Сначала заключенные поражали тем серым, бесцветным видом, который дает долгое сидение в тюрьме, - бледные, землистые лица, отросшие в беспорядке борода и волосы, мятая пыльная одежда, стоптанная нечищеная обувь, отсутствие воротничков и галстуков, отстегнутые вороты рубашек. В тесноте и грязи никто не мог выглядеть иначе. А вместе с тем большинство в камере были не только интеллигенты, но крупные специалисты в своей области, люди с заслуженными именами и репутацией. В нашей камере, например, было два профессора Петербургского университета, несколько профессоров и преподавателей высших технических учебных заведений, много инженеров различных специальностей - химики, электрики (в том числе ближайший помощник инженера Графтио по постройке Волховстроя), технологи, путейцы, архитекторы, механики, историки, краеведы, археологи, музееведы, геологи, текстильщики, железнодорожники, музыканты, множество военных всех специальностей - летчики, артиллеристы, моряки и, наконец, много людей духовного звания. Были у нас представители большинства крупных заводов - Путиловского, Дружной Горки, Обуховского, Прохоровского и прочих; были и теоретики, всю жизнь проведшие в лабораториях и на кафедрах. К сожалению, я не могу здесь говорить о них. У каждого из них была своя жизнь, полная квалифицированного труда. Эти люди крупного индивидуального значения не поддаются групповому описанию, которое было бы грубо и недостойно в отношении их. У меня нет, наконец, и достаточного материала, чтобы говорить о работах и их значении для русской культуры и науки с той полнотой и силой, которая раскрыла бы действительно потрясающую картину перехода русской интеллигенции в тюрьму и каторгу. Это может сделать только тот, кому выпадет на долю раскрыть архивы ГПУ и представить человечеству неслыханную историю гибели целого класса ума и науки. 06 этих людях я должен молчать и ограничиться общей характеристикой состава, который охватывает гепеустская тюрьма.
Старики
В общей камере, где я сидел, перебывало несколько стариков старше семидесяти лет. Особенное внимание привлекал один. Он был очень худ, тщедушен, руки и ноги были так тонки, что на них было страшно смотреть. Ноги казались еще худее оттого, что он носил обмотки; в коленях ноги не разгибались и потому походили на вывернутые птичьи ножки. Голова, совершенно лысая, желтая, покрытая редкими волосиками, напоминала голову какого-то чудовищною птенца. Он носил большие роговые очки, отчего глаза казались огромными; заострившийся нос сходился с подбородком; беззубый рот ввалился, а голова плохо держалась на необычайно худой высохшей шее. Одевался он с большим трудом, что еще усугублялось необходимостью носить бинты и бандажи, поддерживавшие его дряхлое тело. Есть ему тоже было очень трудно: он то терял ложку, то кусок хлеба, лежавшие под его рукой; начинал искать что-то в своем мешке с передачей, ворчал, что все прислано не так, и забывал, что хотел найти. Он плохо видел, почти ничего не слышал, иногда засыпал сидя, а иногда впадал в длительное обморочное состояние, которое внешне ничем не отличалось от смерти. Его много раз принимали за мертвого, требовали врача, но пока "лекпом", то есть лекарский помощник, иначе говоря, фельдшер являлся, что случалось через час-два и больше, он вдруг тихонько вздыхал и оживал.
При мне он был в камере три месяца: его обвинили в шпионаже из-за того, что его замужняя племянница, жившая во Владивостоке, сбежала за границу. Он сам не выезжал из Петербурга и забыл, когда ее видел в последний раз. Окончательной судьбы его я не знаю, так как из-за перемещения из камеры в камеру огромное большинство соседей терялось из виду.
На прогулках в тюремном дворе мне приходилось видеть еще одного поражающего своей внешностью старика. Ему было тоже не меньше семидесяти лет. Одет он был в совершенно невероятное, изношенное черное драповое пальто, заплатанное кусками разных материй, вплоть до красного плюша от занавесей. Бесконечная нужда, в которой он жил на воле, усталый отошедший от жизни взгляд, полное равнодушие бросались в глаза и в тюремной толкучке. И этого старика обвиняли в руководящей роли в какой-то "шпионской" организации. Его расстреляли, фамилия его Сазонов, имени я не знал.
Не могу не вспомнить, что еще на воле в 1924 году я слышал об аресте историка Шильдера. Он был так стар и слаб, что при аресте его пришлось вынести из дома на руках. Уликой против него для обвинения в монархическом заговоре была его "переписка" с вдовствующей императрицей Марией Федоровной. Переписка или, вернее, несколько писем имелись, но они относились к прошлому столетию. Старик умер в тюрьме до окончания "дела".
Я знал случай, когда тяжело больного старика вынесли на носилках, чтобы отправить в концлагерь сроком на десять лет. Знаю также случай, когда из тюремной больницы, названной большевиками светлым именем доктора Гааза, выносили больных на расстрел.
Как это ни странно, но самых глубоких стариков ГПУ обыкновенно обвиняло в шпионаже. Старикам, ослабленным условиями советской жизни, людям, которые едва передвигали ноги и, конечно, давно потеряли способность деятельно реагировать на жизнь, ГПУ приписывало фантастические роли активных участников иностранных шпионских организаций. Оно безжалостно расстреливало тех, которые без палки не могли сойти с лестницы, или ссылало на десять лет в концлагерь, что и для людей сильных и здоровых равносильно смерти.
Мальчики
В камере были и мальчики, совсем дети. Двое, армянин и немец, были сыновья интеллигентных родителей. Немец, бледный, худой, юношески нескладный и почтительный, хотел увидеть мир, о котором читал в увлекавших его книгах. Советские журналы "Следопыт" и "Мир приключений", ничем не отличающиеся от подобной литературы древнего времени, также могли забить ему голову. Армянин - здоровый, краснощекий, практичный и жизнерадостный, хотел пробраться в капиталистический "презренный" мир, где он надеялся найти жизнь с какими-то шансами на успех. Оба избрали классический путь бегства, описанный в большинстве юношеских романов, - пробрались на иностранные пароходы и запрятались в угольные трюмы. Тайные агенты их выдали, при обыске ребята были обнаружены и переданы ГПУ. Что они при этом пережили - они не рассказывали. Теперь они сидели на Шпалерке, и ГПУ "шило" им дело о шпионаже. Ссылка в концентрационные лагеря была, видимо, обеспечена. По советскому уголовному кодексу за попытку нелегального перехода границы или пособничество к такому переходу полагается максимально три месяца тюремного заключения, но дела эти всегда рассматриваются ГПУ, а не судом, и кончаются ссылкой в концлагеря от пяти до десяти лет. ГПУ рассуждает так: попытка перейти границу есть несомненный шпионаж, так как за границей каждый будет рассказывать, что делается в СССР, а все, что там происходит, совершенно не рассчитано на обозрение иностранцев. Советская действительность есть тайна, не подлежащая разглашению. Даже такие ребята могут рассказать много неподходящего и, следовательно, могут быть квалифицированы как шпионы.
Трое других юнцов были виноваты, так сказать, в домашнем преступлении.
Дело в том, что при каждом резком ухудшении продовольственного положения советская власть поднимает кампанию по отысканию виновных, стремясь объяснить недостаток продуктов так, чтобы отвлечь внимание от истинных причин голода и обнищания. В начале революции это чаще всего бывали "буржуи": об обнаружении нескольких фунтов муки и сахара, припрятанных какой-нибудь запасливой старушкой, объявлялось в газетах с таким торжеством, как будто находкой можно было накормить, по крайней мере, весь Петербург. Расстрел "48-ми" относился отчасти к той же категории дел. Для убедительности на другой день гражданам было выдано по двести граммов мяса или рыбы и по банке овощных консервов. О "хищениях" в кооперативах и аресте приказчиков объявлялось чаще всего. Масштаба при этом не соблюдалось никакого, так как важно было найти "виновных".
Мальчишки попали в подобное же дело. Это были дети рабочих в возрасте пятнадцати-шестнадцати лет, ученики школы "второй ступени". Их арестовали при попытке получить в кооперативе хлеб по подложным карточкам, то есть купить за наличные деньги лишние четыреста граммов хлеба сверх полагающегося на день. Преступление возникло следующим образом. Когда дети возвращались из школы и проходили мимо рынка, какой-то тип совершенно открыто предлагал купить у него хлебные карточки по самой дешевой цене. Они соблазнились, купили и на радостях сейчас же отправились в кооператив за хлебом. Такие ребята всегда голодны, а в СССР им приходилось питаться пустым супом, картошкой, кашей, да и то в очень ограниченном количестве. Они мечтали, что теперь подкормка в четыреста граммов им обеспечена, вместо материнской дележки по ломтикам. Но не успели они получить и первой добычи, как были арестованы агентами ГПУ.
- А вас, ребята, не тот самый арестовал, который карточки продавал? - подсмеиваясь, спрашивали слушатели их печального рассказа.
Мальчики смущались и не знали, как отвечать.
- Вот то-то, смотреть надо, у кого покупаешь, - наставительно добавлял один из рабочих.
Держались мальчики в камере очень тихо и сконфуженно, словно были виноваты, что попали в общество взрослых, и, по большей части высокообразованных, "важных" людей.
- Если бы нас выпустили, - возбужденно говорил другой мальчик, - мы сейчас же нашли бы его на рынке, того, который карточки продавал, Мы так и следователю обещали, он же виноват, а не мы.
- Конечно, нашли бы. Он бы от нас не ушел, - поддержал второй. Через некоторое время в газетах появилось очередное сообщение о том, что энергией и бдительностью ГПУ раскрыта грандиозная организация по злоупотреблению продовольственными карточками.
- Ну, ребята, не вас одних залапали, - утешал их рабочий, который ближе других понимал этих мальчишек в драных штанах. - Не вы одни дураки. Понахватали, верно, десятка два и бахвалятся. Однако домой не собирайтесь. Придется, может, вместях проехаться на казенный счет, на народный.
Рабочие
Процент рабочих в тюрьме на Шпалерной был незначителен. Основная масса рабочих проходит через "Кресты" и пригородные тюрьмы, но и здесь они были представлены довольно разнообразно.
Больше всего меня интересовали рабочие, попавшие из-за дела "48-ми". Служащие и рабочие СССР привыкли равнодушно голосовать за то, что требуется: против "английских лордов", которые, как говорил один оратор, "смотрят на рабочую власть в свои монокли и лорнокли"; против римского папы, который объявляет какой-то непонятный "крестовый поход"; против казни Сакко и Ванцетти, хотя она вызывала только недоумение, - почему с ними так долго носятся, когда своих в СССР кончают десятками, а может быть и сотнями, и никто об этом не беспокоится. Так же равнодушно голосуют за индустриализацию, коллективизацию, ударничество и прочее. Некоторое безнадежное сопротивление бывает только при принятии постановления на новый заем - подписке, которая требует не меньше месячного заработка при стопроцентном участии, и отнимает процентов пятнадцать годичного заработка. И все же даже при такой последовательной и продолжительной тренировке не все рабочие спокойно выдержали предложение принять резолюцию о расстреле "48-ми" вредителей рабочего снабжения. В результате многие попали на Шпалерную. В нашей камере таких рабочих было трое. Один из них - коммунист и чех по национальности - попал за то, что сказал на собрании:
- Если такие вредители были и пять лет вредили, подтянуть надо ГПУ, что терпело такую контрреволюцию.
"Подтянули" его самого. За бестактное замечание по адресу ГПУ ему предстоит концлагерь с обвинением по статье 58 п. 10.
Сидели рабочие и по обвинению во вредительстве. Больше всего железнодорожники. Трагизм их положения заключался в следующем: сначала на железных дорогах была введена "обезличка", то есть паровозы должны были обслуживаться любыми дежурными бригадами. "Обезличка" была объявлена особым революционным достижением. Каждое затруднение при введении этой системы, а затруднений не могло не быть при низком уровне железнодорожного дела в СССР, рассматривалось как сопротивление "обезличке" и вело в тюрьму в первую очередь паровозных машинистов.
Но ГПУ еще не успело закончить серию дел с "противниками обезлички", как сама "обезличка" была отменена, и вместо нее революционным достижением была объявлена "спаренная езда", то есть обслуживание паровозов только отдельными бригадами, которые должны были заботиться о них, как "хозяева", и нести за них ответственность.
Теперь сажали в тюрьму сторонников отмененной "обезлички", как врагов "спаренной езды".
И те и другие, совершенно не намеревавшиеся противиться введению какой-либо системы, встречались в Шпалерке и вместе шли в концлагерь. ГПУ делало из них "вредителей", игнорируя технический вопрос, из-за которого представители обоих противоположных направлений оказывались преступниками.
Своеобразна была фигура поэта-пролетария. Он не принадлежал к тем ловким ребятам, которые именуют себя пролетарскими поэтами, воспевают индустриализацию, выпивают с гепеустами, волочатся за их дамами и, в общем, как говорится в СССР, "устраиваются на все сто двадцать процентов".
Это был настоящий заводской рабочий, скромный, тихий, бескорыстно преданный поэзии, которую он понимал как служение правде.
Он написал стихи о жизни завода. Писал он и раньше, но, от конфуза, никому не давал читать. Это стихотворение показалось ему замечательным, и он принес его в фабком (фабричный комитет) для помещения в стенную газету. Стихи, в которых он говорил о тяжелой рабочей доле, о голоде в семье, где много ребятишек, ему вернули, сказав, что с такой "контрой" (контрреволюцией) стыдно приходить в фабком и что вообще его идеология гнилая и вредная. В ту же ночь у него был обыск, взяли возвращенный ему экземпляр стихов, их черновик, еще два-три стишка и самого поэта.
На допросе, потрясенный этой катастрофой, он, видимо, совсем растерялся. Мне он рассказывал с волнением все подробности, надеясь, что я ему помогу советом.
- Следователь говорит: "Это ты для агитации против советской власти писал?" Я ему объясняю, что агитации не было, что стихи я снес в фабком, а больше никому не показывал. Правда, не показывал, - подтверждал он, честно глядя на меня. - Следователь все слушал, а потом взял лист бумаги, спросил имя и про все, как полагается, и написал, будто я от себя показываю, что стихи написал с целью агитации против советской власти, что переписывал их для распространения среди рабочих на фабрике. Дает мне и приказывает: "Подпиши". Я ему говорю, что не так все это было, а он как заорет на меня: "Ты, - говорит, - такой-сякой, где находишься? Ты еще тут рассуждать будешь! Ты думаешь, нам есть время тут с тобой канителиться?" А сам из матери в мать ругается. "Пиши, - говорит, - сукин сын, когда тебе приказывают".
- Ну? - спросил я его, потому что он остановился и тягостно замолчал.
- Ну, я и подписал.
- Зачем же вы это сделали?
- А что же было делать, когда он приказывает?
- Он бы вам велел подписать, что вы отца родного убили, вы тоже подписали бы?
- Нет, не знаю, может, и не подписал бы, - говорил он растерянно. - Теперь-то что мне делать? - спрашивал он в полном отчаянии, может быть, только теперь сознавая всю непоправимость своего поступка и не имея сил смириться с этой нелепостью.
- Я же не говорил этого, сам он все написал. Я думал, что если не подпишу, он опять скажет, что я против советской власти иду. Подписал, и вижу теперь, что себя сгубил. Мне советуют заявление написать, может быть, отменят этот протокол. Неправильный он, следователь сам знает. Зачем ему меня губить, я же не классовый враг, я - рабочий.
Разумеется, после подписания такого протокола положение его было безнадежно. Следователь получил от него все, что ему было надо, на допросы он его больше не вызывал, и ему оставалось только ждать срока.
"Пролетарское происхождение" облегчало положение только при настоящем, уголовном преступлении. Такой рабочий у нас был. Он украл шестнадцать кусков мыла в кооперативе. Казалось бы, дело простое, но ГПУ пыталось придать этому контрреволюционный оттенок, напирая на то, что воровство это было совершено в рабочем распределителе и, следовательно, со специальной целью подорвать рабочее снабжение. Рабочий этот был "стопроцентный", психология у него была самая правительственная, но настроение у него тоже было не из веселых после предъявления обвинения по статье 58 п. 7 (вредительство). Свои ребята-рабочие его презирали и прозвали "Мыло"; уголовники издевались, что он взялся не за свое дело и зря поганит их мастерство, кроме того, закрадывался и страх перед явной угрозой ссылки в концентрационный лагерь. Но ГПУ отказалось от него, и он восторжествовал над всеми. После допроса, на котором он, возможно, не посовестился согласиться стать "сексотом", то есть секретным сотрудником ГПУ, ему объявили, что его дело переводится в народный суд, то есть его будут судить как простого вора.
- Ура, советская власть! - орал он, когда его вернули в камеру. - Все в порядке. Поезжайте без меня в Соловки, до свиданьице! - раскланивался он на радостях со своими товарищами рабочими. - Народный суд, ура! "Принимая во внимание пролетарское происхождение, чистосердечное раскаяние и малую сознательность, считать приговор условным", - провозглашал он. - Точно так и будет. Наша рабочая, советская власть - ура!..