Перелистывая годы - Анатолий Алексин 30 стр.


- Во всех этих прискорбных случаях Андрей Януарьевич не представлял прокуратуру, а выполнял задания политбюро и лично Сталина.

Не в силах отделаться от застарелой, въевшейся привычки, он произносил имя-отчество генерального прокурора с оттенком подобострастия.

Однако в дни еще не начавшей холодеть "оттепели" на экраны телевизоров проскочили кадры кинохроники, неосмотрительно увековечившие те самые политические процессы. Те самые, в которых судьбы недавних лидеров государства, маршалов, наркомов предопределялись многочасовыми речами Вышинского. Суть же речей-приговоров сводилась к одному: "Собаке - собачья смерть!"

Как рассказывал один из вовремя ушедших на покой прокурорских деятелей, кто-то не побоялся напомнить Андрею Януарьевичу, что "собака - лучший друг человека", что собаками были милые и беззащитные Муму и Каштанка… Тогда главный обвинитель начал провозглашать с трибуны Октябрьского зала Дома союзов, который можно было бы считать удручающим памятником самых громких сталинских судилищ: "Смерть фашистским убийцам!", "Смерть фашистским наймитам!". Не догадывался, быть может, что сам был эсэсовцем во плоти…

Так вот, кинохроника, к содроганию Льва Шейнина, продемонстрировала на всю страну, как он то и дело услужливо подбегал, подкатывался к сатанинской трибуне и подкладывал, подсовывал Андрею Януарьевичу листки, папочки - одним словом, шпаргалки.

Случилось так, что я и всерьез столкнулся с Лёвчиком… Очень уважаемая газета по его инициативе развернула на своих страницах обсуждение: брать или не брать предприятиям и учреждениям "на поруки" уголовных преступников, ручаясь за их перевоспитание и одновременно освобождая их, таким образом, от возмездия.

Между прочим, Лев Романович, предварявший вместе с Вышинским гибель "политических преступников", обычно гордился тем, что его уважают и даже любят уголовные преступники и что они нежно именуют его "Романычем". Отец рассказывал мне, что в сталинских казематах, где он томился, уголовникам неизменно отдавалось предпочтение: они считались "своими". Так вот… На беседе с Аджубеем, подводившей итог газетной дискуссии, я непримиримо высказался против "гуманной инициативы" Льва Романовича, сказал, что жалеть можно либо того, кто убивает, либо того, кого убивают, - совместить эти сострадания невозможно. И еще напомнил слова выдающегося политика: "Либерализм к уголовникам есть худший вид пренебрежения к своему народу". Не ведал я, разумеется, что "мирная инициатива" бывшего сподвижника Вышинского уже одобрена Никитой Сергеевичем и что редакционное обсуждение носит формальный характер. Это дало возможность Лёвчику обвинить меня в "интеллигентской панике".

Вообще эпитеты, происходящие от слова "интеллигенция", Романыч, я заметил, употреблял только в значении негативном. Потому, должно быть, что истинные интеллигенты относились к нему гораздо хуже, чем уголовники.

После обсуждения Алексей Аджубей обнял меня и шепнул:

- Пойми: надо попробовать… Вдруг перевоспитаются!

Затея с "поруками" рухнула даже быстрее, чем я предполагал. Ужасающая волна убийств, насилий, грабежей смыла шейнинскую идею и вынесла на поверхность хрущевское постановление "Об усилении борьбы с преступностью". В день публикации того документа Аджубей, которого я глубоко почитал и почитать продолжаю, уже более крепко обнял меня и извинительно произнес:

- А твоя "интеллигентская паника", выходит, была гонгом… который мы не услышали.

Когда Льву Романовичу ненароком напомнили о том, что в Большом терроре прокуратура играла роль одного из главных сценаристов, он, как к беспроигрышному защитительному аргументу, прибегал к факту своего ареста в финальный период сталинского правления. Шейнин был трусоват: боялся собак, молний, неожиданного скрипа дверей…

Вспомню очерк Василия Гроссмана "Треблинский ад". Очерк и тогда уже наводил на мысль, что ад сталинских лагерей вполне сопоставим с адом Треблинки. Процитирую строки о том, как в день восстания узников вели себя их лагерные палачи:

"Они, существа, столь уверенные в своем могуществе, когда речь шла о казни миллионов… оказались презренными трусами, жалкими, молящими пощады, пресмыкающимися, чуть дело дошло до настоящей смертной драки".

Нет, я не ставлю все-таки знака равенства между убийцами гиммлеровской Треблинки и советниками, помощниками главного официального обвинителя ни в чем не повинных, голос которого предрешал приговоры в Октябрьском зале. Хотя… Они, старательно изобретавшие "обоснования" и "оправдания" сталинских зверств, вполне могут быть названы соучастниками.

Романыч физической боли даже в ничтожных количествах не выносил. От страха он стал заикаться… Его бывший шеф Андрей Януарьевич, тоже не желая страданий, которые столь глобально обрушивал на другие судьбы, сразу после разоблачительного XX съезда либо застрелился в Нью-Йорке, на посту советского представителя в ООН, либо, как было объявлено, скончался от сердечного приступа. Такое извещение не устроило многих, потому что сердечный приступ подразумевал, что у Вышинского было сердце.

Лёвчик нередко и словно бы мимоходом пытался преуменьшить масштаб отечественных злодеяний: "Все-таки в основном Сталин уничтожал своих же собственных ставленников и сподвижников".

Мне не раз приходилось напоминать ему то, о чем, "перелистывая годы", я уже писал… В соседней с отцом камере был заточен целый десятый класс - дети, школьники…

В своем собственном - беспредельно далеком, но и недавнем - детстве я дружил с Витей Радзивиловским. Именитые польские паны Радзивилы к евреям, как известно, отношения не имели. А Виктор тем не менее был евреем. А кроме того - очень компанейским и милым парнем. Милым представлялось мне и все его семейство. Бабушка, искусная кулинарка, постоянно звала нас к столу: "Я приготовила блынчики… Такие блынчики со сметаной!.."

Бушевала вторая - черная! - половина тридцатых годов. Отец мой был арестован. "Блынчики" со сметаной выглядели для меня недоступным деликатесом - и от приглашений гостеприимной Витиной бабушки я не отказывался. Витина мама - пышная рыжеволосая красавица Софа - смотрела на меня сострадательно и незаметно засовывала мне в карманы пальто бутерброды: то с черной икрой, то с красной. Обилие той и другой в доме Радзивиловских удивляло меня. Как и то, что жили они в особняке… Одноэтажном, но все же особняке! До войны это представлялось нереальностью, сказочным "исключением из правил".

Папа Витин был малорослым, щупловатым, тоже рыжеволосо-кудрявым, но, в отличие от мамы, красой не блистал. Лицо было неприметным. По утрам он обычно оказывался дома, что тоже меня удивляло. Он трогательно следил, чтобы мы, учившиеся во "вторую смену", выполняли все домашние задания, сытно заправлялись обедом перед школой, а на пути к ней аккуратно пересекали улицы. Он напутствовал нас всякими заботливыми пожеланиями: "Если проголодаетесь, сходите в буфет! Вот вам деньги. Если вызовут к доске, не теряйтесь…"

Однажды Витин папа пришел домой вечером. Это было необычностью. Но еще большей неожиданностью было то, что я узрел на нем привилегированно скроенную гимнастерку защитного цвета, на воротничках - по четыре ромба, а на рукаве - по-фашистски паучий знак, но изображавший щит и меч.

- Витя, а кто твой папа? - еле слышно спросил я, когда тот скрылся в своем кабинете.

- А он… руководит управлением НКВД по Москве и Московской области, - на миг запнувшись, но без особого замешательства сообщил Виктор.

Один из самых главных в Москве чекистов? Значит, это он арестовал и расстрелял всех (всех без исключения!) ближайших друзей моего отца? Самого отца, по "счастливому" стечению обстоятельств, посадили в Челябинске, в провинции, где к стенке приставляли не столь скоропалительно. Выходит, это он, заботливый Витин папа отправил на тот свет (разумеется, по приказу!) высших руководителей, знаменитых ученых и деятелей культуры, да и тысячи "рядовых" москвичей? Это он - щупловатый, рыжеволосый, беспокоившийся о наших школьных отметках и завтраках, о нашей безопасности на московских улицах? Все это он?!

МОЙ БЛОКНОТ И МОИ ЧИТАТЕЛИ
Из блокнота

Писатель живет ради них, своих читателей и зрителей. В романах, повестях и рассказах, в пьесах и сценариях фильмов, автор непременно - и порою даже непроизвольно - делится своим жизненным опытом, своими размышлениями, страданиями и надеждами.

В театре, в зрительном зале сразу видишь, чувствуешь, каждое мгновение ощущаешь, каково восприятие твоего произведения (простите за громкий термин!). Если что-то не так, на следующем представлении можно исправить, улучшить, либо обострить, либо смягчить… Но книга, коль она уже явилась к читателям, такой и останется. До ближайшего переиздания, если оно состоится… С книгой, с журнальными и газетными публикациями читатель общается наедине. Автор при сем не присутствует. Позже, однако, письма и читательские конференции (тоже высокопарное слово) могут донести до автора мнение тех, ради кого все его неусыпные думы, смятения, его беззащитная откровенность, его труд.

Передо мной - письма читателей. Письма, письма… Вспоминаю и многочисленные устные высказывания на литературных встречах. Они, те письма и высказывания, как бы пополняют мой писательский блокнот новыми абзацами и страницами.

Владимир Соловей в своем письме вспоминает, как однажды в московском Центральном Доме литераторов он услышал от меня строки стихотворения, автора которого я и сейчас с уверенностью назвать не могу:

А люди ищут
счастье,
Как будто
счастье есть…

Многие, очень многие вопросы читателей можно свести к такому общему смысловому знаменателю: что являет собой в реальности понятие "счастье"? Интересуются и тем, бывал ли я когда-нибудь абсолютно счастлив. Отвечаю сразу и не задумываясь: "абсолютно" не бывал никогда. Аркадий Исаакович Райкин мне говорил:

- Самый бессмысленный вопрос звучит так: "У вас все хорошо?" Разве хоть у кого-нибудь и когда-нибудь бывает все хорошо?!

А если бы вдруг и было… Ощущать этакое безграничное, бездумное и беспечное счастье - это, на мой взгляд, безнравственно и грешно. Ведь если даже у тебя все вроде бы сложилось благополучно, кто-то в это самое время испытывает душевные и физические муки, а кто-то горько оплакивает кончину близкого человека, а кто-то сам прощается с жизнью…

Классики русской литературы проникли в глубочайшие глубины общечеловеческих ситуаций, общечеловеческих конфликтов и психологических катаклизмов. Они постигли непостижимые сложности бытия людского.

Что же они думают о столь желанном для каждого счастье? Пушкин, как известно, писал: "На свете счастья нет, но есть покой и воля". Под волей он разумел свободу. Лермонтов искал "свободы и покоя" - и это было едва ли не самым сокровенным его стремлением. Правда, противоречивость мечтаний и действий была свойственна порой и великим. Искал-то Лермонтов "покоя", а в реальности уподоблялся тому парусу, который "ищет бури, как будто в бурях есть покой!".

"Покой нам только снится…" - через много лет печально констатировал Александр Блок. Быть может, во второй половине двадцатого века покой людям уже и не снится. Но все же мы жаждем душевного покоя, в котором только и возможен творческий непокой и благотворный непокой в любой другой деятельности, необходимой людям.

Есенин, столетие которого недавно отмечала Россия, писал: "Не жаль мне лет, растраченных напрасно…"

Вряд ли можно согласиться с поэтом, что годы свои он "растратил" попусту. Думаю, он один из первых поразительно осознал, предвидел, в какой непроглядный мрак погрузят разного рода коллективизации российское крестьянство, а, стало быть, и всю Россию, которая страной-то в ту пору была крестьянской.

Недолгие годы свои Сергей Александрович прожил далеко не напрасно, но и далеко не счастливо:

Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был как лошадь загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.

Бессмертных житейское благоденствие посещало не часто. Принято считать Гёте баловнем судьбы. А вот Ираклий Андроников показал мне гётевское письмо, в котором "баловнем" сказано, что, если бы в его жизни был хоть один совершенно счастливый месяц, он бы и всю жизнь свою почитал счастливой. Вот вам и "абсолютно"!

На памятнике отца Лермонтова в Тарханах читаю:

Ты жизнь мне дал,
Но счастья не дал.
Ты сам на свете был гоним,
Ты в жизни только зло изведал…

Тяжко приходилось бессмертным. "В жизни только зло изведал…" Это относилось и к самому гению. Но сколько мудрости и света подарил людям он?

В письмах и высказываниях, которые я после литературных встреч внимательно "изучаю", содержатся не одни лишь благодарности и вопросы. Есть и замечания, касающиеся досадных неточностей, допущенных мною в числах и датах. Приношу свои извинения. Есть и возражения - их очень немного - которых я принять не могу.

Но одно письмо резко отличается от всех остальных. Намерения у автора самые добрые, - и это не те добрые намерения, которыми "дорога в ад вымощена". Они тоже продиктованы честностью, порядочностью, желанием восстановить истину. Читая его, я припомнил слова одного из крупнейших критиков - исследователей литературы. Он утверждал, что если хвалишь, можешь и не быть подробным и дотошно доказательным, но если ругаешь или, тем паче, обличаешь, тогда уж будь добр проявить внимание к каждой детали. Негативно оценивая в своих выступлениях фигуру бывшего начальника следственного управления по особо важным делам прокуратуры СССР Льва Шейнина, я должен был, как считает автор письма, отметить, что фигура та была не вполне однозначной. Согласно тому же мнению, надо было отметить, что человек он был одаренный. Одаренность его значимо проявлялась в те времена, когда он раскрывал главным образом тяжкие уголовные преступления, проявляя порой уникальную следовательскую находчивость, отменный профессионализм и дар психолога. Мери Берфельд пишет, что Шейнин нередко приходил на помощь, если речь шла о защите от уголовного произвола. О наиболее сложных и, казалось, нераскрываемых делах, которые он. тем не менее раскрыл, сам Лев Шейнин рассказал в книге "Записки следователя".

Что ж, согласен: личностью Шейнин является, несомненно, яркой. Мери Берфельд справедливо напоминает о том, что когда он читал лекции в юридическом институте, аудитории были переполнены, студенты, да и зрелые, опытные юристы сидели на подоконниках, на ступеньках. Не отрекаясь от фактов, приведенных в моем блокноте, я, читая письмо, все же мучительно ощущаю одну свою (едва ли не решающую!) недоговоренность: Лев Шейнин тоже был жертвой… Жертвой ужасающего сталинского режима, которому, в силу своей юридической профессии и своей высокой должности, он так или иначе вынужден был служить. На одном из самых страшных направлений, да еще в годы Большого террора…

А ведь при других условиях и обстоятельствах, порожденных иным временем, Лев Романович мог прославиться своими достоинствами. Знаний и дарований у него бы хватило!

Одним словом, повествуя о человеке и его судьбе, какими бы ни были (по твоему мнению!) минусы и даже пороки, нельзя игнорировать плюсы. Коль они тоже существовали…

Читательница, близко зная и за многое ценя Льва Шейнина, выполнила свой долг. А я выполняю свой, рассказывая о ее письме и о выводах, мыслях, которые оно мне подсказало.

Голоса читателей… Хотел бы, очень хотел слышать их до конца своих дней. Они, эти голоса справедливости, совести, всегда направляли, а иногда и "подправляли" меня. Ныне они настойчиво уверяют, что мой жизненный опыт может принести людям пользу, пригодиться не только мне самому. А если так, я продолжаю "перелистывать годы"…

"ЮНОСТЬ" И МОЯ ЮНОСТЬ
Из блокнота

Валентин Петрович Катаев вольготно делился с молодыми своим искусством, своими художническими тайнами. Потому, наверное, "Юность" при нем стала для них взлетным, стартовым полем.

И многим помогла сделаться популярными, известными, знаменитыми…

Спасибо Мастеру за то, что и меня он не только пригласил в журнал, но и создал у меня счастливое ощущение, что каждую мою новую повесть и новый рассказ в "Юности" ждут. Это он, как и Константин Паустовский, убеждал меня, что надо писать не главами и не абзацами, а строчками. Спасибо за уроки.

Одна из лучших (самых потрясающих!) новелл Валентина Катаева - "Отче наш"… Трагический сюжет ее таков. Нацисты объявляют в Одессе о том, что евреи должны явиться с вещами на "сборный пункт". И вот мечется в кромешном ужасе мать, русская женщина, муж которой - еврей, очень известный в городе человек - ушел на фронт. Мечется, панически стараясь спрятать сына… в городе, скованном холодом и фашистским зверством. Психологические и изобразительные средства Катаева поразительны! Назавтра, рассветным утром, грузовик с крытым верхом объезжает зимний город, приморскую набережную… И обнаруживает на заиндевевшей скамейке две заледенело прижавшиеся друг к другу фигурки: сына и мать. Солдаты швыряют их в кузов - и "фигурки" подпрыгивают, словно куклы…

"Все юдофобы - ничтожества", - сказал мне Катаев. Я привел в опровержение несколько отнюдь не ничтожных имен. "А сие исключение, как обычно, лишь подтверждающее правило!" - не сдался Валентин Петрович.

Именно благодаря Катаеву "Юность" стала властительницей дум. И благодаря ему люди не считали напрасным ночами стоять в "почтовых отделениях", чтобы на нее подписаться. "Союзпечать" запросила невиданный для литературного журнала тираж: десять миллионов. Но бумаги конечно же не хватало…

Не забуду, как мы на редколлегии - уже при Борисе Полевом - в приподнятом настроении обсуждали просьбу писателя Анатолия Кузнецова о творческой командировке в Англию. Кузнецов - автор честных, мастерски написанных и даже, по тому времени, дерзко-отважных романов и повестей "Бабий яр", "Продолжение легенды", "Огонь" - собрался в Лондон, чтобы написать "очень важное для него и для всех читателей" произведение об английском периоде революционной деятельности Владимира Ильича. Под его пером должны были "ожить" еще не ожившие страницы истории партии.

Командировали мы его единогласно, не подозревая, конечно, что командируем Анатолия Кузнецова… в эмиграцию. Обратно он не вернулся.

Обсуждая просьбу, все принялись обращаться к бессмертному образу вождя. Я, например, вспомнил о двух беседах моего отца с Лениным… Однажды, это было в двадцатом году, отец, пламенный революционер-идеалист, - тогда редактор (и тоже главный!), но журнала "Спутник коммуниста", - дежурил в московском комитете партии. Зазвонил телефон… Отец снял трубку - и сразу узнал Ленина. Владимир Ильич разыскивал секретаря московского комитета Яковлеву, которую потом, уже в сталинскую эпоху, естественно, расстреляли. Отец, извинившись, будто отвечал за рабочий график Яковлевой, сообщил, что она уехала "по заводам", общаться с рабочим классом.

- Разыщите ее, пожалуйста, - попросил Владимир Ильич. - И простите за беспокойство.

Да, текст был именно таким: "пожалуйста", "простите"… Отец принялся судорожно разыскивать: была и уехала, была и уехала…

Вновь зазвонил телефон.

Назад Дальше