Я прищурился. Полиграфическая пестрота нависающей стены книг превратилась в черно-красный монолит. Определенно он испускал пульсацию. Волны. Wibs. Сердце, во всяком случае, билось учащенно. Я вспомнил, как впервые попал на пляс Пигаль в порномагазин. Здесь ажиотаж был не от Эроса, ровно наоборот. Но было так же стыдновато. Не столько по поводу себя, дорвавшегося до табу, сколько за человека, посредством себя познаваемого. То есть - как такового. За человеческую природу.
Интересно, отразилось ли все это на моем лице? Мне не хотелось быть прочитанным. Преодолев импульс бежать, я продолжил изучение будуарной сей библиотеки.
Покетбэки имели тенденцию слипаться, и вставлять обратно было их непросто.
Я стал таким заядлым читателем ее библиотеки, что она стала проявлять знаки ревности, и как-то до моего слуха донеслось:
- Еще начитаешься! когда меня не станет…
- То есть? - Вернувшись в гостиную, я сел в кресло rattan, плетеное из полосок экзотической пальмы, у нее был такой, покрытый темным лаком набор, включавший овальный столик со стеклянной поверхностью, на который я выложил очередную стопку книг. - Летиция?
- Что?
- Что это значит?
- Что библиотеку я завещаю тебе.
- Собираешься умирать?
Она молчала, не глядя на меня, двигая спицами. - А ради чего продолжать все это?
All is not as it seems. Все не так, как представляется… В первом в мире Музее шпионажа в Вашингтоне, который возникнет, когда победителям в холодной покажется, что история остановилась, это один из базовых принципов, которыми развлекают посетителя. Не то, что бы я этого принципа не знал в период отношений с Летицией. Но я его игнорировал, будучи персоналистом. Довольствовался тем образом, который она мне предложила. С какой стати мне было подвергать его сомнению? Для этого есть профессионалы паранойи, для которых и в корпорации имелась специальная должность. Мистер Фрост истолковал бы этот негромкий крик души по-своему, а я понял просто. На "первом уровне". Что Летиция имеет в виду существование, которое наступило после катастрофы ее Большой и Последней Любви, воплощенной в Поленове, взявшем себе в жены не ее, а 19-летнюю девчонку. Можно понять. Из бури страстей выбросило в скуку. Из разделенное™ в одиночество. Специальный момент был и в ретроспективном ударе, нанесенном бывшим любовником, который, сбросив маску, признался в работе на ГБ. Тем самым и экзистанс Летиции оказался "под колпаком". И все это на фоне постепенного скатывания в менопаузу. Суммируя все это, нельзя было не признать, что этой Пенелопе, всецело ушедшей в вязание, ждать некого. Глядя на это ее занятие, которое, созидая, кололо и разрывало нечто "на тонком плане", я предложил ей вариант:
- Ради твоих американских племянников.
- Это? Это все по инерции, - поскольку, мол, племянники выросли, да и не были нужны им свитера на юге США. Это было нужно ей. Род медитации…
Она отложила вязание, и в момент поворота я заметил, что перед моим приходом Летиция снова опоясалась эластичным поясом, который неизменно надевала на работу; да, плоть грустна, подумал я, ну и что? Еще я подумал, что визиты мои для нее, возможно, слишком трудоемки. Тем не менее, я воскликнул, как бы спохватываясь, что забыл о самом главном аргументе в пользу бытия:
- А секс? Летиция? Ведь есть же еще секс?
Она посмотрела на меня, как на дурачка, но мне показалось, что в глазах ее мелькнула искра интереса.
- Я ушла из Большого секса. Как говорит твой друг.
- Есть Маленький, - возразил я. - Который мы тоже произносим с прописной.
- Ушла! И точка.
- Но ты не можешь! Любви все возрасты покорны. Что хотел сказать Пушкин? Что секс кончается только вместе с человеком. Хотя русский некрофил, - усмехнулся я (и сейчас мне кажется, что над самим собой), - оспаривает и это. Лежит милая в гробу… Частушку помнишь? Нравится, не нравится, терпи, моя красавица.
- Я уже вытерпела все, что можно. И чего нельзя.
- Но замужем не была.
- Не была.
- А как насчет того, чтобы выйти? - И в ответ на презрительно-снисходительный взгляд: - Нет, я серьезно?
Серьезным во всем этом было одно. Мое глубокое убеждение в том, что есть палочка-выручалочка, которая работает. Еще в ранней юности я подчеркнул в "Дневнике" Толстого мысль, которая могла быть выводом из положения Главного материалиста: Бытие определяет сознание. В ситуации, когда сознание начинает покушаться на бытие, надо убедить человека в том, что речь идет всего лишь об одной из форм этого бытия, которое вполне может быть продолжено, должно продолжаться, что прекрасно понимает змея, сбрасывая свой старый чехол. Радикальная смена формы бытия.
- Может быть, скажешь мне и за кого?
- Скажу. Боря Бает.
- Это который лежит в кранкенхаузе с гепатитом?
- Он тебе всегда был симпатичен.
- Но он же мальчик?
- Относительный. Сколько было Поленову, когда ты его впервые увидела?
- В шестьдесят седьмом? Двадцать три.
- А этому двадцать пять.
- Двадцать пять? Я в матери ему гожусь.
- Вот и будешь проявлять свое материнское начало. В законном браке.
- Но Борю интересуют только мальчики.
Тут она была права. И однако, мы с ней вместе делали передачу по первой Бориной любви, по взаимной их переписке с Ветой, которую Боря рекомендовал мне в авторы. Каждый из них начитывал в студии свою часть писем, и все это записывала Летиция, как режиссер.
- Ты же знаешь, что так было не всегда. И женат он был на девушке.
- Что, на этой спесивой Вете?
- Нет, на девушке по фамилии Канторович. Она ушла в православный монастырь, а он сменил ориентацию. Но с вами у него свой опыт есть. Так что все будет зависеть от тебя. А Боря совсем не мизогин. Насколько я знаю, свою маму он обожествляет.
Возмущенная ошеломленность Летиции сменилось трезвостью:
- Боря об этом знает?
- Как он может знать? Идея только сейчас возникла. Но узнает, конечно, если согласишься. Можешь для начала послать ему букет в больницу.
- Какие цветы он любит?
- Не знаю. Кошек Боря любит. Гладиолусы пошли.
- Но ему-то какой в том интерес?
- Остаться на Западе. В любом качестве. Почему не в качестве супруга француженки?
Один из ярких представителей новейшего поколения, которых скоро в Москве назовут восьмидерастами, Боря Бает стал вирусной жертвой собственной ненасытности, проявляемой в писсуарах публичных туалетов баварской столицы, известной своей в этом смысле толерантностью (за вычетом разве что двенадцати лет Темных Времен).
Юный Бает, голубой принц Петрозаводска, был одним из первых носителей советского паспорта, которые стали открыто работать на корпорацию, давать по телефону материалы из Советского Союза. Бает знал, что корпорация, которая всегда бравировала светской либеральностью, в своей кадровой политике стоит за равные права меньшинств. Он ничем не рисковал, открыто порывая со старомодным образом "клозетного гея". Что же касается необузданности, то это сочеталось в юноше с рафинированной интеллигентностью и профессиональной дисциплиной.
Мальчик был искренне предан своему начальнику по фамилии Литвак.
Кажется, еще вчера Литвак, космополит и маргинальный журналист, специализирующийся по горячим точкам, обивал пороги корпорации и хватался за всех, приглашая к себе в Рим. Мне поручили помочь ему написать аналитическую статью - на пробу. Но Литвака сразу стала распирать неожиданная мания величия в форме замысла романа под названием "Дезертир". Причем, романа философского. В духе "Постороннего", как я домыслил, потому что русский язык у нашего фриланса практически отсутствовал. На бытовом уровне понять его было можно, но Литвак претендовал на постижение природы современного человека. Дезертирство, как ключ ко всему. С этого знакомство и началось - с мучительного втискивания смутно-великого замысла в прокрустов формат двух-трехстраничной заметки. В Рим я тоже был приглашен, но, естественно, я не поехал. Но вскоре Литвак приехал оттуда сам с семьей. Времени с тех пор прошло немного, но давным-давно исчез тот скромный, подкупающий застенчивостью паренек с харизматическим опытом риска. Литвак, которому американцы дали карт-бланш, стал создателем новой информационной программы с опорой на стрингеров внутри Союза, безраздельным хозяином и ведущим, основав внутри корпорации, по сути, свою собственную организацию, продукт которой он представлял ежевечерне в прайм-тайм, начиная, казалось бы, совершенно невозможным: "У микрофона я: Леон Литвак". Смеялись, но смирялись. Русский язык к нему пришел к Леону, казалось, сам собой. Изменился и внешний его облик. На передний план вышла наступательная маскулинность. Стали бросаться в глаза ботинки, которые были намного больше, чем того требовали пропорции. Был мальчик, стал мужлан. Сообщавший подчиненным чувство защищенности. Отец солдатам.
Естественно, Бает его любил. Вынужденно платонически, поскольку имел дело с хемингоидом - минус антисемитизм и гомофобия. Я наблюдал однажды, когда хозяйка дома была в роддоме, как трепетно он гладил иссиня-черные кудри Лит-вака, положив себе на колени большую голову босса, внезапно отключившегося, выпустившего (при наливании) на стеклянный столик длинногорлую бутылку граппы, из которой хлынуло, а потом еще продолжительно струилось на пол, на ковровое покрытие; но тут подошел я и утвердил то, что еще осталось, вертикально.
- А что? - отсмеялся Литвак. - Союз возможный. Если Бает выживет, устроим им смотрины.
Летиция не говорила ни "нет", ни "да", но сама идея демонстрировала свою живительную силу. Она "выздоровела": обрела ноги, отказалась от своих подпорок, вышла из депрессии, вернулась на работу. Пока юный организм боролся за жизнь, она изучила немецкую литературу по гепатитам и пришла к выводу, что у Баста есть шанс. Теперь она прорабатывала "все написанное" больным, который был не только журналист.
- А знаешь? - Летиция как бы удивлялась. - Борис по-настоящему талантлив. Ему бы писать, а не работать.
- Он от работы не страдает.
- Как ты думаешь: он может быть шпионом?
- Почему ты об этом спрашиваешь?
- Второго шпиона не переживу, - ответила Летиция.
Я понял, что она готова под венец.
Радости от этого почему-то я не испытал. Напротив. Почувствовал себя гнусным кукловодом. И это при том, что главной движущей силой во всем этом сводничестве было чувство вины за то, что, возможно, отношусь к своему техническому сотруднику я слишком инструментально.
Ирония всего этого, как говорится, от меня не ускользнула. Я решил не форсировать событий.
Бает вышел из больницы бледный, но полный сил. Мальчик себе на уме, он тоже не сказал ни "да", ни "нет". Смотрины, которые начались скромной выпивкой в фойе ресторана Rive Droite на Мауэркирхенштрассе, вылились в целую серию ужинов в квартале Арабелла-парк. Было впечатление, что встречное намерение набирает сил. Зашло так далеко, что обсуждалось уже, где Летиция и Борис будут жить. Французский язык Борису лучше всего будет изучать по учебнику Може (рекомендация моей жены Констанс). "Ну что, ситуайен Бает?" - говорил Литвак и смеялся. Предположительная брачная пара как будто смирялась с тем, что мы с Литваком предначертали. Бает еще не опомнился от благополучного возвращения с того света, он пил только минеральную воду, бросал сигареты недокуренными и до половины, был кроток, уважителен. Внимательно выслушивал даже полный бред со стороны дам. Медленно при этом кивая. Почему-то все стали считать, что Бает готов вернуться к своим гетеросексуальным временам. Констанс с ее манерой опережать события даже стала заблаговременно его жалеть, как сдавшегося бунтаря (тем более, что к Летиции особой симпатии никогда не проявляла, не опускаясь, впрочем, и до ревности к пожилой папа).
Сам Бает отмалчивался, ничего не обещал. Только иногда задерживал фиалковый свой взгляд на огнях "Арабеллы", светивших сквозь витринные стекла того или иного заведения, как огромный, но поставленный на вечный прикол океанский лайнер.
Кончилось донельзя все печально. В ванной у Летиции разбилось зеркало.
Наутро Баста нашли в Английском парке.
А Литвак уехал покорять Москву.
Мы начали с ней работать еще в период глушения (отмененного только 30 ноября 1988), и за пять лет, говоря объективно, с нами совершилась невероятная метаморфоза. Абсурдные сизифы "психологической войны", мы могли, как наши предшественники, дотянуть лямку до пенсии и передать эстафету очередному поколению - тем самым восьмидера-стам. Однако случилось то, что произошло. Чудище обло, озорно и лайай в один прекрасный момент исчезло. Просто испарилось, как будто его не было. Мы оказались среди победителей. Пусть все было иллюзией - заокеанская родня, замужество. Но был последний аргумент:
- А работа? Тоже, по-твоему, инерция?
- Тоже.
- Как ты можешь так говорить? Ведь за эти годы ты увидела всю современную литературу, сменившую соцреализм. Тебе напомнить имена? Что? Конечно, не Ален Делоны, но каждый день я представлял тебе новых и новых деятелей культуры, по две, по три персоны на день, и вспомни, как, например, тебе понравился Колобокин…
- Твой Говноед? Двух слов который не мог связать?
- А становится ведущим российским писателем, одним из. И я не говорю о политических результатах. Вот они… - Указательный жест за спину, в сторону телевизора с выключенным звуком. - То, о чем мечтали поколения эмигрантов, начиная с твоего отца-белогвардейца.
- Да, было интересно. Но я никогда не думала, - сказала она, щелкая старомодным серебряным "данхиллом", прикуривая очередную сигарету, выпуская дым по направлению ко мне (в чем, собственно, и заключалось наше с ней общение: во взаимном обкуривании). - Я никогда не ожидала, что все так быстро рухнет.
- Не в этом ли и была сверхзадача?
- Чья, моя?
- А в том числе.
- Советы мне ничего плохого не сделали.
- Ты в этом уверена? Начать с того, что отняли у твоего отца отчизну.
- Ха. Самое маленькое, что надо было сделать со Степаном…
Летиция молвила это как бы для себя, себе под нос, под красивый, идеально симметричный вырез ноздрей, выпускающих дым английской сигареты.
- Что ты имеешь в виду?
- Что не надо его жалеть, Степана. Ему во Франции было очень неплохо. Тем более, что Миттеран отменил гильотину.
- Вопреки воле своего гуманного народа.
- Проклятый социалист.
- Что с тобой, Летиция? Мне всегда казалось, что ты против смертной казни. Особенно в этой форме крайнего шовинизма.
- Шовинизм или нет, но я бы не пожалела, если бы Степану отрубили голову.
- Отцу?
Летиция прикурила от своего окурка следующую сигарету, готовясь погрузиться в привычную немоту, но я был настолько шокирован, что решился на вопрос:
- За что?
Молчание.
- А как он умер?
- Кто?
- Mais ton papa.
Инфернально она расхохоталась:
- Кто сказал, что умер?
Все это происходило в пивной столице мира, где потребность напиться вдрызг, не прибегая к сорокаградусным продуктам, было осуществить непросто. На этот раз, покинув Летицию много позже обычного, я пошел не домой, а в кафе на Арабелла-парк. Сидел на том же месте, где совсем недавно беглый ее жених, смотрел на отель, горящий сотнями окон и сотнями же окон темнеющий, курил и пил антистрессовое пиво, чище которого в этом мире не существует вот уже с 1516 года, хотя, конечно бы, предпочел сейчас самое плохое, но французское вино. Хмель, тем не менее, работал, и вскоре я поймал себя на бормотанье: та-та-татата… я с детства… нет: и так как с малых детских лет… я ранен женской долей. И путь поэта - только след путей Ее, не боле…
Домой мне не хотелось. Потому что я знал, что моя дочь, многоязычный Euro kid, самим фактом своего безмятежного существования вернет меня к этому неразрешимому ужасу, вот уж действительно: портативному апокалипсису.
Оглядываясь назад, я вспоминал детали нашего общения с Летицией и думал: непростительно!
Сотрудница однажды чуть в обморок не упала, когда я дал прочитать ей в мониторинге о том, какой размах в постсоветской Москве приняло обслуживание нуворишей малолетками. Образчик отвязанной "новой журналистики", исполненный в модном стиле "особого цинизма", повествовал, как десятилетняя в знак доказательства своей дееспособности потенциальному клиенту прямо в ресторане загнала в себя банан, схваченный со столика, ломящегося от жратвы. Не беспризорница, подчеркивал автор, а ответственная девочка, содержащая безработную мамашу, которая моет ее в ванне, удивленно приговаривая: "Ну, разработали тебя!.."
Как я мог не разглядеть симптомы ПТС, посттравматическо-го синдрома, который напрасно резервируют для солдат, побывавших во Вьетнаме или Афганистане: я родом из детства. Этого достаточно.
Оставалось только дивиться своей слепоте.
Продолжая накачиваться пивом, я вспомнил, что одну из самых первых "Лолит" в Москву привез писатель Казаков, которого обсуждал, а затем, раскаляясь, стал осуждать его главный союзписательский приятель с фамилией тоже на - ов.
- Твой Юрий Палыч за формальным мастерством не видит главного. Мерзавец растлевает, понимаешь, девочку! - Ветеран войны, приятель Казакова стал задыхаться и неожиданно резюмировал:
- Я бы его расстрелял.
- Кого?
- Набокова. Собственноручно!
Пребывая в шоке, я - эстет девятнадцати лет - не мог предвидеть, что настанет время, когда на просвещенном Западе тот сталинист будет понят - и не кем-нибудь, а мной самим. Если не в карающем пафосе возмездия, то в общем чувстве. Если не по отношению к автору "Лолиты" персонально, то по отношению к реальным гумберт гумбертам, борьба с которыми, по американской инициативе, разворачивалась по обе стороны Атлантики.
Что же… думал я. Всемирное насилие над детьми - одна из самых жгучих тайн уходящего века. И Америка, поднявшая тему, только за это будет благословлена из гроба Достоевским. И его, и Фрейда автор "Лолиты", как известно, терпеть не мог. Между тем Федор Михайлович (уже не говоря о Фрейде) все знал о "красном паучке", который укусил и самого автора главы "У Тихона", и его Ставрогина - предтечу Гумберта Гумберта - и в целом русский мир, которому оставалось только частушечно причитать после того, как не стало бессмертия души, а стало все возможно: "Вы кого же ебитё, ведь оно совсем дитё?"
Этот паучок, выражаясь ненаучными словами Достоевского, "жестокого сладострастия" применительно к детям провиден гениально: именно революция сбила цепи с монстра-педофила. Гражданская война (включая царевича и великих княжен), беспризорщина, все педэксперименты советской власти, от Макаренко и до детей врагов народа, от массовых расстрелов детей за колоски и до детей-героев-Советского-Союза, не забывая о семье и школе - нет! еще не написан этот всеобщий ГУЛАГ детей, где каждая слезинка, за которую нет прощения, слилась в катакомбный океан страдания. А из подростков, напоминал Федор Михайлович, слагаются поколения. Из эбьюзированных (от abuse - злоупотреблять) поколений слагаются психопатологические. Из отроковиц и отроков, которых злоупотребили - употребили во зло.