Генеральная репетиция - Александр Галич 6 стр.


Мне б ходить в черкеске и папахе,

А не в этом глупом пиджаке!

Мне б кинжал у талии осиной

И коня - земную благодать,

Чтоб с тобою, с самою красивой,

На скаку желанье загадать!..

Еще задолго до двенадцати я услышал быстрый и тихий стук.

Как во многих южных домах, дверь моей комнаты открывалась прямо на улицу. Сначала, в дождливой темноте, которую не подсвечивало даже зарево пожара, я вовсе ничего не мог различить. Потом, вглядевшись, я увидел странное зрелище - двух оседланных лошадей.

- Что такое? - спросил я. - Кто?

- Тихо - проговорил кто-то шепотом, невысокая фигура в бурке отделилась от лошадей и я узнал своего приятеля, поэта Арби Мамакаева, которого за буйный нрав называли чеченским Есениным. - Собирайся, Александр, поехали!

- Куда? - изумился я.

Арби притянул меня к себе за плечи и зашептал мне в самое лицо:

- У нас точные сведения... Немцы будут в Грозном через неделю... Ты чужой, ты еврей, ты дурацкие спектакли играл - тебя сразу повесят! А в горах мы тебя спрячем! Поехали!..

А я никуда не мог ехать - я ждал Юлю!

- Я не поеду, Арби, - сказал я.

- Ты совсем дурак? - грозно спросил меня Арби.

- Слушай, - попытался я найти компромисс, - вот что - приезжай за мной утром.

- Ты совсем дурак! - уже утвердительно повторил Арби. - Я сейчас еле проехал... Патрули всюду... Ты поедешь?

- Нет, - сказал я.

Арби молча сплюнул, повернулся ко мне спиной и медленно, тихо увел лошадей в темноту.

А Юля не пришла. А я, под утро, свалился в приступе жесточайшей лихорадки - у меня время от времени бывают такие непонятные приступы, которые не сумел разгадать еще ни один врач.

Дня через два меня пришли проведать актеры нашего театра.

Они рассказали мне, что в ночь с девятнадцатого на двадцатое октября в ту самую ночь - муж Юли Идрыс Дочаев в начале двенадцатого застрелился в своем служебном кабинете.

Командование Северо-Кавказского военного округа отдало распоряжение прочесать горные аулы и выловить всех, уклоняющихся от воинской службы. Ответственным за эту операцию был, по неизвестным причинам, назначен штатский человек Идрыс Дочаев. Снова, в который раз, проявила себя во всем блеске мудрая национальная политика Вождя народов: поручить чеченцу возглавить карательный рейд по чеченским аулам - большее оскорбление и унижение трудно было придумать.

А немцы до Грозного так и не дошли.

Когда Отец родной повелел выслать чеченцев и ингушей в отдаленные районы Казахстана - Юля, русская Юля, уже не жена чеченца, уехала вместе со всеми. Попала она куда-то под Караганду и меньше чем за полгода сгорела от туберкулеза.

Многие говорили, что ей повезло!

С концом войны театр распался.

...Людям, как бы ни менялись они с годами, трудно отделаться от сентиментально-снисходительного отношения к собственной юности: еще в конце сороковых и начале пятидесятых годов мы - уцелевшие участники спектакля "Город на заре" - созванивались, а порою и встречались в день пятого февраля, день премьеры.

Когда в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году драматург Алексей Арбузов опубликовал эту пьесу под одной своей фамилией, он не только, в самом прямом значении этого слова, обокрал павших и живых.

Это бы еще полбеды!

Отвратительнее другое - он осквернил память павших, оскорбил и унизил живых?

Уже зная все то, что знали мы в эти годы, - он снова позволил себе вытащить на сцену, попытаться выдать за истину ходульную романтику и чудовищную ложь: снова появился на театральных подмостках троцкист и демагог Борщаговский, снова кулацкий сынок Зорин соблазнял честную комсомолку Белку Корневу, а потом дезертировал со стройки, а другой кулацкий сынок Башкатов совершал вредительство и диверсию.

Политическое и нравственное невежество нашей молодости - стало теперь откровенной подлостью.

В разговоре с одним из бывших студийцев я высказал как-то все эти соображения. Слова мои, очевидно, дошли до Арбузова - и пятнадцать лет спустя, на заседании Секретариата, на котором меня исключат из членов Союза советских писателей - Арбузов отыграется, Арбузов возьмет реванш и назовет меня "мародером".

В доказательство он процитирует строчки из песни "Облака":

Я подковой вмерз в санный след,

В лед, что я кайлом ковырял...

Ведь недаром я двадцать лет

Протрубил по тем лагерям!..

- Но я же знаю Галича с сорокового года? - патетически воскликнет Арбузов. - Я же прекрасно знаю, что он никогда не сидел!..

Правильно, Алексей Николаевич, не сидел! Вот, если бы сидел и мстил, это вашему пониманию было бы еще доступно! А вот так, просто, взваливать на себя чужую беду, класть "живот за други своя" - что за чушь!

Потом голосом, исполненным боли и горечи, Арбузов скажет еще несколько прочувствованных слов о том, как потрясен он глубиной моего падения, как не спал всю ночь, готовясь к этому сегодняшнему судилищу.

Он будет так убедительно скорбен, что все выступающие после него, словно позабыв, на какой предмет они здесь собрались, станут говорить не столько обо мне и моих прегрешениях, сколько о том, как потрясла и взволновала их речь Арбузова, будут сочувствовать ему и стараться помочь.

Не медведи, не львы, не лисы,

Не кикимора и сова

Были лица - почти как лица,

И почти как слова - слова.

За квадратным столом по кругу

(В ореоле моей вины!)

Все твердили они друг другу,

Что друг другу они верны!..

Так завершится мое очень долгое, затянувшееся больше чем на четверть века, прощание с театром? От резолюции Леонида Мироновича Леонидова до заседания Секретариата!

Бросив в конце войны актерство и занявшись драматургией, - я все равно как бы оставался в мире театра.

Потом я начну прощаться и с драматургией - это будет после того, как подряд запретят мои пьесы: "Матросскую тишину" и "Август", - а последнюю точку, как ни странно, поставит Арбузов.

Он так прямо и скажет:

- Галич был способным драматургом, но ему захотелось еще славы поэта и тут он кончился!

Ну, что ж, - кончился, так кончился. Я ни о чем не жалею. Я не имею на это права. У меня есть иное право - судить себя и свои ошибки, свое проклятое и спасительное легкомыслие, свое долгое и трусливое желание верить в благие намерения тех, кто уже давно и определенно доказал свою неспособность не только совершать благо, а просто даже понимать, что это такое - благо и добро!

Я ни о чем не жалею.

Это раньше я бессмысленно и часто сокрушался по разным поводам.

Пути Господни неисповедимы, но не случайны.

Не случайна была та бессонная ночь в вагоне поезда Москва - Ленинград, когда я написал свою первую песню "Леночка".

Нет, я и до этого писал песни, но "Леночка" была началом - не концом, как полагает Арбузов, - а началом моего истинного, трудного и счастливого пути.

И нет во мне ни смирения, ни гордыни, а есть спокойное и радостное сознание того, что впервые в своей долгой и запутанной жизни, я делаю то, что положено было мне сделать на этой земле.

Это гордыня? Не знаю. Надеюсь, что нет!

...Бутылочная и кирпичная, с просветленными лицами, вернулись в зал и, сморкаясь, заняли свои места в первом ряду.

И тотчас же, словно кто-то подсматривал в глазок занавеса (впрочем, так оно, наверное, и было), в зале погас свет и в луче бокового софита снова появился Олег Ефремов.

Прислушиваясь к звукам далекого марша, он медленно начал слова вступления ко второму действию:

- Юность. Москва. Май тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Строительные леса на улице Горького. Открытые бежевые "линкольны" возят по городу иностранных туристов: туристы вежливо улыбаются, вежливо восхищаются, вежливо задают двусмысленные вопросы - главным образом об исчезающих за ночь портретах - и с некоторой опаской поглядывают на девушек-переводчиц.

...Марш зазвучал громче.

Ефремов, не двигаясь, продолжал:

- По вечерам не протолкаться на танцевальных площадках, в цветочных киосках продают, нарасхват, ландыши и сирень, а на площади Пушкина, у фотовитрины "Известий" с утра и до ночи толпится народ, разглядывая фотографии далекой Испании, где фашистам все еще не удалось отрезать от Мадрида Университетский городок.

В тот год мы окончательно стали москвичами. Еще совсем недавно - робкие провинциалы - мы, впервые, разинув рты, бродили по набережным, почтительно следовали правилам уличного движения, ездили, восхищаясь, в метро и писали длинные, восторженные и подробные письма домой... Ефремов улыбнулся:

- Потом письма стали короче. Всего несколько слов - о том, что мы здоровы, об институтских отметках и о том, что нам опять очень нужны деньги. Мы научились торопиться. Мы были одержимы, влюблены, восторженны и упрямы... Нам исполнилось девятнадцать лет?

...Пошел занавес. Ефремов стал к залу вполоборота и сказал, указывая рукою на декорацию и действующих лиц;

- Вечер. Комната в общежитии студентов Московской Консерватории. Две кровати, два стула, две тумбочки и большой стол, у которого табурет

заменяет отломанную ножку. На стене пыльная гипсовая маска Бетховена.

Давид в тапочках, в теплой байковой куртке, с завязанным горлом, расхаживает по комнате. Он играет на скрипке, зажав в зубах докуренную до мундштука папиросу. Таня - тоненькая, ясноглазая - караулит у электрической плитки закипающее молоко...

Ефремов незаметно скрылся в кулисе.

Началось второе действие

Давид. ...Раз, и два, и три, и!.. Раз, и два, и три, и!.. (Со злостью опустил скрипку.) Нет, ни черта не выходит сегодня!..

Таня. В чем дело?

Давид (оттопырил губы). Иногда, знаешь, я слышу все: как стоит стол слышу, как ты улыбаешься, как Славка думает... А иногда - вот, как сегодня наступает вдруг какая-то полнейшая и совершеннейшая глухота!.. Который час?

Таня. Половина девятого. Температуру мерить пора.

Давид. А ты все-таки уходишь?

Таня. Я вернусь... Получу новое платье и вернусь! (Заломила руки.) О Боже, какая я буду красивая в новом платье!

Давид. А ты и так очень красивая... Даже, я бы сказал, чересчур! Где градусник?..

Давид прячет скрипку в футляр, садится на кровать, засовывает градусник под мышку. Таня, выключив плитку, снимает молоко.

Таня. Надо же ухитриться - заболеть ангиной в мае месяце!

Давид. А я все могу. Я человек, как известно, необыкновенный!

Таня. Ты необыкновенный хвастун, вот ты кто!

Давид. Старо!.. Хвастун, хвастун - а почему я хвастун?! Персональную стипендию я получаю, в "Комсомолке" про меня уже два раза писали, ты мне дала слово, что выйдешь за меня замуж... Вот и попробуй тут, не расхвастайся!..

Людмила. Привет!

Давид. Слушай, Людмила, ты почему не стучишь?

Людмила. Я потом постучу. На обратном пути... Шварц, ну-ка, давай быстро - в каком году был второй съезд партии?

Давид. В девятьсот третьем.

Людмила. Так. Нормально... А где?

Давид. Сначала в Брюсселе, а потом в Лондоне. Людмила. Так... А закурить нету? Давид. Нет.

Людмила. И Славка Лебедев отсутствует?! Судьба! Хотите стихи прочту новые? Ге-ни-аль-ные!

Давид. Твои?

Людмила. Мои. Конечно.

Давид. Не надо, будь здорова!

Людмила подходит к столу, берет стакан с молоком, отпивает глоток, неодобрительно морщится и ставит стакан обратно.

Людмила. Теплое!

Таня (возмутилась). Послушайте! Ну, что это...

Людмила (не обращая на Таню ни малейшего внимания).

Мы пьем молоко и пьем вино,

И мы с тобою не ждем беды,

И мы не знаем, что нам суждено

Просить, как счастья, глоток воды!..

Людмила раскланивается и уходит, не забывая из коридора постучать в дверь.

Давид. Психическая! (Вытащил градусник.) Тридцать семь и семь.

Таня. Ого! Ну-ка, ложись немедленно!

Давид. Ложусь. А ты не уходи.

Давид, скинув тапочки, ложится поверх одеяла. Тишина. Тикает будильник. Далеко гудит поезд.

Таня (тихо). Поезд гудит... Вот и лето скоро! Кажется, уж на что большой город Москва, а поезда, совсем как в Тульчине, гудят рядом. Помнишь?

Давид (с неожиданной злостью). Нет, не помню, и не хочу помнить! И я тебе уже говорил - для меня все началось два года назад, с площади у Киевского вокзала! Вот - слез с поезда, вышел на площадь у Киевского вокзала, спросил у милиционера, как проехать в Трифоновский студенческий городок - и с этого дня я себя помню... Хана злится, что я к ним в гости не прихожу, а я не могу!.. Понимаешь?

Таня. Почему?

Давид. Не могу! Местечковые радости! Хана, Ханина мама, Ханин папа. Детям дадут по рюмке вишневки, а потом начнут поить чаем с черносливом и домашними коржиками... Смертная тоска, не могу!

Таня. И ты ни разу не был у них?

Давид. Ни разу! (Усмехнулся.) Смешно! Столько лет я мечтал побывать на улице Матросская тишина... Я когда-то придумал, что это кладбище кораблей, где стоят шхуны и парусники, а в маленьких домиках на берегу живут старые моряки... А там, на самом деле, живут Ханины родственники... И мне не хочется ехать к ним на улицу Матросская тишина!..

Молчание. Гудит поезд.

Таня. А зимою поездов почти не слышно, ты заметил? И осенью, когда дожди... А летом, и особенно весною, по вечерам, они так гудят! Почему это?

Давид. Не знаю.

Таня. А хочется уехать, верно?

Давид. Куда?

Таня. Куда-нибудь. Просто - сесть в поезд и уехать. Чтобы - чай в стаканах с большими подстаканниками, и сухари в пакетиках... А на остановке - яблоки, помидоры, огурцы... И бежать по платформе в тапочках на босу ногу... А утро раннее-раннее и холодно чуть-чуть... А потом я вернусь в вагон, а ты проснешься и спросишь - что это была за станция? А я отвечу Матросская тишина... Будет так?

Давид. Будет. Непременно.

Таня. Я стала очень жадная, Додька! Хочу, чтобы все исполнилось. Самая малая малость. Ничего не желаю уступать. Вот, кончим и тогда...

Быстро входит сосед Давида - СЛАВА ЛЕБЕДЕВ (актер Олег Табаков). Он коренастый, косолапый, у него открытое мальчишеское лицо и большие солидные роговые очки.

Лебедев. Добрый вечер. Тебе письмо, Давид.

Лебедев через стол перебросил Давиду письмо. Сел на свою кровать, закрыл руками лицо.

Таня. Что с вами?

Лебедев. Голова болит.

Таня. Честное слово, у вас прямо не общежитие, а лазарет!

Давид. Славка, а что в газетах?

Лебедев. Все то же. Продолжаются бои на подступах к Мадриду.

Давид вскрыл конверт, быстро пробежал глазами письмо.

Таня. Откуда?

Давид. Из Тульчина. Целый месяц шло.

Давид со злостью разорвал письмо, бросил в пепельницу.

Таня. Что такое?

Давид. А какого черта он денег не шлет?!

Таня. Кто?... Ладно, мне пора, я ухожу... Через час вернусь... Хотите, Слава, я пирамидона вам принесу?

Лебедев. Спасибо, у меня есть. Большое спасибо.

Таня (вдруг, быстро наклонилась к Лебедеву). Славочка, вы очень хороший человек! Правда, правда! И вы не сердитесь - но я вам буду говорить "ты" ! Хорошо? (Засмеялась.) Мальчики, приказ такой - сидите и ждите! Я скоро вернусь и мы что-нибудь вместе придумаем... Давид, пей молоко!

Таня снова засмеялась, перекружилась на каблуках и исчезла. Долгое молчание.

Лебедев. Никто не спрашивал меня?

Давид. Нет. Никто.

Лебедев. Голова смертельно болит... А Таня откуда знает? Ты ей сказал?

Давид. Да.

Лебедев. Ну, правильно... Я ведь и не скрываю! Черт, голова как болит!.. Весь день сегодня прошатался по городу - все думал, думал.

Давид. О чем?

Лебедев. Об отце... Ты пойми, ведь я не просто любил его, я им всегда гордился! И всегда помнил о нем! Даже на зачете, когда Брамса играл, помнил о нем... О том, какой он могучий и смелый... О том, что это он научил меня читать, запускать змея, переплывать Волгу...

Давид (сквозь сжатые зубы). Перестань!

Лебедев. Что ты?

Давид (помолчав). Ничего. Глупости. Извини.

Лебедев. А теперь мне говорят - он враг... И в газетах пишут... И что же я - должен этому верить?!

Давид. Должен.

Лебедев. Почему?

Давид (неловко). Ну, потому что ты комсомолец...

Лебедев. А я не комсомолец!

Давид (опешил). Что-о?

Лебедев. Меня исключили сегодня. И со стипендии сняли. Вот, брат, какие дела!

Давид (недоверчиво). Врешь?! (Поглядел на Лебедева, стиснул кулаки.) Ну, это уже слишком!.. Это ерунда. Славка!

Лебедев (взорвался). Да? А что не слишком? На каких весах это меряют что слишком, а что не слишком?! (Поморщился.) Черт, как болит голова!.. А в общем, Додька, тяжело... Очень тяжело... Из Консерватории придется, конечно, уйти...

Давид. Ты шутишь?

Лебедев (усмехнулся). Разве похоже? Нет, не щучу. У меня же в Кинешме мать, сестренка маленькая - мне помогать им теперь надо... Уйду в какое-нибудь кино...

Давид. В какое еще кино?

Лебедев. Ну, в оркестр, который перед сеансами играет... Что я, "Кукарачу", что ли, сыграть не смогу?!..

В дверь стучат.

Давид. Кто там?

Входит, чуть прихрамывая, высокий русоголовый человек - в гимнастерке и сапогах. Это секретарь партийного бюро Консерватории Иван Кузьмич ЧЕРНЫШЕВ (Олег Ефремов). Ему лет сорок, не больше, но и Давиду, и Славе он, разумеется, кажется стариком. В руке у Чернышева полевая сумка - чем-то туго набитая, повидавшая виды.

Чернышев. Добрый вечер! К вам можно? Давид (удивленно). Иван Кузьмич?! Здравствуйте! Вот уж... Конечно, конечно можно!

Лебедев. Здравствуйте.

Чернышев неторопливо придвигает стул к постели Давида, вытирает лицо платком.

Чернышев. Жарко! Как здоровье, Давид?

Давид. Ничего... Только температура...

Чернышев (улыбнулся). Ты, давай-ка, поправляйся скорей - дела есть!

Давид (посмотрел на Чернышева, на Лебедева, снова на Чернышева, прищурил глаза). Иван Кузьмич, это очень хорошо, что вы пришли! Это просто очень хорошо... Я ведь уже дней десять не был в Консерватории, а мне сейчас Славка сказал...

Лебедев. Давид!.. Давид, я прошу тебя - перестань !

Отворяется дверь и снова появляется Людмила Шутова.

Людмила. Шварц!

Давид (резко). Людмила, к нам сейчас нельзя!

Людмила. Ничего, ничего, мне можно!.. Шварц, а какой основной вопрос стоял на втором съезде?

Давид. До чего же ты мне надоела!.. Программа партии!

Людмила. Так. Нормально. А закурить нет, Славка?

Лебедев. Нет.

Чернышев (развел руками). И я не курю.

Людмила (весело). Жалеете! Все у вас, ребята, есть - только совести у вас, ребята, нет...

Давид. Людмила, уходи!

Людмила. Да, между прочим. Славка, держи тридцать рублей - я у тебя зимою брала ! Не помнишь?! Держи и не спорь! (Легко положила руку Лебедеву на плечо.) И не горюй. Славка! Выше голову!

Мы еще побываем у полюса,

Об какой-нибудь айсберг уколемся.

И добраться - не красные ж девицы!

Назад Дальше