Глебка откинул меховое ухо своей заячьей шапки и подставил ветру щеку. Порывы ветра стали резче, словно нетерпеливей, но и короче. "Ветер, надо быть, скоро упадёт", - подумал Глебка и, плотней нахлобучив ушанку, отвернулся от ветра.
Он не знал точно, откуда пришла уверенность, что ветер должен упасть, но уверенность эта была непоколебимой. И ветер в самом деле скоро стал стихать. В небе разъяснило. Звёзды проступили ярче и высыпали гуще.
Глебка стоял и смотрел в далёкие звёзды. Кто заставил его держать этот трудный и долгий караул? Кто мог угрожать ему сейчас в глухом лесу? Никто. И всё-таки он оставил согретый дыханием шалаш и вышел на мороз, на ветер, чтобы стоять в этом, казалось бы, ненужном ночном карауле.
Ненужном? Нет. Он был нужен. Нужно было стоять в ночном лесу, сжимая рукой ремень ружья, и думать о бате, о его словах, о его наказе, о лежащем за подкладкой ушанки пакете. Невозможно было не выполнить батиного наказа. И он выполнит. Он выполнит, чего бы это ни стоило. Для этого он будет к себе беспощадно суров, будет задавать себе самые трудные задачи. Самые трудные.
Он задал себе стоять на карауле до тех пор, пока "лось в полнеба встанет", как говорил бывало дед Назар, учивший Глебку узнавать по небесным приметам путь-дорогу, погоду, время и называвший "лосем" созвездие Большой Медведицы. И Глебка держал караул до тех пор, пока звёздный лось не "встал в полнеба". Только тогда он снял с плеча ружьё и осторожно полез в шалаш.
Он решил не будить Степанка и дать ему как следует отдохнуть, так как боялся, что иначе Степанок не в силах будет продолжать завтра путь. Об этом завтрашнем пути Глебка и думал, засыпая.
Спал он крепко и долго, и когда проснулся, было уже совсем светло. Если в эту тёмную зимнюю пору в глухом бору настало светлое утро, значит времени уже очень много. Глебка выбранил себя засоней и, схватив ружьё, выскочил наружу.
Лес встретил его морозной свежестью, покоем, тишиной. Всё в нём было сейчас светло и точно приготовлено к какому-то торжественному празднику. Столетние сосны стояли как молоденькие невесты, прямые, в белых кудерьках инея. Даже чёрные мохнатые ели, казавшиеся вчера бесформенными и мрачными, сегодня стояли, как на параде, стройными стрельчатыми пирамидами. Под ними, насколько хватал глаз, ослепительно белело бескрайнее снежное поле, подведённое синими тенями. И над всем этим стояло высокое морозное небо.
На минуту Глебка затих, будто слившись с этой торжественной тишиной зимнего утра. Но тут же набежали заботливые мысли, и первой была мысль о Степанке. Как-то он? Как у него с растёртой ногой?
Глебка огляделся, ища товарища глазами. Его не было ни возле шалаша, нигде поблизости. Глебка сунулся обратно в шалаш.
- Ты тут что ли?
Ответа не было. Глебка выпрямился и закричал на весь лес:
- Э-эй! Э-эй! Степано-о-о-ок!
Лес раскатисто ухнул в ответ: "О-о-ок!" Но Степанок не откликнулся. И вдруг Глебка заметил, что возле шалаша воткнута в снег всего одна пара лыж. С вечера их было две пары, а сейчас - одна.
Глебка вздрогнул. Он посмотрел на свои лыжи и как-то не сразу смог понять, куда же девались лыжи Степанка. Потом взгляд его упал на свежую лыжню, проложенную по пробитому вчера рваному следу. Лыжня тянулась к северу, то есть туда, обратно, к Воронихе, где утренние дымки над коньками изб, теплое мычание коров, жарко топящаяся печь я шершавые, но ласковые руки Ульяны, мамки Степанка!..
"Так вот оно что! Не выдержал, выходит. На попятный двор. Эх, Степанок, Степанок, дружок закадычный. Как же ты мог такое сделать?"
Глебка стоял несколько минут, как оглушённый, сгорбясь, нахохлившись, глядя на убегавшую вдаль лыжню… Значит, теперь один. Совсем один…
Глебка медленно выпрямился. Ну что ж. Всё равно. Надо идти дальше. Помыться, поесть и двигаться. Он снял ушанку и вместе с рукавицами положил её на крышу шалаша. Он помылся обжигающим лицо снегом, вытерся рукавом рубахи, потом присел на корточки перед шалашом и стал нашаривать покрасневшими руками свою холстинную торбу. Он хорошо помнил, что положил её на широкую еловую лапу возле самого входа, но теперь её там не было. Неужели Степанок унёс? Глебка залез в шалаш и стал его обшаривать.
Торба нашлась в самом тёмном углу. Глебка схватил её и тотчас опустил. Не стоило и заглядывать в неё. Ясно, что, оставленных с вечера шанежки и луку там уже нет. Но в торбе что-то лежало, и Глебка всё же заглянул внутрь. К его удивлению, всё оказалось на месте, хотя не совсем в том виде, в каком оставалось с вечера. Шанежка была старательно разломлена на две равных части. Половина луковицы также была разрезана на две равные части.
Глебка долго разглядывал и торбу, и лук, и шанежку. Странно всё это и непонятно. Зачем надо было Степанку делить всю эту снедь на две части, а разделив, оставить?
Долго стоял Глебка, держа торбу в руках. Он глядел на убегающую вдаль лыжню и видел Степанка… Он видел, как в предутренней мгле просыпается голодный Степанок и нашаривает руками торбу с едой. Он хочет есть. Он проснулся от голода. Он находит торбу и вылезает с ней из шалаша, чтобы Глебка не помешал ему. Он ни о чём сейчас не думает, кроме еды. У него нет никаких других желаний. Но вылезши наружу, он видит торчащие из снега лыжи. Это напоминает ему о предстоящей дороге. Вот развиднеется, проснётся Глебка, и опять начнётся этот мучительный путь - без конца и краю, без пищи и без надежды достать её. Опять барахтанье в снегу и гудящий чёрный ночной лес…
Степанок поёживается. По спине его пробегают мурашки. Он страдальчески морщится, будто у него вдруг заболел зуб. Он даже забывает о еде и пугливо оглядывается на шалаш, чуть приметно курящийся тёплым Глебкиным дыханием.
И вдруг неожиданно для самого себя Степанок решительно берётся за лыжи. Он ставит их на снег и торопливо суёт ноги в ремни. В правой ноге возникает боль. Ну да. Он же вчера натёр правую ногу до крови. Всё равно никуда бы ему не дойти с натёртой ногой.
Эта мысль очень обрадовала Степанка. Он повторяет про себя несколько раз, что всё равно с такой ногой он негоден для дальнего похода и был бы только обузой для Глебки… Нет, в самом деле, раз он не может идти, что ж тут поделаешь…
Степанок почти успокаивается от этих мыслей и вспоминает о еде. Он засовывает руку в торбу и достаёт шанежку и лук. Рот его машинально начинает жевать, хотя-пища пока только ещё в руках.
Внезапно Степанок решает, что с едой всё-таки нехорошо получается. Глебка проснётся, и вдруг нет совсем еды. И тогда он скажет, что Степанок украл у него еду. Степанок колеблется, затем начинает делить всё пополам - и шанежку и даже половинку луковицы. Пусть Глебка не думает…
Потом ему приходит в голову, что ведь он-то, Степанок, идёт домой, а Глебка - ему ж ведь столько ещё пути…
Степанок кладёт всё обратно в торбу и закидывает её в шалаш. Торба падает куда-то в дальний угол, где её утром и находит Глебка…
И вот Глебка стоит, держа её в руках и думая, как всё это могло получиться и как странно поступают люди.
Он стоит в раздумьи и смотрит на рваную ленту лыжни, убегающей в лес. Она видна далеко между деревьев, пустынная, безжизненная.
Впрочем, она не совсем-то, кажется, безжизненная. Вон далеко-далеко что-то шевелится на ней… Сердце Глебки гулко ударяет под ватником. Неужели Степанок возвращается?
Нет, это не Степанок. Это вообще не человек. Это какой-то зверь, но какой - издали не разглядишь.
И вдруг торжественный и молчаливый лес оглашается неистовым, радостным лаем. Буян увидел, наконец, Глебку и припустил изо всех сил. Он летит, вздымая тучи снега и заливисто лая. Он обрушивается на Глебку и едва не сбивает его с ног. Он прыгает Глебке на грудь и перевёртывается в воздухе, и визжит, и лижет Глебкины руки. Потом он просовывает свою узкую белую морду между Глебкиных колен и замирает в блаженной немоте.
Наконец-то он догнал, наконец нашёл! Он зажмуривается от удовольствия, и хвост его в непрерывном движении.
Глебка поглаживает Буяна правой рукой, а левой всё ещё держит торбу. Наконец, он говорит улыбаясь:
- Ну что ж. Вот теперь всё ладом. Теперь поесть на дорогу и всё.
Он ставит на снег лыжи и садится на них. Буян садится рядом. Глебка вынимает обе половинки шанежки и одну берёт себе, а другую отдаёт псу. Так ведь оно, собственно говоря, и было рассчитано - одну половину себе, вторую - другу.
Они быстро расправляются с шанежкой. Потом Глебка принимается за лук. Он предлагает его и Буяну, поднося к собачьему носу свежий луковичный срез, но пёс мотает головой, фыркает и пятится назад. Глебка смеётся:
- Что, брат, не гоже? Ну я сам тогда.
Лук хрустит на белых зубах. Глебка заедает его горстью снега и поднимается на ноги. Следом за ним поднимается и Буян. Глебка одёргивает ватник, подтягивает узкий сыромятный поясок, перекидывает через плечо ремень двустволки и пристёгивает лыжи. Потом он снимает с головы свою заячью ушанку и ощупывает сквозь подкладку, на месте ли батин пакет. Убедившись, что пакет на месте, Глебка надевает ушанку и командует поход.
Отряд "Красные приозёрцы" снимается с места и двигается в шесть ног вперёд.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. СВЕТЛЫЕ РУЧЬИ
К вечеру лес начал редеть, и вскоре Глебка вышел на опушку. Впереди был небольшой бугор, а за бугром Глебка вдруг разглядел верхушки печных труб. Он был так истомлён и голоден и так обрадовался этим трубам, что даже забыл о своём намерении - не заходить в деревни, не разузнав прежде, нет ли там на постое англичан, американцев или белых. Тёплое человеческое жильё неудержимо манило его к себе. Кончилось удручающее безмолвие, одиночество, бесконечные снега…
Вот он влетит в деревню, и навстречу ему выбежит повязанная накрест материнской шалкой девушка - лупоглазая, курносая, с пальцем во рту. Узкой тропкой, лежащей тёмным пояском на белом снегу, пройдёт баба в больших валенках и с коромыслом на плечах. В ближнем хлеву ударит о дно подойника звонкая струя молока, заблеют обеспокоенные овцы. Мелькнёт в заиндевевшем окне бородатое лицо с приставленной к глазам ладонью. По широкой прямой улице проедет воз с дровами. Над крайней избой закудрявится тонкий, дрожащий в морозном мареве дымок. В этот дом Глебка и завернёт. Он скинет у крыльца лыжи и войдёт в избу. Навстречу ему пахнёт щами, сухой овчиной, обжитым теплом. Он войдёт и скажет басовито:
- Здравствуйте, хозяева.
На его голос повернётся от печи молодица с покрасневшим от жара лицом. Она посмотрит на входящего голубыми, как у Ульяны, глазами и ответит:
- Здравствуй, добрый человек. Откудашний ты? Чей такой будешь? Верно дальний? Притомился, поди. Садись, давай, вон на лавку, передохни, да обутку-то скидай. Оголодал, верно, дорогой-то? С устатку не хочешь ли шанежку горяченькую?
У Глебки потекли слюнки. Он совсем разомлел от этих мыслей и из последних сил припустил в сторону виднеющихся из-за бугра печных труб. Но вылетев на бугор и оглядев открывшуюся глазам деревню, он в недоумении остановился. Потом медленно съехал с бугра прямо на деревенскую улицу и пошёл вдоль неё.
Улица была пустынна. На ней лежал нетронутый, не ворошённый снег. Не было ни протоптанных тропок, ни бабы с коромыслом, ни дымков над крышами изб. Не было и самих крыш. Из-под снега торчали печные трубы, скелеты изб, обугленные балки, почерневшие кирпичи, опрокинутые сани.
Глебка стоял посредине улицы ошеломлённый и неподвижный. Буян шнырял вокруг него, принюхиваясь к незнакомым предметам. Внезапно он поднял голову и, навострив уши, застыл на месте. В то же мгновение Глебка услышал где-то неподалёку негромкие и мерные удары топора. Буян заворчал и, проваливаясь по брюхо в рыхлом снегу, кинулся в проулок. Глебка двинулся за ним и через минуту стоял перед стариком, стёсывающим конец соснового бревна. Старик был высок и сухощав. Когда-то он, видимо, был человеком сильным. Ещё и сейчас остатки былой силы чувствовались в спорных, неторопливых движениях, в широких, костистых плечах. Рука держала топор уверенно и цепко. Одет старик был в старый армяк, подпоясанный расшитым когда-то, но давно вылинявшим кушаком. На ногах старика были тяжёлые своекатанные валенки, а на голове - облезлый чебак из оленьего меха, длинные в аршин уши которого были завязаны в узел и закинуты на затылок.
- Здравствуй, деда, - сказал Глебка, радуясь тому, что, наконец, нашёл живого человека.
- Здравствуй, малец, - степенно и тихо отозвался старик, оглядываясь на пришельца.
- Что это за деревня такая, деда? - спросил Глебка.
- Была деревня, - сказал старик всё так же тихо.
Он поднял топор, чтобы ударить по затёсу, но вдруг, словно обессилев на замахе или потеряв охоту к работе, воткнул топор в бревно.
- Была деревня, - повторил он, оглядывая тоскливыми глазами полузанесённое снегом пепелище… - Была деревня.
Он кивнул головой каким-то своим, тяжёлым, гнетущим мыслям, от которых, видимо, ни на минуту не мог отделаться, и стал рассказывать глухо и медленно, как бы продолжая думать, но уже вслух.
- На прошлой неделе набежали злодеи эти в рыжих-то шубах - американы, а то англичаны - не разобрать. С има и белогады привалили. У тех, главным бесом поручик Никитин с села Емецкого, самое кулацкое отродье. Вот они как вошли, так враз самоуправничать-то и начали. Кричат в голос: подводы давали красным? Ну. Решенье выносили помогать им? Ну. Вот мы сейчас решенье вам на заднем месте пропишем. Давайте-ка ваших большевиков сюды. Стали они большевиков дознаваться. Дознались, что сын Родивона Дятлова в Красной Армии на службе. Ну с них того довольно. Они к Родивону в избу пришли, выволокли его на снег, да тут же на снегу в шомпола. Исполосовали старого. Тот обеспамятел. Тогда они его водой облили - на морозе-то. Он очухался. Они опять к нему. Поручик кричит: "Ага, красная зараза. Комиссарам продался!" Родивон поглядел на него. Видит, смерть пришла. Захотел перед смертью правде послужить. "Это, - говорит, - вы, белые гады, продаёте русскую землю американам да англичанам за бишки-галеты, да за рыжие ваши шубы". Не успел он им всего обсказать, они его сапожищами коваными затоптали. Он опять обеспамятел. Они говорят: "Слабоват старый хрен, надо его водицей отходить. А то давайте в реке остудим, больно он горячий". Поволокли они его к реке. Приволокли к проруби, раздели донага, верёвкой руки связали, а другой конец верёвки под лёд жердиной провели и в соседней проруби конец вытянули. После того они Родивона штыками в спину и толконули в прорубь. А те у другой проруби за верёвку дёрг, протащили его под лёд до другой проруби, да и вытянули снова на воздух. Он стоит, сдышать не может, синий, качается. Американы да англичаны на берегу стоят, регочут нелюдски, кричат: "Карашо". А белые им в угоду Родивона опять толконули в прорубь и под лёд и опять в другую прорубь вытянули. Потом ещё два раза этак же. Он совсем душой зашёлся. Они его опять штыками, чтобы значит в память пришёл. Потом говорят: "Твори молитву, кайся в грехах, сейчас кончать будем". Он какие есть силы собрал и говорит: "Грех у меня единый, самый великий перед народом - вас, проклятых, в жизни нашей плодиться допускал, не боролся с вашей тёмной силой, не удушил на кореню. Будьте же вы прокляты, анафемы, во веки веков и с вашими хозяевами заморскими, которым вы заместо псов служите. Не будет под вами земля русская никогда, ни под ними то же самое". Они тут искололи его штыками ровно решето и бросили в прорубь. Потом ещё четверых так же, у которых родичи в Красной Армии. А после деревню подожгли и всех за околицу прогнали ружьями. Бабы воют - мороз ведь на дворе, куда, мол, мы со скотиной, с робятами малыми. Они оружьем тычут. Ихний офицер губы кривит: "Русский Маруська в снегу карош". Белогады им вторят: "Валите, валите. Мы ваше осиное гнездо дотла спалим и с землёй сравняем. И назад идти не думайте и селиться на этом месте не могите. Кто супротивничать будет, того враз постреляем".
Дед оборвал рассказ, потом сказал, опустив голову:
- А деревня Светлые Ручьи звалась, милок, Светлые Ручьи.
Старик всё повторял: "Светлые Ручьи, Светлые Ручьи" и, казалось, не мог остановиться. Губы его дрожали, слезы давно бежали по изрезанному морщинами, бурому лицу и падали на длинную спутанную бороду. Он не унимал слез и не вытирал их. Они бежали и бежали вниз двумя тоненькими прозрачными ручейками, и Глебке вдруг подумалось, что вот они светлые ручьи, и странным показалось название деревни.
- Деда, - сказал он негромко. - А как же ты назад пришёл в деревню? Они же придут опять рыжие-то шубы и стрелять опять будут. Они ж не велели.
- Не велели, - усмехнулся старик. - Кто ж мне заказать может на той земле селиться, на которой и деды мои и их деды испокон веку сидели.
Он выпрямился, снял порыжевшую старую рукавицу с правой руки, вытер мокрое от слез лицо, снова надел рукавицы и взялся за топор.
- Вот срублю новую избу, вместо порушенной. И другие, дай срок, воротятся.
Старик сильно ударил топором по затёсу. Потом скомандовал Глебке:
- А ну, взялись, малый! Положим, благословясь, первое брёвнышко.
Глебка снял лыжи и помог уложить бревно на расчищенный подстенок. Его прошиб пот. Он вдруг почувствовал страшную усталость и без сил опустился на только что положенное бревно.
Старик покачал головой.
- Видать, издалече идёшь. Притомился да и оголодал, верно. И мне-то невдомёк старому. Ах ты, господи. Ты вот что, ты пойди, давай, вот этой тропкой вниз под угор, она тебя к подполу приведёт под избой горелой. Там картошки чугунок найдёшь. Потолкуй с ним с глазу на глаз и вались на лавку спать.
- Ага, - кивнул Глебка, облизывая губы при одном упоминании о картошке. - А ты скоро, деда, избу свою кончишь?
- То не моя. То Родивона Дятлова пепелище. После него, вишь ты, старуха осталась. Ей лажу избу. За обчество, старый, первым жизнь ведь положил. Его старухе и избу первую от обчества.
Старик уверенно ударил топором по новому бревну, и длинная желтоватая щепа с хрустом отвалилась насторону.