Музей шпионажа: фактоид - Сергей Юрьенен 9 стр.


Что касается Гумберта Гумберта, то сам же Набоков его приговорил, до этого умертвив и Лолиту, а в ее чреве и ее девочку. Но, в конце концов, это только литература, пусть и экстремальная - и Ставрогин, и Лолита. Но вот вам жизнь, в которой дочь заменила мать так, что друзья дома не могли нарадоваться. Семейный был секрет. И жертва хранила его едва ли не ревностней, чем папа, которого в середине 50-х "Лолита" возмутила, как и всю русскую эмиграцию. Однако не Набоков растлевал малолеток.

Еще я думал, что жажда расстрела происходит, возможно, от того же употребления во зло, пережитого в детстве. Если бы удалось возникнуть и стать на ноги хоть одному поколению, не травмированному злом, то…

Но это было уже из области нетрезвых утопий.

О московском эпизоде моей юности я Летиции не рассказал, но, уходя тогда от нее, выговорившейся, облегчившей душу, не уронившей при этом ни слезинки, дал единственный, как мне тогда казалось, работающий совет, не столько писательский, сколько терапевтический:

- Пиши "Анти-Лолиту"!

Поздней осенью 199 года, вернувшись из Парижа, я вышел на работу. Дверь к себе я оставил открытой, и поэтому за кадром внимания, направленного на монитор, зарегистрировал, что в директорскую напротив прихромал пожилой немец Тодт, временно исполняющий обязанности начальника персонального отдела. Когда-то в Париже я получил свой пожизненный контракт за его подписью. Потом его сменили другие люди, но когда последний по времени кадровик Стив заболел СПИДом, Тодт был отозван с пенсии, и все вернулось на круги своя.

Пробыв в директорской какое-то время, Тодт появился снова, но вместо того, чтобы свернуть направо в коридор, возник в моем проеме со словами: "Сидите-сидите, господин Андерс…"

Перед путешествием по коридорам, пиджак он обычно оставлял на спинке стула, и, как обычно, рубашка на нем была неглаженная, но при галстуке. При черном. Дешевый, слегка вздувшийся от внутреннего воздуха, этот галстук на резинке Тодт, видимо, держал у себя в кабинете.

И без повода не надевал.

Я стоял, поднявшись и даже выйдя из-за стола навстречу скорбной вести. Возложив для опоры руку на монитор; у меня был вертикальный, на котором помещалась целая страница с текстом программы, и сегодня в эфир пойдут материалы, подготовленные ее руками с заклеенными порезами от бритвы, вернее, от специального орудия для резки, похожей на половинку опасного лезвия, вправленного в металлическую держалку с выбитым Made in USA.

- Но как это случилось?

- В больнице.

Последний раз мы виделись в ее любимом ориентальном ресторане, куда Летиция пригласила меня с женой и дочерью. Была не только здорова, но в приподнятом настроении перед поездкой в Австрию к старой подруге. - Но каким же образом?

Он поднял седые брови, давая понять, что столь же скандализован, как сейчас буду и я:

- Похоже, что самоубийство.

- Но… как можно покончить с собой в мюнхенской больнице? Выбросилась из окна?

Он отрицательно покачал седым ежиком. - Таблетки… Расследование покажет, откуда были в таком количестве. На данный момент ясно только одно… - Тодт переместил тяжесть на левую ногу и сунул руку в карман брюк. - Наследником она выбрала вас.

- Меня?

- Видимо, родственников нет.

- Сестра в Америке, - сказал я с напором, почти обиженный за Летицию, которая обклеила все стены фотографиями в знак того, что помнит свое родство, но все равно не сумела донести сей факт верхам, неравнодушие которых она, бедная, переоценивала. Мы все тут только в инструментальной роли.

- Ах, вот как. Сестра?

- Родная!

- И у вас есть адрес, по которому с ней можно связаться?

- Нет, но, наверное, можно найти.

Брелок зацепился внутри у него в кармане, и Тодт его высвободил, блеснула золотая буква "А" в венке:

- Во всяком случае, позвольте мне официально исполнить последнюю волю госпожи Дедерефф…

Он выждал на случай, вдруг я захочу взять ключ у него из руки, а потом положил на край моего офисного стола, на зафиксированную, а в принципе подвижную рейку со щеточкой по всей длине, в которую пропущены были провода моего служебного "макинтоша".

Ключ этот я знал наощупь. Летиция, можно сказать, мне его навязла, чтобы не вставать лишний раз к двери на своих дюралюминиевых опорах.

"Анти-Лолита"?

Она заявила, что, если и надумает, то писать будет по-французски. Конечно. Работает только материнский язык. Много раз тогда пришлось мне подчеркнуть, что речь не об изящной словесности. Что, конечно, мы пошлем в какое-нибудь большое парижское издательство, где есть серия Temoignage vecu, Пережитое свидетельство. Но на данной стадии лучше об этом не думать. Ни о чем не думать, а писать, как пишется.

Рядом с ней на табуретке в "Арабелле" вместо осточертевшего вязанья появились тетради - старые, пятидесятых годов, такие твердо-бордовые, с тиснеными углами большого, французского формата, что меня невольно охватила ностальгия, хотя сам я в Париж попал только в конце 70-х, когда эти carnets уже вышли из моды и попадались только на блошиных рынках.

- Mon journal intime…

Ее французские дневники лежали на виду в тот день, когда после визита немца в черном галстуке, я закончил передачу и, спеша, пока светло, отправился в "Арабеллу".

Все было, как при ней. В порядке. Те же низкие потолки, то же - не чувство, но предощущение удушья. Приоткрыв дверь гостиной, со стекла которой я сорвал лист бумаги, адресованный Летицией То whom it may concern, я стоял на пороге. Отставив руку так, чтобы скотч, отклеенный от стекла, был подальше от кожи. Она здесь была, Летиция. А теперь ее нет. Нет вообще, хотя неделю назад мы ехали в ее любимый ресторан, и она, нас пригласившая, сидела рядом с шофером впереди. Остался только фон, который целокупно и порознь смотрел на меня с укором.

Я сделал шаг, добрался до rattan. Пальмовая плетенка издала подо мной привычное шелестящее потрескивание.

Лист бумаги я положил на стекло стола. Рукой Летиции было написано (по-английски), что если с ней что-нибудь случится, просьба связаться с наследником и исполнителем ее воли… ту heir & will’s executor… Мое имя и фамилия. Оба моих телефона, рабочий и домашний.

Нет! Выбери кого-нибудь другого!

Я испытал протест, но кроткий, сознающий свое бессилие. Какие претензии мог я огласить перед тем, куда ушла Летиция?

Все тот же запах. Французские духи. Осевший, где только можно, никотин. И шерсть, проклятая шерсть. Запах бесцельности. Отсутствия смысла. Отчаяния. Внезапно в моей голове, которую до этого наполнял какой-то легкий, дальний и немного занудный звон, звонкий девчоночий голос произнес отчетливо и наступательно: "Я ее в шерсть!"

Что за глумление? Откуда? Напрягшись, я вспомнил. То был фрагмент считалки, детской порнографии, доведенный некогда до моего мальчишеского сведения, и рифмовался он с числительным Шесть: 6-е шерсть! Про другие цифры ничего непристойного не вспоминалось, но шерсть, раскатанная здесь повсюду, легко перекрывала даже Число Зверя, покровом которого, возможно, изначально и была, пока не смотали, оголив, в цивилизованные клубки мохера, который в Союзе, помнится, считался дефицитом….

Стараясь не задевать углы, я дошел до шторы, откинул ее, вызвав отвратительный звук, сдвинул влево привычно заедающую на нижних рейках алюминиево-стеклянную дверь и вышел на воздух. Месяц был гнусный и на Западе. Ноябрь.

Я стоял, опершись на перила, созерцая далекое дно, выложенное бетонными плитами, влажно мерцающими в свете вывесок и фонарей, потом - свою руку с сигаретой, срез фильтра, заметно темнеющий с каждой затяжкой, как бы наливающийся ядом.

Сумерки сгущались, пора было уходить.

Я долистал ее тетради. Разочарование! Детский почерк становился все взрослей и взрослей, но ничего интимного не возникало. Песни. Стихотворения, обрамленные цветочками и вензелями. Изречения. Афоризмы. Мудрые мысли, среди которых мне то и дело попадалась странная для подростка тема…

Abimes, abimes, abimes. C’est lä le monde. Бездны, бездны, бездны. Вот это мир и есть (Victor Hugo).

L'abime appel I'abime. Бездна призывает бездну (David).

Wer mit Ungeheuern kämpft, mag zusehn, dass er nicht dabei zum Ungeheuer wird. Und wenn du lange in einen Abgrund blickst, blickt der Abgrund auch in dich hinein. - И перевод на французский:

Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем. И если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя. Si tu plonges longtemps ton regard dans I'abime, l'abime te regardera aussi. Friedrich Nietzsche. По ту сторону добра и зла.

Я не смог не произнести это вслух:

- Par-delä le bien et le mal…

Перед тем, как покинуть квартиру, я наклеил обратно на дверь гостиной распоряжение самоубийцы о моем новом статусе. Чтобы знали все те, у кого могла быть копия ключа.

На следующее утро я позвонил нашей секретарше Зденке, сказать, что на митинге не буду. Приехал в "Арабеллу" часам к 9, и, защелкнув дверь, понял, что не один. Кто-то был в спальне.

Первая мысль: Летиция вернулась. Нет, не воскресла: просто не умирала, а все, что произошло, просто какой-то misunderstanding.

Дверь была приоткрыта, я заглянул. Шторы там сдвинуты, и в полумраке я увидел женщину, стоящую на коленях в расстегнутом белом плаще: воротник поднят, кожаные полы лежат на полу, где стоят снятые туфли на высоких каблуках. "Летиция!" - рвался из меня оклик, но, к счастью, я его сдержал. Женщина оглянулась. Это была Содомка-Йост. Нет, она не встала мне навстречу. "Я сразу поняла, что это вы", - сказала она, объяснив, что у нее с давних времен дубликат ключа и возобновляя свое коленопреклоненное занятие. Тумбочка была распахнута, ящички выдвинуты. Она рылась в медикаментах, читала наклейки, одни таблетки оставляла, другие бросала в пластиковый мешок одного из модных магазинов, опоясывающих "Арабеллу" на первом этаже. С точки зрения экзекьютора/душеприказчика, все это было несколько предосудительно. Приехать сюда спозаранку из Швабинга, где у этой хипповатой врачихи был кабинет, и это при том, что вставать рано не любит, и когда к ней приходишь сдавать кровь на анализ - натощак - неизменно принимает простоволосой, простогрудой и в халате. Чего-то опасалась она, Со-домка-Иост. Но, в конце концов, Летиция, сосватавшая ей меня, была не только пациенткой, но и подругой, которой, надо полагать, годами прописывалось нечто, чему лучше не значиться в описи брошенного на меня добра.

- Вы не хотите снять плащ?

Она поднялась, стоя в чулках, повернулась спиной, я пришел ей на помощь, и мы телесно соприкоснулись, пациент и доктор, но все равно в этом невольном татче было мне нечто извращенное, что повторилось, когда она вышла из спальни, и я снял ее плащ со стула и развернул его, держа за плечи. Вставляя руки, она рассказывала про обстоятельства, не вызывающие никаких сомнений ("А могут быть?" - "Ну, вы же параноики. Учитывая, где работаете…"). Вернувшись из Австрии, Летиция убрала квартиру (довольно поверхностно, посуду не домыв…), написала и вывесила на видное место письмо Тем, кого это может заинтересовать (чтобы в случае чего звонили мне). Упаковала и как-то сумела спрятать на себе большое количество снотворного. (Откуда это количество? Приобретено по рецептам Содомки-Йост и накоплено?) За-планированность действий заставляет предположить, что, скорей всего, Летиция симулировала приступ, чтобы быть увезенной в больницу - вместе со своими таблетками. Особенно стараться не пришлось, в Мюнхене с этим не отказывают. В отдельной палате, на которую давала право ей медицинская страховка, Летиция провела ночь на субботу, потом субботу, потом ночь на воскресенье. Состояние мнимой больной было таково, что дежурная медсестра навещала ее в палате все реже и реже. В понедельник ее собирались выписать. Однако в воскресенье Летицию обнаружили мертвой. В промежуток между проверочными визитами она сумела проглотить достаточное количество таблеток. Добровольный уход из жизни. Полиция, конечно, хочет исключить сомнения на юо%. Может быть, и здесь появятся.

Сомнительных медикаментов набралось на целый пакет, пластмассово защелкнув который Содомка-Йост процокала к выходу: с виду состоятельная мюнхенская бюргерша, которую не заподозришь в изъятии улик.

Пересекаться с полицией в мои планы не входило. Я нашел посылочную картонку, обклеенную американскими орланами, списал с нее адрес и поехал на работу, в персональный отдел.

Летиция, которую назвали и довольно долго звали русским именем Зоя, родилась в Париже года за три до войны (как моя старшая сестра в Союзе, которая теперь, когда открылись границы, собирается меня навестить).

Вторая мировая во Франции началась на год раньше; и самый важный период развития личности с точки зрения будущего был отмечен двумя событиями, которые Летиция считала взаимосвязанными, находя второе более ужасным, чем первое: внезапное и необъяснимое исчезновение матери (в парижской облаве с общеизвестным теперь последующим маршрутом: пересылочный концлагерь в Дранси, а затем депортация на восток, что есть синоним смерти, будь то Терезин или же Освенцим). Пытался ли Степан искать свою жену, об этом ничего не известно. С ним все было в порядке. Бывшего белогвардейца, диакона русско-православного прихода, успевшего натурализоваться во Франции, никто не тронул. Все жалели вдовца с двумя детьми, которые во времена бедствий и лишений становятся в подобных случаях еще более обузой, особенно имея опасную мать, пусть и пропавшую. Доброхоты прятали девочек в провинции. Передавали из рук в руки. Тогда прятались все. Это было в порядке вещей. Уходили в платяные шкафы. На чердаки. Накрывались дверцами подполов. Уходили даже под землю, вытесняя оттуда мертвых. Летиция знала о подземной жизни в Париже, которая называлась метро и давала о себе знать теплым ветром из решеток. Но о том, что подземные существа водятся и в провинции, не подозревала до одного момента, когда однажды из земли, на которой она стояла, будучи в бархатной юбочке, но лишенная исподнего (которое, возможно, сушилось, выстиранное), а скорей всего исчезло в перемещениях и перепрятываниях по отдаленным департаментам, выскочил палец. Она закричала не от страха, а от внезапной боли, заодно с которой мгновенно возникло осознание того, что происходит. Только что нормальная, двуногая, она оказалась стоящей на трех ногах. В следующий момент ее собственные ноги отнялись, как лишние, отпали, как в страшном сне (по-французски - le cochemard), и девочка Зоя повисла между небом и землей на огромном, грязном, волосатом, мускулистом, вертикально торчащем из земли предплечье - будто ожившей руке гиганта-пролетария с плакатов, которые видела потом в Советском Союзе. Она сидела, как на велосипеде - убрав ноги с педалей перед тем, как скатиться под гору. Только в неподвижности. Двигалась только боль. На которую ее насаживали, как перчаточную куклу перед каким-то жутким спектаклем. Но она была не кукла, а девочка. И она кричала. Потом вдруг увидела глаз. Огромный, будто раздувшийся от жадности. Одноглазое око самой земли. Вот именно! Циклоп!

Ноги вернулись, она соскочила - как курица с насеста.

Кровоточа, крича и плача, Зоя бежала без оглядки с места происшествия, столь же ужасного, сколь странного; бежала очень долго, и, превратившись на бегу в Летицию, продолжала безумный тот бег, можно сказать, всю жизнь - до того самого момента, когда решила последовать совету начать о себе книгу, в связи с чем столкнулась с трудностями и препятствиями, которых не могла предвидеть.

- Какая дефлорация……Не понимаешь, - подвела она итог. - У меня тогда вырвали сердце.

Американская родня, о которой я столько был наслышан, казалась мне мифом во спасение; и сейчас, в ресторане, меня не покидало чувство странности, охватившее при виде подсвеченной снизу, из напольного стекла, американской дамы в светлом брючном костюме и туфлях на высоких каблуках. Я сразу подумал - не из коллекции ли старшей сестры? Высоких каблуков Летиция панически боялась, но не могла отказать себе в приобретениях на случай.

Слово "дама", здесь употребляемое, не должно ввести вас в заблуждение. Никакого пресловутого класса, присущего старшей сестре, не было, да и не предвиделось в этой принарядившейся по случаю Европы американской женщине из глубинки. Но ожидалось сходство, которого не оказалось: разве что знакомые (но карие) глаза навыкате, что в ее случае было просто лупоглазостью, преувеличенной очками причудливо-серповидной формы по вернувшейся моде середины 50-х - с белесой оправой, усыпанной супермаркетовыми диамантами. В целом я нашел, что младшая сестра выглядит значительно старше старшей. Но, конечно, при этом Оделия была живой. Мы с Констанс выразили соболезнование, одновременно по-французски и по-английски, но Оделия, во-первых, заговорила по-русски, пусть и с сильным американским акцентом, а во-вторых, отказалась начинать свой первый европейский вечер с похоронных нот.

- Давайте где-нибудь присядем? Я бы вас пригласила туда, наверх, но там сейчас такой беспорядок…

- Вы в Мюнхене впервые?

- Ха! У меня такое впечатление, что я впервые в Европе. Я ведь здесь не была ни разу с тех пор, как мы с Фрэнком улетели из Парижа. А это было, дай Бог памяти, еще при Генерале!

Оделия предложила мне взять на себя инициативу, и я, переглянувшись с Констанс, решил не покидать "Арабеллу", где как раз на нашем уровне есть ресторан, который, по меньшей мере, не шокирует человека, родившегося и до восемнадцати лет прожившего все же во Франции.

- Die… die… Что это значит? Я же должна буду мужу написать?

- Die Ente von Lehel. "Лехельская утка".

- А Лехель? - уточнила она, несколько разочарованная не-романтичностью названия.

- Квартал тут ближе к центру Мюнхена, где, видимо, они водились. Хотите утку?

- Ой, я даже не знаю! Никакого аппетита!

Но последовало и confit, и consome - в меню Оделия прекрасно разбиралась, и хотя для начала попросила кока-колу со льдом, перешла затем на сент-эмильон, в котором и осталась даже после того, как нам открыли вторую бутылку.

Корпорация, естественно, оплатила roundtrip, и Оделия прилетела мгновенно - насколько можно было осилить семнадцатичасовой трансатлантический маршрут Глубинка-Чикаго-Нью-Йорк-Лондон-Мюнхен. Бросая взгляды на необычных соседей-едоков [(из Саудовской Аравии: один мужской столик, три гаремно-женских)] Оделия рассказывала перипетии путешествия почти в пять тысяч миль, которому предшествовало то, о чем мы уже узнали: внезапное известие от господина с таким смешным акцентом, стремительный семейный совет с Фрэнки, он у меня все еще работает, а вечером с детьми, племянниками Летиции, и, хотя видели они свою belle tante, красавицу-тетушку только на фотографиях, но все решили единогласно: надо лететь! Буквально вытолкнули в Европу, обещав присмотреть за отцом, чтобы в ее отсутствие Фрэнки не увлекся фаст-фудом - ну и далее про холестерин, который Оделия называла, разумеется, "холестеролом"…

Назад Дальше