Ищите Солнце в глухую полночь - Борис Бондаренко 4 стр.


– А теперь вот что я скажу тебе – только не говори сразу "нет". Мне предлагают место в аспирантуре, и я думаю остаться. Но если ты не вернешься ко мне, я уеду – одной мне здесь делать нечего. Не требую от тебя никаких обещаний, никаких обязательств, кроме одного – я должна быть уверена, что увижу тебя. Через день, через неделю, через месяц, но чтобы я знала: ты придешь... О чем ты сейчас думаешь? – вдруг оборвала она себя.

– Думаю?.. – Андрей помолчал и криво усмехнулся. – О том, что я где-то читал эти слова. Да еще, кажется, о том, что не прав был Бетховен, когда говорил: "Жизнь – это трагедия". Звучит красиво, но не совсем верно. Жизнь – фарс, пошлый водевиль, в лучшем случае – мелодрама, в которой все заранее известно, все расписано, все заучено.

– Наверно, следовало бы ударить тебя, но я и этого не могу...

– И это тоже я где-то читал... А ударить следовало – может, тебе стало бы легче... Идем, я провожу тебя.

В актовом зале она повернулась к нему и, не глядя, предложила:

– Давай немного посидим. Нельзя же расставаться вот так...

– Ну что ж, давай...

Они сели, боясь встретиться взглядом или случайно коснуться друг друга. И вдруг Галя тихонько засмеялась.

– Чего это ты? – Андрей тоже невольно улыбнулся.

– Да так, вспомнила... как сидели мы здесь же года полтора назад и нас согнали дежурные тетки... Одну я и теперь встречаю – рыжая, мясистая, ну прямо гренадер! Ох, как она взбесилась, когда увидела, что платье у меня поднялось выше колен! Ты страшно разозлился, а мне было до того смешно, что я расхохоталась. Можно было подумать, что они в ответе за нравственность всего мира. А я потом взглянула на тебя и испугалась – подумала, что ты бросишься на них с кулаками... – Галя оборвала себя: – Ну, хватит. Идем.

Прощаясь, она поцеловала его и просто сказала:

– Я буду ждать тебя, Андрей.

И ушла не оглядываясь.

Возвращаясь к себе, Андрей едва не сбил с ног какого-то задумчивого теоретика в пыжиковой шапке. Теоретик рассеянно пробормотал:

– Простите.

Андрей выругался.

Пыжиковая шапка удивленно округлила глаза и неуверенно и виновато попросила:

– Простите, пожалуйста...

10

– Ну? – сказал Олег. – Что будем делать?

– Делать? – не понял его Андрей. – Ах да, делать... Да что-нибудь, что-нибудь... Вот жаль, выпивки маловато.

Олег молча достал из шкафа две бутылки и поставил на стол.

Андрей невесело засмеялся.

– Однако ты запасливый малый, Олежка... И у тебя, как и у многих других, довольно странное понятие о дне рождения. Можно подумать, что напиваться в стельку в этот день – самое святое дело, прямая обязанность. Но сегодня ты, кажется, прав. Ну что ж, давай наливай...

Олег поднял стакан.

– За что?

– А ни за что, – сказал Андрей. – За белый свет. Или за темную полночь, если тебе больше нравится.

– Тогда лучше уж за индефинитную метрику гильбертова пространства, – сказал Олег.

– Что еще за абракадабра? – поднял брови Андрей.

– Разве не бывает такой?

– Почему же, имеется...

– Это я из какого-то твоего талмуда вычитал. Красиво звучит!

– Красиво, – вздохнул Андрей и выпил.

– А кстати, что сия многомудрая фраза означает? – спросил Олег.

– Сия фраза означает, – серьезно пояснил Андрей, – что с введением вышеозначенной индефинитной метрики происходит изменение квантовомеханического определения математических ожиданий.

– Очень даже понятно, – кивнул Олег. – А если по-русски?

– Можно по-русски. При построении теории взаимодействующих полей вместо обычного определения с помощью положительно-определенной весовой функции математические ожидания определяются с введением неположительно-определенной весовой функции, включающей как бы отрицательные вероятности.

– Как бы?..

– Угу... При этом гамильтонова функция системы может быть неэрмитовой.

– После этого утверждай, что физики нормальные люди... Каждое слово вроде русское и в отдельности почти понятно, а все вместе звучит по-китайски... И что же эта метрика дала физикам?

– Да фактически ничего. До сих пор не доказано, можно ли без противоречий провести такую схему.

Олег присвистнул.

– И какой же дурак выдумал эту метрику?

– Не дурак, Олежка, – невесело сказал Андрей, – а один из самых выдающихся физиков современности – Гейзенберг.

– Это имя даже я слышал.

– Вот видишь, даже ты...

– Так что же получается?.. Лет через пять-десять кто-нибудь сможет доказать, что весь этот высоконаучный треп ничего не означает и вообще нуль?

– Да, по всей вероятности, так и будет.

– И все-таки тысячи людей тратят время на изучение этой метрики?

– Да.

– И много в этой вашей физике таких теорий?

– Больше чем достаточно. Например, вся релятивистская квантовая механика фактически наполовину состоит из таких теорий.

Олег покрутил головой и с жалостью посмотрел на Андрея.

– А эта машина, которой ты занимаешься... Может оказаться, что это тоже все зря?

– Очень даже возможно.

– Ну и ну!..

Андрей усмехнулся.

– Налей-ка лучше еще – ты ведь спец по этой части... А теперь я задам тебе высоконаучный вопрос. Приходилось тебе спать с женщиной, которую ты не любил?

Олег поставил бутылку и посмотрел на него. Андрей сидел, откинувшись на спинку дивана, и внимательно разглядывал пепел на кончике сигареты.

– Приходилось.

– И как это у тебя получалось? – все тем же ровным тоном спросил Андрей.

– Плохо получалось.

– А вот у меня совсем не получается. – Андрей рывком поднялся с дивана, подошел к окну и открыл его. Запахло холодом, и несколько снежинок влетело в комнату. Андрей продолжал: – Может быть, со временем я научусь и этому и тогда все станет просто. А что? Всем известно, мужчине нужна женщина, женщине нужен мужчина. Все просто, как аксиома...

– Перестань, – попросил Олег.

– Ну да, сейчас, – кивнул Андрей и продолжал: – Ты знаешь, сегодня я вел себя как последний подонок. Да и не только сегодня. Я говорил ей такие вещи, что за это избить меня мало. А ведь она очень гордая – уж я-то знаю. Но на нее ничего не действует... Мне до слез жалко ее, но что я могу сделать? Я не люблю ее. Тысячу раз задаю себе вопрос "почему" – и нахожу тысячу разных ответов. Все как будто правильные – и все неверно. Все! А сейчас и думать об этом не хочется. Ничего не хочется... Не хочется любить, не хочется, чтобы меня любили. Вот только работать очень хочется. Учиться. И кажется, ничего мне больше не нужно...

– Врешь, – пробормотал Олег, открывая вторую бутылку.

– Вру, – спокойно согласился Андрей.

– Выпей-ка лучше.

Андрей покачал головой.

– Бережешься? – с усмешкой спросил Олег.

Андрей посмотрел на него и ничего не ответил.

Олег выпил и закурил.

– Трезвый ты парень, Андрюха... Так сказать, воплощенная трезвость и ясность. Это нельзя, это можно, это не нужно... Ра-ци-о-на-лист! А? Современный стиль, что ли? Раньше ведь ты не был таким...

Андрей вдруг повеселел, рассказал какие-то анекдоты. А потом оказалось, что Андрея нет в комнате, и Олег попытался встать, чтобы пойти поискать его, и увидел, как поплыли за окном огни, а книжный шкаф наклонился и дружески поддержал его. Олег прочно вцепился в стол, и шкаф выпрямился, насмешливо блеснув стеклами. Олег пробормотал усмехаясь:

– Шалишь, брат, меня не проведешь – я же знаю, что огни плавают только в море, а шкафы не делают реверансов. А?..

Шкаф молчал. Олег похлопал его по твердому плечу, вылил в стакан остатки вина и сказал, повернувшись к шкафу:

– Слушайте, шкаф, я хотел сказать вам... Или спросить? Ну да, спросить... Почему ты не влюбишься, шкаф? Или ты слишком умен, чтобы тратить время на такие глупости?.. А вот у меня, брат, и время есть, а любви нет... Но ведь я не такой мудрый, как ты и твои книги... Только почему-то в этих книгах не сказано, как жить на белом свете. И научить они меня не могут – там одни формулы да уравнения, а ведь давно известно, – кажется, известно, – поправился Олег, – что даже самая плохонькая серенькая жизнь в формулы не укладывается. А мне жизнь хо-ро-ша-я нужна... Ну, шкаф, молчишь?

Шкаф молчал.

– Ну, молчи, молчи... Такое уж твое деревянное дело...

Тут Олег увидел, что входит Андрей, и голова у него мокрая, а глаза ясные и трезвые.

– С кем это ты тут? – спросил Андрей.

Олег усмехнулся.

– Да вот читаю твоему шкафу лекцию на тему о любви и дружбе. Вспомнил Феликса Кривина – есть такой писатель, который умеет отлично со всякими вещами разговаривать...

Андрей сел на диван, внимательно посмотрел на Олега и устало сказал:

– Ну, хватит на сегодня... И вообще... В конце концов нам всего двадцать два, и у нас еще достаточно времени, чтобы наделать кучу ошибок – больших и самых разных. И может быть, времени хватит даже на то, чтобы умереть вполне приличными людьми...

А потом Олег ничего не помнил.

11

Олег посмотрел на меня, а я лег на диван и закурил.

– Ну, – спросил он, – что же ты не собираешься?

– Я не пойду с тобой.

– С приветом, – сказал он, ничуть не удивившись. – Это еще почему?

– Да так.

– Что, собрался подводить итоги?

– Ну, зачем же... Кстати, это не самое худшее занятие в Новый год. Знаешь, где я встречал первый раз Новый год в Москве?

– Нет.

– В лифте. Чертова клетка – совершенно пустая, кстати, – застряла между одиннадцатым и двенадцатым этажами.

– Было весело?

– Очень.

– И все-таки почему ты не идешь?

– Да ведь надо гладиться, а утюга нет, и чистить ботинки, а щетка тоже вряд ли найдется, и вообще слишком много беспокойства, старина. Дело того не стоит. Так что гуляй...

– Понятно, – сказал Олег и ушел.

Я еще немного полежал и пошел в актовый зал. Там гремел конферансье – всесоюзная радиознаменитость. Он изрекал в микрофон что-то пресное и пошлое. Ему вежливо и иронически хлопали – человек неглупый сразу понял бы, что эти аплодисменты хуже пощечины. Но конферансье ничего не замечал, и над ним издевались с улыбочками и шуточками, как это умеют делать только у нас.

Везде танцевали, и было очень шумно и тесно. Батареи пустых бутылок выстроились на столах и прямо на полу вдоль стен.

Я купил шампанского и пошел к себе. Еще не было девяти. За окнами иллюминация, и я погасил свет. В комнате сразу стало просторно, таинственно и грустно. Я курил, и думал о Гале, и смотрел на яркие полосы сиреневого света на потолке – их оставляли лучи прожекторов.

Потом включил проигрыватель и поставил пластинку "Реквием" Верди.

Наверно, это по меньшей мере странно – "Реквием" за час до Нового года, но это была единственная музыка, которую я мог сейчас слушать. Это да еще Бах.

У большинства людей при слове "реквием" сразу возникает мысль о чем-то мрачном, торжественном, жалостливом... О смерти. Может быть, в этом отчасти виноват Моцарт. Считается, что всякий культурный человек знает его "Реквием", то есть когда-то слышал самое начало его и может вспомнить, что это именно Моцарт. Но "Реквием" Верди – музыка необыкновенная. Это действительно музыка о смерти. Но ведь смерть можно ненавидеть, а не покорив склоняться перед ней, можно с гневом протестовать против нее, даже отчетливо сознавая всю бессмысленность этого протеста, и скорбеть о ней так, чтобы эта скорбь взывала к мужеству, к жизни, к любви... И тогда повесть о смерти становится повестью о жизни.

И Верди написал такую музыку – необыкновенную повесть о жизни. И, слушая ее, начинаешь понимать, что смерть – это еще не конец, еще не все, что после тебя остаются люди, и они помнят о твоей жизни, им остаются твои дела – и то, что ты успел сделать, и то, чего ты не смог сделать. И что смерть твоя будет похожа на жизнь твою...

Я наткнулся в коробке с пластинками на эти листки и, еще не понимая, стал читать их...

"И никогда не искал я внимания людей ко мне, ибо не то ценно, что мне дадут, но только то, что я могу дать, и неважно, что скажут обо мне, но что я подумаю о человеке. Я жил один, жил внутри себя; то, что всем было нужно от души моей, я всем отдавал искренне; то, что только мне было нужно, я хранил глубоко в сердце моем, не отягощая внимания близких моих неплодотворной скорбью духа моего в часы уныния и усталости..."

"Кто уважает человека, тот должен молчать о себе. Кто дал нам злое право отравлять людей тяжелым видом наших личных язв... Нам чуждо великодушие молчания... Так хотелось бы видеть людей более гордыми..."

И дальше:

"Я жил прекрасно, я нашел свой путь, и некого мне благодарить за это..."

И еще:

"Как жить, чтобы сознавать себя нужным для жизни, как жить, не теряя веры и желания, как жить, чтобы ни одна секунда не исчезала, не волнуя души и ума..."

И тут же – почти стершаяся карандашная запись: "Да здравствует человек, который не умеет жалеть себя!"

И еще:

"Не жалуйтесь на бессилие и ни на что не жалуйтесь..."

Горький... Я сразу вспомнил, что эти выписки сделаны из его книг. Но когда? У меня было такое ощущение, что с мыслями Горького связано что-то еще, и я стал шарить в коробке и, наконец, нашел листок, вырванный из записной книжки. Он был весь в чернильных разводах – вероятно, книжка попала под дождь, – и некоторые строчки совсем расплылись, так что их невозможно было разобрать.

"... нет тяжелее тех испытаний, в пучину которых ты сам бросаешь душу свою... Ты сам – своя судьба, и твоя победа, и твое поражение – дело рук твоих, и никакая сила в мире не может изменить того, что задумал ты... Есть только те пределы, которые ты сам поставишь себе..."

И под этим листком не было подписи, но я сразу все вспомнил...

Это было три года назад. Глубокой ночью чей-то глухой голос вырвал меня из сна:

– Телеграмма Шелестину.

Я проснулся мгновенно и встал, чувствуя, как противная дрожь бежит по спине, и уже зная, что написано на этом клочке бумаги с синей полосой "срочная". В телеграмме было три слова: "Умер отец. Роберт".

Еще месяц назад я чувствовал, что придет такая телеграмма, и давно уже узнал на вокзале расписание поездов, идущих в Уфу. И первое, о чем я подумал тогда, стоя в прихожей, – что мне придется ехать челябинским в 6. 20, почему-то я был уверен, что телеграмма придет поздно ночью и мне придется ехать в 6. 20 – это был первый утренний поезд.

Я вернулся в комнату и лег, но дрожь била меня все сильнее, и хотя я накинул поверх одеял еще и пальто, меня стало трясти. Тогда я встал, бесшумно оделся – соседи мои спали и ничего не слышали, – отыскал в темноте сигареты и взял первую попавшуюся книгу – это был какой-то том Горького, – и до пяти часов я читал эту книгу.

А потом была длинная белая дорога до Уфы, и я все время или курил в тамбуре, или лежал на верхней полке и думал об отце.

Еще в августе, когда я уезжал в Москву, я видел, что отец безнадежен, и он тоже знал это, и оба мы старались делать вид, что ничего не случилось. Мне очень не хотелось уезжать, и я придумывал много всяких причин, чтобы остаться, но главную и единственную причину я назвать не мог, и отец заставил меня уехать. Я уехал, и сразу же пожалел об этом, и каждый день ждал известий из Уфы. И помню, как тряслись руки, когда я разворачивал белый телеграфный бланк, – это было в начале октября. В телеграмме было три слова: "Если можешь приезжай". На следующий день я видел его тонкие и очень желтые руки поверх одеяла, острые кости черепа на висках и скулах, выцветшие глаза и седую щетину. Он был так плох, что почти не двигался, и врач говорил мне, что вряд ли он протянет еще неделю, но отец умер только через два месяца.

Умирал он спокойно, и очень обстоятельно говорил мне, к кому я должен обратиться за помощью после его смерти, и как продавать дом, и еще о многом, и оставался все таким же спокойным, только иногда слезы катились по его неподвижному лицу, но глаза по-прежнему были ясными.

Я приходил к нему в больницу два раза в день – утром и вечером, и он не разрешал мне оставаться, да я бы, наверно, и не смог – когда я уходил от него, меня пошатывало, и я едва не слег. Так было три недели, а потом он приказал мне уехать. И я опять уехал в Москву и дорогой думал о том, что я слишком мало любил отца и никогда не мог понять его, и, хотя мы прожили вместе всю жизнь, так и остались чужими друг другу. И только в эти три недели я понял, какой он. Девятнадцать лет – и три недели... И кажется, тогда я впервые задумался о непреодолимой сложности жизни... А потом, в Москве, я опять каждый день ждал телеграмму, и почти не мог заниматься, и, если бы не приказ отца и не слово, данное ему, я бы вернулся. И потом я очень жалел, что сдержал слово.

Помню, что гроб стоял посреди комнаты и все расступились, когда я вошел. Настала жуткая тишина – ведь в комнате было человек двадцать, и никто не проронил ни звука. Я отчетливо слышал, как негромко гудит ветер в ставнях...

Хоронили его на следующий день, в сумерках, а через два дня я уехал. Приехал я в Москву ночью и потом до утра сидел за столом и думал. Вот тогда-то и были записаны слова Горького. Они показались мне удивительно верными и очень помогли мне. В ту ночь я многое понял. Понял, что жизнь действительно очень сложна – да и не может она быть простой, – и надо много думать над тем, как прожить ее, и заранее готовить себя к тому, что еще много горя и неудач предстоит мне, и поражений, наверно, будет больше, чем побед, но и это я принял тогда как должное. И понял, что только начинается та борьба, которую я должен вести всю жизнь, – борьба с самим собой и за самого себя, против людей и за людей. И тогда же я подумал, что мне, по-видимому, придется уйти из университета – пропущено почти два с половиной месяца, и я чувствовал себя совсем больным. И подумал, что это будет еще одно поражение. Я тогда почти смирился и только сказал себе, что стану драться до тех пор, пока совсем ничего нельзя будет сделать, но тогда я смогу сказать себе, что дрался до последнего... Но поражения не было – я все сумел сдать вовремя и даже без троек. Тогда и появилась эта запись на листке.

И потом была какая-то сумасшедшая скачка зачетов и экзаменов, когда календарь потерял всякий смысл и время измерялось короткими отрезками в три-четыре дня от одной сдачи до другой. И когда все это кончилось, оказалось, что я сдал все почти в срок и даже без троек. Так неожиданно пришла моя первая настоящая победа. Тогда и появилась эта запись на листке...

С треском взвилась ракета, и взрыв смеха раздался рядом за стеной.

Назад Дальше