"Неужели судьба, смилостивившись, решила компенсировать мои потери? Мое разочарование?" Я слышал… ловил голос антипода (совершенного антипода!) той, что стала истоком всех мытарств моих. Я упивался тем голосом, цеплялся за него. "Неужели нашел? Неужели то самое? И еще похожа на Натали!.."
Но голос пока не желал отвлекаться от недавней утраты:
- Потом он сказал: "Я буду считать неверностью не твое замужество… а твое одиночество!" Значит, я впервые окажусь ему неверна. Невзирая…
И замолчала.
"На что она может или должна взирать? - опять встрепенулся я. - На что? Или, не дай Бог, на кого?" Мне показалось, что в ее судьбе… может произойти еще одно внезапное совпадение: мое появление тоже именно в этом месте и именно в это время.
- Невзирая на то, что я создана для семьи, - продолжала она, словно бы меня успокаивая. - Но помилуй…
Она опять просила помилования. Почему? А если действительно в нем нуждалась, я готов был немедленно то помилование провозгласить. Она, чудилось мне, - нет, я был уверен! - могла обрести во мне хотя бы схожесть с тем, что утратила. И одновременно мог обрести я… Больше того, что утратил, гораздо больше! Ее характер, так определенно выраженный ее голосом, который не мог обмануть, обещал искренность. И понимание, и терпимость… Ей достаточно было лишь приобщиться к самой себе. И ко мне… "Да еще и похожа на Натали!" - непроизвольно повторялось в моем сознании.
- Мне пора. А ты посиди, подыши… Вокруг столько цветов! Ты не забыла, что я в триста тридцать первом номере? На третьем этаже.
- Как я могла забыть? Но пойду с тобой.
"Триста тридцать первый!.. - затвердил я в памяти. - На третьем этаже!" Будто этот гостиничный номер мог располагаться на седьмом или десятом. Я вновь повторил про себя заветную трехзначную цифру: она представилась мне ключом к пиршеству нового (столь долгожданного!) бытия.
Я слышал, как они поднялись. Направились к отелю по тропе, что была, я знал, щедро окаймлена цветами и ароматами.
Я отважился… и обернулся.
Ковыляя, прихрамывая на четыре ноги, от меня удалялась старость. Она пыталась не быть явной, согбенной. Но оттого лишь беспощадней себя обнажала.
Удалялись моя фантазия и моя надежда.
А передо мной было Мертвое море. Без подводных растений, без рыбьей суеты… Совсем мертвое.
ДИРИЖЕРСКАЯ ПАЛОЧКА
Из блокнота
В смысле буквальном это - полуволшебная (то метущаяся, то воспаряющая, то совершающая плавный полет) палочка в руках дирижера, повелителя смычковых, духовых и иных инструментов, объединенных в "музыкальное братство", именуемое оркестром… Словосочетание "дирижерская палочка" употребляется и в совсем ином смысле, иногда даже с оттенком политическим: чьей-то дирижерской палочке подчиняются уже не оркестры, а верноподданные граждане, даже целые народы, тоталитарные государства… Одним словом, в разных значениях употребляются эти соединенные друг с другом слова. Но я имею в виду "дирижерскую палочку" в значении самом прямом, изначальном.
Ее магическую и прекрасную "власть" я узрел еще в детском возрасте.
На первом этаже старого московского четырехэтажного здания, которое более всех других строений на земле будет до конца дней ассоциироваться у меня со светлым понятием "дом", жила гардеробщица Большого зала Консерватории. Она была женщиной доброй, стремившейся всем на свете не угождать, а помогать и дарить утешение. Может, это музыка настроила ее характер на такую мелодию, на такую струну? Может быть…
Три раза проводила она меня, мальчишку, через служебный вход на репетицию главного симфонического оркестра страны… Но главным героем в те дни был не оркестр, а его легендарный дирижер Отто Клемперер. Конечно, выстраивать великих деятелей науки и культуры "по номерам" - занятие сомнительное, но все же Клемперера, так сказать, официально называли вторым дирижером мира. Первым столь же официально числили итальянца Артуро Тосканини. Ну, а Отто Клемперер был евреем…
Он приехал в Москву на гастроли. Ценители искусства делали все возможное и невозможное, чтобы попасть, увидеть, услышать… Некоторые стремились на те концерты ради престижа. А я проник даже на репетиции, да еще со "служебного входа"!..
Меня поразило то, что знаменитый дирижер был в рубашке с распахнутым воротом, как бы прочерченной двумя линиями подтяжек. Так как Отто, хоть и был евреем, но дирижером считался немецким, он на немецком и изъяснялся с музыкантами. Многие его не понимали… Тогда он сердился, стучал палочкой по пюпитру - и повторял свои "указания" все на том же языке, которым пол-оркестра не владело. Помню, что в первый день репетиция была посвящена Девятой симфонии Бетховена. В следующий раз репетировали Пятую симфонию Чайковского…
Я с изумлением наблюдал, как дирижер бесцеремонно прерывал исполнение, гневался на немецком языке, заставлял повторять одно и то же по семь, а то и по десять раз. Позже я понял, что в этом и было его преклонение перед классикой, что он стремился к идеальному ее воплощению. И добивался своего!
На последней репетиции я услышал "Фантазию на темы итальянских опер". Этакое изысканное попурри…
Звучали, тоже бесконечно прерываемые дирижерской палочкой, мелодии Верди, Пуччини… Особенно, помню, Клемперер сосредоточился на "Богеме".
На тех репетициях я не только восторженно слушал, но и восторженно взирал на Наталию Сац. На Клемперера и на нее… Она присутствовала в зале все три раза. А когда репетиции завершались, Клемперер спускался вниз все в тех же подтяжках и долго беседовал с "тетей Наташей", как мы, дети, называли руководительницу своего любимого детского театра.
Перед началом спектаклей она выходила на сцену, чтобы побеседовать со зрительным залом, а мы, приветствуя ее, орали что было сил: "Тетя Наташа!.." Она была молодой, красивой, - и мы, мальчишки, все поголовно были в нее влюблены. И не только как в художественную руководительницу театра…
А потом я узнал, что "тетя Наташа" отправилась по приглашению Отто Клемперера в Берлин ставить какую-то итальянскую оперу.
- Он влюбился в ваш талант? - спросил я через многие десятилетия "тетю Наташу", ставшую уже Натальей Ильиничной и дважды вдовой: обоих ее мужей сгубил сталинизм.
- Он влюбился не в талант… а в меня, - ответила она. И рассказала, что когда в ежовскую пору ее арестовали, та поездка в Берлин стала одним из "аргументов" обвинения.
Восемнадцать лет провела "тетя Наташа" в лагерях и в ссылке.
А Отто Клемперер накануне захвата власти нацистами, предугадав мрачные события, эмигрировал из Германии.
Минули долгие годы. И вот я вернулся памятью к тем давним репетициям Государственного оркестра, слушая оперу Пуччини "Богема" в филиале Большого театра. Вернее, филиал был представлен своей сценой и зрительным залом, а спектакль принадлежал знаменитому миланскому театру "Ла Скала"…
За пультом был, как считалось, лучший в то время дирижер фон Кароян (Тосканини и Клемперер уже покинули землю). Дирижерская палочка Карояна повелевала не только оркестром, но и всем действом, происходившим на сцене. Я впервые ощутил, что оперный спектакль может быть "спектаклем дирижера". Сцену и зал заполнили звуки тех мелодий Пуччини, которые давно, в детскую пору, донес до моего слуха и моей души другой оркестр… тот, симфонический, под управлением еврея Отто Клемперера. Теперь же они звучали, завладевали душой прежде всего благодаря волшебному искусству фон Карояна… отнюдь не еврея, а даже наоборот, - человека, известного своими симпатиями к нацистам и их "идеям". Слушая музыку, которая двух выдающихся дирижеров в моем воображении как бы объединяла, я подумал, что Кароян, вероятно, от своих воззрений уже отказался: не мог же он, столь тонко и сострадательно проникавший в несчастья, в душевные переживания людей, сочувствовать одновременно нацистам! Не мог же… У меня возникли странные, неожиданные вопросы: "Если бы вдруг, сейчас встретились столь разные по настроениям своим "земляки" - Отто Клемперер и фон Кароян, как бы они общались? Протянули бы друг другу руки? Или их сближали бы только дирижерские палочки и обожание музыки, а остальное непримиримо разделяло?" Ответов невозможно было найти, отыскать, поскольку одного из дирижеров в живых уже не было.
Знал я - и весьма близко! - еще одного мага палочки: Юрия Файера. Он в своем дирижерском искусстве тоже был неподражаем. Во-первых, дирижировал только балетами (но всеми, абсолютно всеми балетами, шедшими на сцене Большого театра!). А во-вторых… Кажется, лишь он один, дирижируя балетными спектаклями, никогда не пользовался нотами. Это объяснялось тем, что Юрий Федорович почти ничего не видел, и тем, что он обладал фантастической музыкальной памятью. На пюпитре перед ним всегда лежал чистый белый лист… И больше ничего не было! Никто из оперных и балетных дирижеров, как утверждали музыкальные знатоки, подобным похвастаться не мог.
До мягкотелости добрый, Юрий Федорович не властвовал балетными чудодействами тех лет, в которых участвовали кудесницы танца (Галина Уланова, Майя Плисецкая, Раиса Стучкова, уже начавшая свой мастерский путь Екатерина Максимова - всех не назовешь!), нет, он не повелевал, а одержимо служил балетному искусству и стал как бы одним из соавторов многих (очень многих!) спектаклей-шедевров.
Когда я рассказывал Юрию Файеру о том, что в детстве побывал на репетициях Отто Клемперера и не преминул, разумеется, сообщить о его подтяжках, Файер негромко воскликнул:
- Вы счастливчик! Вам повезло! А у Клемперера, думаю, и подтяжки были неповторимые…
Мне кажется, и теперь, вот в эти мгновения, "перелистывая годы", я вижу неостановимо взлетающие, воспаряющие или по-лебединому плывущие дирижерские палочки тех музыкальных чародеев. Они словно бы увлекают за собой целые оркестры, и певцов, и балерин… и каждого, кому повезло, в высшей степени посчастливилось приобщиться к магии их художества.
Двое были гуманистами в самом подлинном значении этого слова. А третий?.. Хочу верить, что искусство, в конце концов, все же победило его заблуждения. Хочу верить… потому что верю в целительную силу искусства.
"УМЕРЕТЬ НА СЦЕНЕ…"
Из блокнота
Наталья Петровна Кончаловская, о которой я уже не раз писал, была внучкой Сурикова, дочерью выдающегося живописца Петра Кончаловского, матерью Никиты Михалкова и Андрея Кончаловского, женой Сергея Михалкова… Но и сама по себе являла личность редчайшую! Мне кажется, она способна была мастерски овладеть всем, за что бралась. В самом деле: сочиняла веселые и мудрые стихи, порой соединяя их с историческими изысканиями и открытиями (ее книга о Москве - не только поэзия, но и отгадка многих исторических "тайн"), создала роман о своем гениальном деде, потом увлеклась переводами французских поэтов, а заодно и биографическую повесть об Эдит Пиаф сотворила; ей принадлежит авторство "русских текстов" многих итальянских - и не только итальянских! - опер. Неповторимая Наташенька - русская интеллектуалка, одержимо посвящавшая свое перо, свою образованность отечественной культуре, но и французской, и итальянской - она презирала шовинистов, никогда не подчеркивала, какую национальность кто из ее друзей "представлял", ибо оценивала людей по их истинным достоинствам, а не согласно одиозному "пятому пункту". Но к тем, кто подвергался гонениям, проявляла особую сердечность, коя была протестом.
Любая картина состоит из деталей - и картина жизни, бытия человеческого, и полотно, созданное художником. Наталья Петровна рассказала мне о таком случае… Завершив свое бессмертное творение "Утро стрелецкой казни", Суриков решил показать его Репину. Илья Ефимович, высоко оценив полотно, позволил себе дерзкое предложение: хоть магическая сила картины - в ожидании казни обреченными стрельцами… одного стрельца надо бы все-таки уже "вздернуть". Это, по мнению Репина, производило бы еще большее впечатление.
Суриков прислушался: одного стрельца "повесил" - и картина… почти умерла. Оказалось, что ожидание беды страшнее самой беды. Суриков это понял - и повешенного "замазал" белой краской. Потом реставраторы, разглядывая шедевр, обнаружили: что-то художник сокрыл. Но что? Наталья Кончаловская раскрыла этот секрет. "Вот что такое - деталь!"- сказала она мне однажды и вновь вернулась к "Утру стрелецкой казни". И добавила, помню: "Едва ли не главная "деталь" в образе каждого настоящего художника - поэт ли он, или артист, или живописец - это стремление, так сказать, "умереть на сцене". То есть творить до последнего дыхания, до смертного часа…" Я запомнил те слова на всю жизнь.
Наталья Петровна и сама "умерла на сцене", не расставаясь с писательским пером, с замыслами и всеми другими "затеями", неотторжимыми от музыки, да и от других искусств, коим она тоже служила неустанно, поскольку уставала лишь вне творчества.
Я знал многих творцов, которые "умерли на сцене" (в том символическом смысле!): Константин Паустовский, Самуил Маршак, Лев Кассиль, Сергей Образцов, Аркадий Райкин, Василий Меркурьев, Валентина Сперантова…
Но знал и трех, которые умерли на сцене в смысле буквальном.
Начну рассказывать об этом как бы издалека. Школьником я был в литературном кружке, которым руководила еще одна истинная интеллектуалка Вера Ивановна Кудряшова. Она не просто исследовала литературную классику, любила ее, но и, казалось, исключительно ею дышала. И знала о великих писателях всё! Даже помнила наизусть не только годы, но и дни их рождений… Так вот, она, кроме литературы, старательно приобщала нас и к спектаклям, созданным по пьесам русских классиков или "по мотивам" их творений. Прежде всего, к спектаклям Московского Художественного театра… В довоенную пору почти каждое из тех сценических произведений было пиршеством искусства. Мы видели "Вишневый сад", где в роли Гаева выступал Василий Качалов, в роли Раневской - Ольга Книппер-Чехова, в роли Фирса - Михаил Тарханов, а в роли Яши - молодой Яншин… Потом наш литературный кружок, в который входили и Юра Трифонов, и Сережа Баруздин, дважды посетил "Царя Федора Иоаныча" с Николаем Хмелевым и Борисом Добронравовым в главной роли (тоже были актеры великие!). После каждого из двух посещений мы, юные дарования, встречались с "участниками спектакля". Неуемная Вера Ивановна и это организовала…
И Хмелев и Добронравов перед встречами специально не разгримировывались, чтоб оставаться "в образе". Оба раза "царь-страдалец" неожиданно начинал шутить, похохатывать.
Помню, Хмелев сказал:
- У вас, конечно, может возникнуть удивление: на занавесе - чеховская чайка, а театр "имени Горького"! По этому поводу даже придумали анекдот… "Алексей Максимович получает телеграмму от Антона Павловича: "Поздравляю с присвоением моему театру вашего имени!"
Я, сын "врага народа", честно говоря, удивился смелости подобного анекдота. Времена-то были какие!..
И оба раза "царь", не расставшись с короной, просил нас почитать ему свои стихи (мы все готовились тогда в поэты).
Потом, в других спектаклях, Хмелев потрясал нас, преобразившись в Каренина и Алешу Турбина из булгаковских "Дней Турбиных", а Добронравов, став Лопахиным, чем-то напоминающим нынешних "новых русских", рубил на наших глазах вишневый сад… Напоминал-то напоминал, но только был застенчивей и нравственней нынешних "новых". Очень сочувствовали вишневому саду мы, жившие в столь не похожих на сад сталинских дебрях.
В том "не саду" обычно сдержанная Вера Ивановна, которая была в курсе всех мхатовских ситуаций, однажды с возмущением поведала нам, что какой-то артист или просто работник театра (уж точно не помню) оскорбил музыкального руководителя МХАТа Израилевского (фамилию я не забыл!), "имея в виду его национальность". Так, кипя протестом, сформулировала Вера Ивановна… В театре собрался по этому поводу весь коллектив. Он кипел столь же непримиримо, как благородная руководительница нашего литкружка. Иван Михайлович Москвин заявил: "Антисемитизма мы у себя не потерпим!" То же самое заявили и наши потрясающие знакомцы Хмелев и Добронравов. В предвоенные времена антиюдофобский "бунт" был еще возможен…
Довольно скоро Николай Хмелев, которому и сорока, кажется, в ту пору не исполнилось, стал художественным руководителем Художественного театра. Непосредственно после Станиславского и Немировича-Данченко и вроде бы по их завещанию… Как же удивителен был его дар!
А после… оба великих актера - и Хмелев и Добронравов - умерли прямо на сцене, с той самой царской короной на голове. Одному было едва за сорок, а другому - едва за пятьдесят. Да, прямо на сцене…
В одной из глав своих воспоминаний я процитировал слова Александра Менакера о том, что счастливой бывает либо первая половина жизни, либо вторая. Это, разумеется, не закон, но наблюдение артиста и мудреца было весьма точным… Он словно провидел и судьбу своей собственной семьи.
Сотрясши горем буквально всю страну, прямо на сцене скончался Андрей Миронов. И он… прямо на сцене. Сразу после того, как в спектакле отзвучали и отсверкали его пленительное изящество, его редкостно обаятельные темперамент и остроумие. Тоже был выдающийся мастер. И тоже неповторимый! И было ему тоже всего лишь за сорок…
Недавно, в результате как бы всенародного опроса, звание самого любимого актера от имени всех бесчисленных поклонников театра и кино было присвоено Андрею Миронову, а свидетельствующий об этом "Золотой билет" вручили Андрюшиной маме…
ЛЁВЧИК ШЕЙНИН И ДРУГИЕ…
Из блокнота
Когда Лёвчика приглашали в гости, его прибытие назначали на более позднее время, чем остальным. Поскольку остальные считали хорошим тоном чуть-чуть опаздывать, забывая, что точность - это "вежливость королей", а он, тоже нарушая королевские принципы, являлся на полчаса раньше.
Толстенький, кругленький, как колобок, он сразу же из прихожей, минуя гостиную, вкатывался туда, где был накрыт стол. И принимался его разрушать… Он обожал поесть. До появления других гостей его пухлые сарделькообразные пальчики успевали пройтись по всем блюдам.
Позже я узнал, что одной из причин неуемного аппетита был диабет: это уж не вина, а беда.
Внешне он выглядел столь зазывно приветливым и улыбчивым, что его и прозвали Лёвчиком. Но в прошлом он был для всей страны Львом Романовичем Шейниным - начальником следственного управления по особо важным делам прокуратуры СССР.
Его нарекли Лёвчиком, а он в ответ звал знакомых Вовчиками, Борьчиками. Меня же, соответственно, Тольчиком…
- Ну, Тольчик, что обо мне говорят?
Подобный вопрос он при встрече задавал всем. И ласкательно, но и со следовательской пристальностью заглядывал в глаза собеседникам. Ему важно было знать, что говорят и что думают не столько о его настоящем, сколько о его прошлом. В настоящем-то у него были весьма мирные чин и профессия: заместитель главного редактора журнала "Октябрь", драматург. Но в былые годы…
Когда собеседники впадали в воспоминания о минувшей, но незабываемо-ужасающей поре, Лев Романович, забегая вперед, как бы превентивно оборонялся:
- Прокуратура Союза занималась только уголовными делами. Исключительно уголовными!
При всей сговорчивости (не считаю это достоинством) своего нрава я однажды не вытерпел:
- Но ведь обвинительные речи на политических процессах произносил Вышинский… а он, помнится, был генеральным прокурором. Вы-то занимались уголовниками… А он?