"Идиотская гордость",- подумал я. Но я гордился своим стариком. Никогда не чувствовал его своим отцом так, как в тот момент.
Наполеон питал ко мне слабость. Иногда он утешал меня – просто, как умел. Мне думается, он один догадывался, что происходит со мной по ночам.
– Ничего не бойся. У них все рассчитано. Они целятся прямо в сердце и убивают сразу, наповал. Ты даже не заметишь. Такие, как ты, попадают на небо, если оно есть. И никакого пастора-мофа для этого не требуется.
Он выдумывал самые нелепые истории:
– Каждую ночь я уползал из траншеи. Я брал с собой только бритву. Держал ее в зубах. Иначе я не мог бы ползти. Я добирался до немецких окопов и быстро перерезал глотки двоим-троим. Чирк…
При слове "чирк" он быстро проводил ногтем большого пальца по горлу и делал это с таким усердием, что на шее оставалась красная полоса.
На пасху Наполеон дал каждому из нас по кусочку хлеба. Он копил этот хлеб несколько недель.
– Ну вот, теперь и у вас счастливая пасха, – радовался он.
Когда его отправляли из тюрьмы в лагерь, он прошептал мне на ухо:
– Какое счастье, черт побери. Они не знают, как я перерезал глотки их солдатам.
Питание на Бегейненстраат было сносное.
Кусок хлеба утром – 225 граммов. Миска супа на обед. Миска супа на ужин. Днем мы обычно получали суп из свекольной ботвы – очевидно, использовались отходы с сахарного завода. Запах у него был вполне сносный, да и вкус тоже ничего. Вечером меню было разнообразнее. Иногда на ужин давали красную капусту – миску красной капусты, полувареной, и я был одним из немногих, кто не мог осилить эту миску, так как после пяти ложек от этого "блюда" начинало тошнить. Раз в неделю давали так называемый лягушачий суп – прозрачную массу, похожую на желе из лягушатины. Раз в неделю мы получали соевый суп, самый невкусный, но мы ждали его, так как он был самый питательный.
Однажды я обнаружил в своей миске коровий глаз.
– Смотрите-ка, мясо.
Они стали давиться, но к моему изумлению, есть не прекратили.
На Бегейненстраат мы пользовались "телефоном". Эту роль выполняла отопительная труба. Техника была простой. Сначала завешивался полотенцем дверной глазок – ведь "разговаривать по телефону" запрещалось. Затем, прижавшись ухом к трубе и приставив руку ко рту, начинали говорить. У каждой камеры был свой "номер". Он состоял из набора коротких и длинных ударов ложкой по трубе. "Номером" нашей камеры был сигнал "два длинных – один короткий". Можно было слышать друг друга "на расстоянии" четырех-пяти камер, дальнейшая связь обеспечивалась "ретрансляцией". Так как наша камера находилась примерно в середине коридора, то мы и являлись "центральной станцией". Самым любимым занятием стало у нас дежурство у трубы.
Я поддерживал регулярную связь с Луи Мертенсом. О деле мы, разумеется, не говорили, так как любой мог подслушать наши разговоры. Каждый день Луи придумывал идиотские истории, одна хлеще другой. От его рассказов у нас прямо слюнки текли. В тюрьме становишься наивным, иной раз даже подумаешь: а вдруг все это правда. Луи рассказывал, что у них в камере появился барон, который ежедневно получал два кило мяса. В другой раз к ним якобы поселили крестьянина, у которого, представьте себе, было четыре буханки ржаного хлеба и окорок. Чаще всего мы разговаривали о еде, хотя тогда еще не знали, что такое настоящий голод.
– А теперь расскажи, кто был с тобой, когда ты ездил за оружием в Керкховен,- настаивал Бос.
– За каким оружием? – спросил я слишком поспешно.
Очевидно, им удалось кое-что пронюхать. Оружие мы доставали у одного крестьянина, который как-то за двадцать килограммов зерна продал мне пистолет "люгер" (зерно я, разумеется, украдкой взял дома). В другой раз у крестьянина оказался разобранный пулемет с английского самолета. И боеприпасы. Боеприпасы были в порядке, а вот с пулеметом мы попали впросак. Правда, ни я, ни мой друг Вик Неелс из Балена в этом не были виноваты. Мы были примерными бойцами Сопротивления, но в оружии – не считая пистолета и винтовки – разбирались плохо. Пулемет был в разобранном виде. Я рассчитывал на Эдгара Мола, который мог собрать пулемет. Как и в прошлый раз, я расплатился ворованным зерном, только теперь пришлось отдать пятьдесят килограммов. Я приехал в Керкховен на велосипеде и таким же путем вернулся обратно. Эдгар Мол никогда так не смеялся, как в тот раз – при виде нашего "пулемета". Я обратился к могильщику из нашего города, тоже участнику Сопротивления, и мы спрятали "пулемет" в одном из склепов. Всякий раз, когда мы собирались вместе, Вик и я становились мишенью для всеобщих шуток из-за этого случая, и я твердо решил никогда больше не покупать пулеметов. Об этой нашей операции знали многие, и мне было трудно догадаться, кто раскрыл ее Босу. Во всяком случае, он явно не знал, кто был в тот раз со мной, и я опять назвал Эдгара Мола.
Бос ударил меня по щеке.
– Не ври, мерзавец. С тобой был молодой парень низенького роста.
Я повторил, что это был Эдгар Мол. Меня повели в баню и обрабатывали так, что я решил назвать еще одно имя.
– Со мною был Каликст Миссоттен.- сказал я.
Бос клюнул на это. Если Каликст Миссоттен уже обвиняется в доставке оружия, то мое признание ничего не изменит, считал я. Я сочинил целый рассказ. Будто бы мы получили анонимную записку о том, что в лесу лежит пулемет с боеприпасами, видимо украденный с английского самолета. Мы поехали туда и забрали его. Но Эдгар Мол сказал нам, что пулемет совершенно непригоден, и мы вечером выбросили его в канал. Бос поверил.
Единственное осложнение заключалось в том, что Каликст ничего не знал о моем "признании", а я не мог связаться с ним иначе, как по трубе. Однако о таких вещах по трубе не говорят. Значит, Каликсту предстоит провести неприятный час у Боса. Но иного выхода не было.
Через четыре дня меня снова вызвали на допрос. Бос сказал, что Каликст оказался "дураком" и ни в чем не признался. Бос велел мне передать Каликсту, что он все знает. Я согласился.
Когда Каликста ввели в комнату, он осуждающе посмотрел на меня.
– Что это значит, черт побери? – спросил он.
– Не делай глупостей, – ответил я. – Они нас видели. Им известно, что ты был со мной.
Теперь он смотрел на меня не только осуждающе, но и недоуменно. И вдруг он все понял.
Он скорчил виноватое лицо и что-то пробурчал.
– Ну? – рявкнул Бос.
– Мне нечего к этому добавить,- сказал Каликст.
Бос ударил его. Не очень сильно. Просто так он выражал свое удовольствие.
– Что же ты не признался сразу? Тогда не было бы необходимости вести тебя в баню.
– Я не был уверен, что вы действительно все уже знаете. Не хотелось выдавать его, – кивнул он в мою сторону.
Унтер-офицер в очках уже записывал его показания.
В следующий раз Бос встретил меня, багрово-красный от ярости. Он схватил меня за воротник куртки и начал трясти, а потом потащил по кабинету, методично отвешивая пощечины.
– Ты врал, подлец, – орал он.- Ты все врал! Мы повесим тебя! Обманщиков мы вешаем!
У меня еще никогда так не горели уши. Я испытывал поистине животный страх. Его бешенство могло означать лишь одно: он действительно узнал всю правду. Видимо, Эдгар Мол арестован и состав нашей организации установлен.
Сначала Бос орал только одно: что я лжец и что меня следует повесить. Тогда я тоже начал кричать:
– Я не врал. Я рассказал все, что знал. Я не понимаю, чего вы хотите.
Наконец он прижал меня к стене и сказал:
– Почему ты ничего не сказал мне о Фернанде, мерзавец.
Фернанд, Фернанд Геверс. Он был моей тенью в организации.
– Я не знаю, – проборматал я.
– Ты, конечно, не знаешь Фернанда? Ни дороги Мол – Ломмел, так? Ни магазина, так?
При каждом "так" я получал новый удар. Вместе с воротником куртки он прихватил и ворот верхней рубашки, который душил меня.
Оставался один выход. Я начал кричать так же громко, как и он:
– Вы сами сказали, что Геверс вас не интересует, что он вам не нужен. С Фернандом Геверсом я ездил на рыбалку. А с Ванарвегеном играл в футбол. Можете арестовать их. Они ничего не знают. Арестуйте всех моих знакомых. А еще я ел мороженое в кафе "Рубенс" и пил пиво во "Флигере". Берите там всех. Берите всю футбольную команду "Стандард Мол". Всех парней, с которыми я был в Лувене. Не забудьте также пожарную команду Мола.
Фернанда Геверса не арестовали. Господин инспектор уголовной полиции оказался не таким уж хорошим полицейским, каким считал себя.
Приходили и уходили новые соседи. Выпустили Липпефелда. Вместо Наполеона пришел некий Виллемссенс. Ежедневно его водили на допрос. И ежедневно били. Его обвиняли в том, что он прятал в своем доме английских и американских летчиков. Он упорно отрицал это. Но однажды утром мы услышали на зарядке вместо обычного "айн, цвай, драй, фир" – "уан, ту, фри, фо". Виллемссенс почувствовал недоброе. Он забрался на отопительную трубу и посмотрел в окошко. Перед отправкой в германский лагерь англичан иногда помещали в тюрьму на Бегейненстраат. Виллемссенс узнал среди заключенных во дворе своих англичан. Он сразу все понял.
Я услышал также рассказ о двух жителях Мехелена, которых всегда допрашивали отдельно. Эти чудаки упорно утверждали, что не знают друг друга, до тех пор, пока после долгих допросов и побоев им не показали фото, на котором они стояли в кафе, обнявшись, со стаканами пива в руках.
На Бегейненстраат проводили дезинсекцию.
Легион клопов в нашей камере, казалось, удваивался с каждым днем. Однако эти паразиты оказались разборчивыми. Видно, моя кровь пришлась им по вкусу, и я стал их излюбленной жертвой – все тело покрылось саднящими царапинами и чесоточными волдырями, наполненными водянистой жидкостью. От зуда можно было сойти с ума.
Однажды утром я сказал об этом унтер-офицеру. На сей раз я особенно громко выкрикнул свое "Людоед", чтобы привести его в хорошее расположение духа.
– Господин унтер-офицер, – обратился я к нему. -В камере клопы.
И показал ему свои расчесанные руки.
– По ночам мы не можем спать. Все ночи напролет мы вынуждены бороться с этой нечистью.
Он посмотрел на мои руки.
– И сколько же вы поймали сегодня ночью?
– Штук двадцать, – ответил я не подумав.
– Двадцать? – усмехнулся он. – Только и всего? Нельзя же из-за двадцати клопов проводить полную дезинсекцию.
На другой день я показал ему свою миску, где чернели трофеи прошедшей ночи.
– Господин унтер-офицер,- доложил я.- Сегодня ночью мы задавили двадцать тысяч.
Он с отвращением посмотрел в миску.
– Если вы уничтожили такое количество клопов, то здесь их больше не осталось и нет смысла проводить дезинсекцию.
Но через несколько дней нашу камеру все же обработали. Операция эта длилась сорок восемь часов, и на двое суток нас переселили в другую камеру, в другое отделение, к другому унтер-офицеру. Там мы чувствовали себя неуютно. Мы не знали здешних "номеров телефонов", а через окно можно было видеть лишь уголок двора, где разрешалось по полчаса в день гулять смертникам. Правда, отсюда мы могли переговариваться с женщинами, сидевшими в соседнем корпусе. Приглашали их сходить вечером на танцы или в кино.
Когда мы вернулись в свою старую камеру, наш Фриц вошел к нам. На сей раз он был дружелюбен и спросил с любопытством:
– Ну как, понравилось там, внизу? - Я отрицательно покачал головой.
– Нет, господин унтер-офицер. В вашем отделении лучше. Там наливали по половине миски, а у вас они всегда полные. Внизу у нас было только три табурета на пятерых, а здесь – четыре.
В обед наши миски были наполнены до краев, а к вечеру унтер-офицер швырнул нам пятый табурет.
– Вот так, сказал он гордо. – Мое отделение лучше всех.
Однажды в камеру все же пришел священник. Он уселся в углу на табурете, и каждый подходил к нему исповедоваться. Остальные сидели в противоположном углу.
Мои четыре товарища уже исповедались, но я не двинулся с места.
Священник удивленно посмотрел на меня.
– А ты? – спросил он.
На нем была серая полевая форма, которую я считал офицерской, и только накрахмаленный воротничок и маленький крест на груди указывали на его сан. Я впервые видел этого человека, но он мне сразу не понравился.
– Я вам тоже нужен? – спросил я угрюмо.
– Конечно, – ответил он. – Я пришел, чтобы помочь вам всем.
Помочь… Я подумал, что он, наверное, "помогает" и тем, чьи шаги мы слышим иногда по утрам. Может быть, и мне он скоро "поможет" таким же образом.
– Начинай, – сказал он, и я нехотя подошел к нему.
Исповедовался я так, для виду: несколько раз солгал, еще какие-то пустяки. Он слушал с благочестивой миной – все как полагается. Пока я говорил, он смотрел на меня совершенно равнодушно, а когда я замолчал, он вдруг насторожился.
– Все?
– А разве этого мало? – нагло переспросил я.
– Ты мог согрешить и без умысла, – пояснил священник. – Ты мог. к примеру, согрешить из-за ложно понятого патриотизма. Представь себе, что ты однажды помог английским летчикам. Они вернулись в Англию, а затем прилетели сюда на бомбардировщиках, чтобы убить твоих и моих соотечественников. В этом случае ты становишься соучастником убийства. А это смертный грех.
– Ничего подобного я не делал, – сказал я. – Правда, я выкрикивал "Людоед" на поверке вместо своей фамилии, но я не считаю это грехом.
Он встал. Я подумал: интересно, передаст он Фрицу мое признание… Он не передал.
Иногда мы получали посылки от Красного Креста. И хотя от них не разжиреешь, каждый раз мы радовались, как дети. За четыре месяца на Бегейненстраат мы раза четыре получали банку рыбного паштета, два раза – баночку макрели и еще пару раз – коробку шоколадного желе.
Однажды в нашей камере появились сразу четыре новичка. Они ничего не ели – как обычно новички в первые дни. В обед я впервые съел тогда пять литров супа. А потом еще два с половиной литра, так как в этот день была очередь нашей камеры получать добавку. После такого обеда я должен был прислониться к стене – не мог сидеть. И все-таки был голоден.
"Дежурство", придуманное Липпефелдом, стало традицией в нашей камере. Один убирал постели, другой вытирал пыль, третий подметал пол, четвертый мыл посуду, а также чистил параши кирпичом. Пятый должен был чистить медь, что практически означало освобождение от дежурства, так как, кроме ручки на дверце углового шкафа, в камере не было никакой меди.
Когда дверь камеры отворялась, кто-нибудь обязательно хватал кусок кирпича. И каждый немец, появлявшийся в двери, неизменно смотрел на этот кирпич и всегда произносил одну и ту же фразу: "Положи кирпич", боясь, что этот кирпич полетит ему в голову.
Отопительная труба выполняла не только роль телефона, она являлась также инструментом для передачи наших чувств и настроения. По трубе передавались радость, протест, вызов, боль. Во всех камерах оглушительно стучали ложками по трубе, когда пролетали эскадрильи американских и английских бомбардировщиков. По трубе стучали и рано утром, когда в коридоре раздавались шаги – медленные шаги человека, шедшего умирать.
Когда в камеру вошел Жак ван Баел из Тюрн-хоута, я понял, что следствие по нашему делу закончено – мы с ним были из одной группы.
При Липпефелде в камере царил военный режим. С появлением Жака в ней воцарился радостный оптимизм. Он придумал забавную игру: в определенный час начинал куда-то собираться. Долго умывался, тщательно брился, затем одевался. Надевал пальто, шляпу. Иногда он шел в кино или на футбольный матч, иногда ехал домой – в таких случаях у него в руке был "чемодан". Вскоре и я включился в эту игру. Перед сборами мы долго обсуждали маршрут поездки, решали, как поедем: потащимся на трамвае в Тюрнхоут или сразу махнем на поезде в Мол. Я сожалел лишь о том, что у меня не было шляпы. Без шляпы игра была ненастоящей. Я написал домой, чтобы в следующей передаче мне прислали шляпу. "Чтобы предстать в приличном виде перед судом", – писал я. Шляпу мне прислали, и мы продолжали играть. Иногда часами топали по камере, направляясь к "трамвайной остановке" или на "вокзал".
Мы, разумеется, пристально следили за событиями в Нормандии. В пронемецких газетах постоянно сообщалось об огромных потерях, которые несли англичане и американцы: о потопленных кораблях, о сотнях ежедневно сбиваемых самолетов. И все же эти сообщения не могли скрыть, что линия фронта постепенно отодвигается от моря и что плацдарм союзников расширяется. Шестого июня утром мы уже знали, что союзники высадились на континенте. Никогда еще не раздавалось такого оглушительного стука по трубе в тюрьме на Бегейненстраат. И никогда еще охранники не выглядели такими хмурыми.
На допрос нас больше не вызывали. Мы начали привыкать к тюремной жизни, привыкать к голоду. Страх перед военным трибуналом улегся. Нам казалось, что теперь, когда союзники высадились, с нами ничего больше не случится. Теперь, когда все складывается не в их пользу, немцы побоятся расстрелять нас. Они стали вести себя менее развязно, прекратили орать. По тюрьме ходили разные слухи. Мы предполагали, что союзники продвинулись гораздо дальше, чем сообщалось в газетах. В одно прекрасное утро, думали мы, немцы исчезнут и двери камер откроют союзники. Мы думали, что русские уже в Германии, а не в Польше. Однажды ночью Жак ван Баел разбудил меня: "Слушай, по улицам Антверпена идут танки". Я ничего не слышал. Он тоже. Видно, ему это приснилось.
Мы стали самонадеянными. Считали, что все страшное уже позади, и только ждали момента, когда нас выпустят из тюрьмы.
И вдруг неожиданная новость: всю нашу группу в следующий понедельник отправляют в военный трибунал. Родственники некоторых членов нашей группы наняли адвокатов – им разрешалось вести защиту. Каждый понимал, что это были за адвокаты. Ни один из подзащитных никогда и в глаза не видел своего защитника, их лишь уведомили, что дело будет рассматриваться в военном трибунале. Начались оживленные "переговоры" по трубе. В газетах снова появились сообщения о смертных приговорах. Были они и на прошлой неделе. Но мы их не видели. Не хотели видеть.
Страх ожил снова. Страх, более сильный, чем вначале. Ведь высадка свершилась, и освобождение казалось таким близким… Разговоры по тюремному телефону продолжались. Мы говорили о камере смертников. О последнем дне. О последней ночи. О последнем утре. "Прежде чем они расстреляют меня, я постараюсь напакостить им", – сказал Луи Мертенс.
Днем я держался спокойно, старался сохранять уверенность в своих силах, однако ночью меня мучили кошмары.
В пятницу мы прочли в газете: "К., медсестра из Мола, убита в Меерхауте". Это была "наша" медсестра. Впоследствии мы узнали, что она получила повестку с вызовом в военный трибунал в качестве свидетельницы. Она неосмотрительно показала эту повестку нескольким лицам, в том числе и комиссару полиции Мола, который был членом нашей организации. Она сказала, что боится ареста во время суда. Организация приняла все меры, чтобы убрать ее. Она не попала в руки к нашим, ее застрелил Рик Нюлстманс.
В следующий понедельник нас всех собрали вместе. Видимо, для отправки в суд. Все были спокойны, считали, что самое страшное уже позади.