. Он меня даже напечатал от обиды, которая стала только еще сильней. Вот так я и влип в донос, первый в моей жизни открытый донос журнала "Континент", который в статье под названием "Звуковые барьеры радиовещания" назвал фамилию Андерс среди других "барьеров", звучащих подозрительно либерально: Эткинд, Сеземан… Теперь, конечно, все. Мне страшно захотелось назад в Париж - к Констанс и Нюше, которые ждали меня с победой в одной из башен Чайна-тауна, где Земфира (под эту же победу) приютила нас, на пятом году свободы оказавшихся бездомными. Билет был на завтра, но я бы улетел немедленно. Не хотят меня здесь - не надо. Подам на Би-би-си. Я окинул глазами мюнхенский гостиничный номер, который был, скорей, квартирой, в которой я бы жить все равно не стал. Отвратительно буржуазной ибо. Полировка, обивка и обшивка. Иконы и нонконформисты. Рабин, Шемякин, Целков. Привычный набор эмигранта с деньгами. Книг было много. По-немецки ни одной. Все на русском. Впрочем, с супера одного толстого корешка бросилась в глаза английская аббревиатура "KGB".
Балконное стекло, переливаясь радужными каплями, размывало силуэт Поленова, который был так поглощен телефонным разговором, что не обращал внимания на сырость. Про меня и вовсе он забыл. Тем лучше. Уходи. Но как же? возразил я. Неудобно. Начальник. Готовый к тому же поддержать… Но голос повторил мне: "Уходи".
Я повернулся и ушел.
Может быть, из-за этого мое "дело о приеме на ‘Свободу’" и затянулось на два мучительных года? побив тем самым все рекорды этой неторопливой организации, куда, в частности, Поленов был принят всего лишь через год после того, как перемахнул за борт своего эсминца.
Последнее, на что я обратил тогда внимание, было маленькое бюро в прихожей. Темно-красное, с красиво висящими латунными ручками. Над ним нависала лампа на пружинках, в абажур вправлено большое увеличительное стекло. Коллекционер? Собиратель марок и монет? Это в половозрелом возрасте? Сам будучи лет до тринадцати "юный" филателист и нумизмат, я знал, что либидо решительно отменяет в свою пользу эти и прочие хобби. Не навсегда. На время - пока не уступает старости. В своей книге он напишет, что хобби было подсказано ему в Карлсхорсте. Что, дескать, это была отличная идея, которая мотивировала его повышенную мобильность. Однако вот, показываю: мальчуково-старческое занятие человека с репутацией ебаря-тяжеловеса обратило мое внимание, - а задержись я на этом мысленно, то могло бы вызвать и подозрительность.
Сейчас, когда справедливость восторжествовала еще раз, и меня перевели из подвала на культуру, Поленов снова оказывался моим непосредственным начальником. Новость эту он, кстати, воспринял безучастно. Прежнего дружелюбия как не бывало. Минувшие годы вообще изменили его не к лучшему. Нечто мальчишеское (наивное? американское? кеннедиев-ское?), что было в его лице, необратимо исчезло. Огонь погас, подглазья набрякли. Физиономия стала, как оладья. Свой в доску парень превратился в дерганого истерика, и странность метаморфозы только подчеркивалась его неуклюже-медвежьей статью.
Все из-за женщин - так я понимал. С женой у него давно шло дело о разводе, но и с последующей было все непросто. В этом я убедился в первый же день своего нового назначения. Выйдя утром после митинга в коридор, я увидел недавнюю москвичку по фамилии Булонская, и не одну, а с плохо причесанной дочерью среднего школьного возраста. Дама была отчужденной, как говорится, супругой одного советского дипломата, не так давно выбравшего свободу и проходившему сейчас, надо думать, круги ада; ее же "пробовали" на предмет профпригодности, и в качестве экзаменатора был не кто иной, как я, уже сделавший для себя вывод, что особых аналитических достоинств там, увы, нет. О других достоинствах я не знал, и они меня не волновали. Это была высокая, крупная женщина, которая в тот момент поразила меня однозначным выражением своего простого русского лица. Непримиримая решимость - вот, что на нем мне прочиталось. Булонская, с лицом Веры Засулич, сделала крупный и нетерпеливый шаг ко мне. Пистолета в руках у нее не было, но ясно было, что сейчас она меня ударит или же обнимет. Ничто в наших пунктирных отношениях, происходивших к тому же при свидетелях, не могло вызвать ни этого лица, ни этого движения. На долю секунды меня охватила паника. Но тут Булонская увидела того за моей спиной, кого здесь караулила, и я все понял. То есть, мне только показалось, что все понял. Пристальный читатель структуры момента, я недооценил всю его сложность. Что и понятно. Каким образом я смог бы тогда постичь, что на самом деле любовница в тот момент собиралась ответить решительным отказом на санкционированную попытку ее завербовать.
Задев меня своим твидом, Поленов поспешил на перехват. Увел за руку, держа женщину крепко и выше запястья. За угол и в коридорчик, который вел во владения начальника так называемого "Красного архива", фанатика-немца, принявшего, кстати, под нажимом Поленова на работу уголовника-малолетку (оказавшегося не только пунктуальным, но еще изобретательно услужливым). Застекленные двери за парочкой сомкнулись, но всем редакторам Русской службы, продолжающим выходить в коридор, было видно, как решительно Поленов повернулся к Булонской, которая распласталась об стену, как для большей надежности он блокировал ей путь отступления своей рукой, упершейся в стену на уровне ее груди.
Жанр сцены был всеочевиден. Серьезное объяснение. Уместное больше за углом сельского клуба, чем в "осином гнезде американской реакции". Девочка при этом продолжала стоять - явно выхваченная матерью из теплой постели. Непро-спавшаяся, нечесаная, ничего не понимающая и абсолютно несчастная.
Ухмыляясь, часть редакторов свернула в кантину к первому утреннему пиву, часть стала подниматься по лестнице, обсуждая своего начальника:
- Думает, самый большой в службе…
- Рашн лав машин…
Вполголоса: на всякий случай.
Совещание не состоялось и в среду. Поленов не вышел снова. Поскольку контрактом положены больничные, дней тринадцать, что ли, в год, можно не являться без объяснений два дня кряду, но третий надо подтверждать справкой о болезни. Однако Номер Три отсутствовал, даже не позвонив. В четверг Ирина, секретарша, хмурясь еще более обычного, при мне набрала телефон по месту его жительства. Поленов не отвечал, так что соображения по культуре мне снова приходилось оставить при себе.
Майор смотрел на меня из дверного проема.
- Фрустрация реформатора? Мне бы ваши заботы…
Он красен был, как рак. Бисером пот на лбу. День был, конечно, лучезарно-солнечный, но все-таки февраль.
- Что-нибудь случилось?
- Зайдите.
Он закрыл за мной дверь в знак конфиденциальности. Сел за свой стол и схватился за голову, взъерошив шевелюру.
- Не с пауками банка, - сказал он.
- Нет?
- Нет! Со скорпионами! Я допустил ляп. Ну, ляпнул нечто. Что в пьяной компании сходит с рук, а будучи записанным на микрофон становится совершенно непозволительным. Тайно записанным! - добавил он, видя, что я не врубаюсь. - По-шпионски!
- Кто мог вас записать?
- "Кто"… Один из ваших коллег. Короче. Со вчерашнего дня ищу другое место работы. Вот как бывает, да?
Он привстал над беспорядком, нашел и - "Вам на память!" - протянул коробочку. В ней был секундомер. Круглый, как карманные часы.
Я нажал - время пошло…
Через неделю Фрост официально заявил об исчезновении Поленова, а в интервью "Нью-Йорк Таймс" даже не исключил возможность редефекции, то есть, возвращения туда, откуда двадцать лет назад убегалось: оказалось, что не часто ("менее полудюжины"), но были и такие случаи в истории корпорации. Несомненно, что Фрост обладал большей информацией, чем гадающие на кофейной гуще (точнее - на пивной пене) рядовые служащие, безопасность которых он был призван охранять. Но нельзя было также исключить, что безопасность просто пытается успокоить ряды, из которых Аббревиатура начала изымать особо неугодных членов. Но чем достал их этот абсолютно некреативный человек? "Как же, - отвечалось. - Он же заочно приговорен был к смертной казни!"
Возникали и циркулировали спекуляции, но время шло, а Поленов, живой или приведенный в исполнение, оставался за кадром, и напирающая злоба дня с ее мелкими и средними катастрофами, в которых мне мнилось предвестие агонии и свирепое биение хвостом, рассеяла озабоченность судьбой пропавшего без вести начальника. Подтвердив тем самым мое давнее впечатление, что никто в службе его особенно и не любил. За исключением, быть может, группы ветеранов-алкоголиков во главе с господином Нигерийским.
Я уже говорил про топографию событий: в этом смысле в моей жизни ничего не изменилось. Кабинет бывшего шефа культуры я игнорировал. Формально принадлежа первому этажу, я продолжал готовить программы из полуподвала. Потом относил наверх директору, который теперь при всей шаткости своего кресла был вынужден работать за двоих, дополнительно изучая и подписывая в эфир программы. Что он, в моем случае, и делал - лишних вопросов не задавая, почти машинально.
Затем появлялся у "продукции".
Несмотря на то, что состав продукции включал и сильный пол, режиссеров и техников, это было своего рода "бабье царство", которым заведовала большая разбитная тетя - в свое время, как говорили злые языки, бежавшая от ударов Красной Армии в немецком обозе с белым баяном в обнимку. "Вторая", военная волна. Волна, которая успешно удерживала заблаговременно взятые позиции и слоты (рабочие места) от напора "третьей" - и, кстати сказать, всецело была ответственна за вознесение бывшего матроса эсминца "Справедливый" к вершинам власти. Само по себе "волна" понятие пусть массовидное и полное кинетической энергии, однако рыхлое, что не вполне адекватно описывает послевоенную эмиграцию, внутри которой работала структура с еще довоенной историей весьма деятельного антикоммунизма. НТС. Народно-Трудовой Союз. Чем больше ГБ работал с этим "союзом", тем назойливей представлял его в качестве главного пугала и основного врага, тогда как сама история, ветер которой дул в паруса Лубянке, размывала некогда боевитую структуру. "Союз" дряхлел, его представляли некрасивые старые люди. Не способствовала обновлению рядов и репутация нашпиго-ванности "союза" советской агентурой, непобиваемой коронкой которой было разыгрывание "русской карты". Причем, чем яростней били этой картой, тем больше "союз" отталкивал. Не все, разумеется, там были "радикалы", но крайнеправый задор привносили именно последние, для которых Солженицын был тем же, чем триединство Эт-кинд/Копелев/Синявский для вермонтского отшельника. Нормального человека все это заставляло, как минимум, держать дистанцию. Но был и другой аспект. Испытанные кадры "союза", члены тайные ("закрытые") и явные, а также попутчики и сочувствующие, переплелись за послевоенные десятилетия подобно грибнице в пугающем лесу Запада, заодно сцепившись и родственными связями. Результат представлял собой вполне реальную силу - пусть и не сразу, сказал бы я, интеллигибельную.
Сросшаяся со своим руководящим стулом Тамарочка (как звали тетю) щурилась на меня с непередаваемым выражением - как на мелкое говнецо, которое ежедневно возникает на пороге именно в тот момент, когда в задней комнате подчиненная Наля уж накрывает обеденный стол - не раздувая там только лишь медный самовар. Короче говоря, Кустодиев. Но взгляды взглядами, а Тамарочка вынуждена была идти навстречу программным требованиям. Назначать мне режиссера. Или передоверять попечению Дундича, презренного "третьеволновика", но в прошлом известного ленинградско-московского актера/режиссера оттепельного призыва и по внешнему виду одного из самых располагающих персонажей службы.
Не без скрипа, но процесс этот вершился до тех пор, пока однажды директор, с привычным уже мне благосклонным видом взявший текст программы, подколотый с зеленым листом, прочитав, достал из внутреннего кармана стило, щелкнул им и поставил на программе крест. Такой Андреевский. Из угла в угол.
- Не пойдет!
Я в темпе изваял замену, которую директор подписал, как обычно, сам все еще оставаясь взволнованным по поводу своего утреннего деяния:
- Но вы поняли, почему я запретил программу?
- Не совсем.
- Потому что, - сказал он, - глумление.
- Просто отсутствие пафоса.
- Нет! Глумление. Глумление, - подчеркнул он, явно читающий перестроечный "Огонек", - над флагманом перестройки. Перед которым у нас, к тому же, некоторые обязательства.
Имелась в виду белокурая внучка "флагмана", которая у нас работала.
Возможно, он был прав, и я не возражал. В конце концов, когда-то и сам по книге флагмана сдавал древнерусскую литературу. Дело было не в том, что мне "завернули" программу, а в том, что назревала ситуация. Стали возникать неожиданные люди - американец по имени Петр Николаев, а по должности, страшно сказать, political adviser. Не просто советник, а советник политический. У себя на родине он пел в церковном хоре. Что мог он присоветовать директору?
Нарисовался какой-то невменяемый советолог, по виду активный член Ассоциации Анонимных Алкоголиков. Тут же пропал, оставив по себе для размышлений свою фамилию: Алкалъский.
Из-за океана же прибыл православный человек отец Эраст, племянник, как зашептались, секретарши Ленина: повесил в кабинете рисунки Эрнста Неизвестного и стал окормлять аудиторию религиозной программой, куда, как в брешь, хлынули штатные сотрудники все того же "союза", причем, с такой плотностью, будто затея была придумана исключительно для их финансовой поддержки.
Все это было не просто печально, а могло окончиться катастрофой похуже "Титаника", поскольку Вашингтон демонстрировал полное непонимание того, что начиналось в Советском Союзе всерьез и надолго. И надо же. Именно тогда, когда Кремль наконец-то решительно приступил к "оттепели", предполагающей всяческое либеральное гниение, эфир корпорации стал призывать Россию к ценностям национализма, убеждая нашу аудиторию в том, что после коммунизма ей нужна не демократия, а промежуточная стадия авторитаризма под названием "национал-большевизм". Советолог Николас. А. Дутов, выписанный к нам за госсчет из Штатов, к подобному исходу в своей одноименной книге и призывал, считая благом для страны своих отцов. - Промежуточная стадия - это, по вашей оценке, на какой период? - спросил я в студии. - Недолгий. Временный… - Нет ничего долговечней временных решений, говорят в России. - Что ж: в стабилизации национал-большевизма вреда для Запада нет….
Забегая вперед, можно сказать, что после "декады свободы" так и получилось. Но тогда мне все это казалось вопиющим мракобесием. Чьи интересы были за этим? Мне мерещились совокупления "ястребов". В своих политфантазиях я видел заокеанский военно-промышленный комплекс, братающийся с Главным Политуправлением, а РУМО с ГРУ, и весь этот биполярный нацболизм взывал к единственному спасению - "русскому Пиночету".
Немедленно надо было заворачивать руль.
Но с кем было делиться? К кому апеллировать? Если даже в "домашних" переводах на английский моих материалов, которыми я пытался обратить внимание на затянувшийся абсурд, мои термины из предосторожности заменялись так, что грозная "Русская партия" начинала выглядеть безобидной "русской группой". Типа мирно забивают в домино.
Помилуйте: какой Генштаб, какие трубадуры?
А диссиденты - за пределами, то есть, корпорации - как назло, дули в дуду, что Горби - новый Сталин.