Иностранные подданные в тюрьме
СССР - социалистическое отечество трудящихся всего мира. Это прекрасно видно по заключенным в тюрьмах и концентрационных лагерях Советского Союза, там можно встретить представителей трудящихся, кажется, всех национальностей мира. Именно трудящихся, так как представители буржуазии при посещении СССР обычно не задерживаются и умеют принимать меры к обеспечению личной безопасности. О почете и триумфе, с которым в СССР встречают людей из крупной иностранной буржуазии и аристократии, сообщали советские газеты при описании приезда Бернарда Шоу, леди Астор, хана Амануллы и других. Но бедняков, которых никто не встречает, соблазняет то, что в СССР "нет кризиса", они едут туда работать и часто жестоко расплачиваются за свое легковерие.
За время моего пребывания всего в двух тюрьмах и Соловецком концлагере мне пришлось видеть среди заключенных: нефа, японца, австрийца, нескольких монголов, чехов, много финнов, эстонцев, латышей, поляков, немцев, китайцев и огромное количество представителей национальностей всех союзных республик - украинцев, белорусов, армян, грузин, осетин и других кавказцев; татар, якутов, киргиз, туркмен, карелов и прочих; много было цыган. О евреях я скажу особо, упомяну здесь только, что за время моего пребывания в общей камере количество их колебалось от пятнадцати до двадцати процентов от общего числа заключенных в камере, в соседней же с нами общей камере сидели почти исключительно одни евреи.
Среди иностранных подданных в тюрьме преобладали коммунисты или весьма лево настроенные люди, которые, поверив в достижения пролетарской революции, искали в СССР защиты от того, что на их родине им казалось преследованием, мечтали увидеть осуществление своих демократических идеалов.
Зимой 1930/31 года в тюрьме на Шпалерной в числе заключенных эстонцев был, как говорили, член эстонского парламента, коммунист. Фамилии его я не помню, но прекрасно представляю себе его коренастую фигуру, очень близорукие глаза за толстыми линзами очков и светлые волосы. Он сидел уже больше года и, видимо, за свое высокое прошлое исполнял в тюрьме должность коридорного уборщика. Мне не приходилось с ним говорить, но другие уборщики рассказывали, что он бежал из Эстонии, опасаясь репрессий за свои коммунистические взгляды, и попал прямо на Шпалерную.
Любопытно, что незадолго до своего бегства из Эстонии он легально приезжал в СССР с делегацией иностранных коммунистов и осматривал эту же тюрьму в качестве почетного и знатного иностранца. Теперь он мог представить себе, как тюремная действительность мало похожа на то, что ему показывали.
Чехов было несколько человек. Об одном из них я упоминал уже, говоря о рабочих в тюрьме. В Соловецком концлагере в 1931 году мне указали на одного заключенного чеха, члена центрального комитета чешской коммунистической партии. Он был вызван в Москву до делам III Интернационала, но затем отправлен не на родину, а в Соловецкий концлагерь.
Там же я часто встречался с бывшим министром земледелия независимой от СССР Монгольской республики Сампилоном, природным монголом. Он был вполне культурный человек, агроном, окончил Московскую сельскохозяйственную академию. Его тоже каким-то образом заполучили в Москву, а оттуда отправили на десять лет в Соловецкий концлагерь. Он работал на принудительных работах в 1931 и 1932 годах в г. Кеми, в "Сельхозе" Управления Соловецких лагерей. Я не решился его расспрашивать о том, как могла советская власть сослать его, министра самостоятельного государства, в каторжные работы, но это был факт.
Австриец
В первую ночь после моего ареста я познакомился в камере № 22 на Шпалерной с рабочим, австрийским подданным по фамилии Штерн.
Место мне указали на полу между двумя койками, около уборной. Спать я не мог от духоты, вони и неудобного положения, потому что койки почти сходились надо мной. На одной из них тяжелым неподвижным сном спал человек, иссохший, бледный, почерневший от грязи. На нем была темная шерстяная фуфайка не русского производства: видимо, она была надета на голое тело и почти истлела, признаков белья не было видно. По его серому солдатскому одеялу массами ползали клопы: они забирались ему на лицо, на руки, лежавшие бессильно, как мертвые. Из-под одеяла торчала нога в обтрепанной грязной штанине и ужасающе грязном истлевшем носке.
От него шел такой тяжелый запах, что у меня мелькнула нелепая мысль - жив ли он?
Я резко двинулся, он зашевелился, повернулся ко мне, открыл глаза и посмотрел пустым, мертвым взглядом.
Мне стало неловко от своей мысли, и я заставил себя спросить его, давно ли он здесь.
- Три года скоро. Три года - эта камера, - ответил он на ломаном русском языке, с определенно немецким акцентом.
Я заговорил с ним по-немецки. Он, не могу сказать оживился, но проявил какие-то признаки жизни и рассказал мне свою историю, простую для советской действительности, но которую вряд ли могут представить себе здесь иностранные рабочие.
В 1925 году он и двое его товарищей, австрийцы, заключили договор на три года на работу в качестве специалистов по лакировке кожи на одном из петербургских заводов. Срок договора закончился в 1928 году. За это время условия жизни в СССР настолько изменились к худшему, что все они решили отказаться от возобновления договора и вернуться на родину. Тогда их всех троих посадили на Шпалерку, сказав, что выпустят, когда они подпишут новый договор. Они уговорились держаться твердо и не сдаваться. О судьбе их дошло до сведения австрийского консула. Он вступился, но только за двоих, а третьего, еврея по национальности, хотя и австрийского подданного, оставил выпутываться самого. Про него забыли, и он заканчивал третий год в тюрьме, изголодавшийся, в истлевшей одежде, которую не на что было переменить.
Я дал ему свою запасную пару белья. Он взял с радостью, которая его всего изменила, и сейчас же стал переодеваться.
- Спасибо, спасибо. Я теперь вымоюсь. Я не хотел мыться, когда нет белья. Вши заели.
- Вши?
- Вши. Если нет белья - заедят. Другим приносят белье, передачу, а у меня никого нет, ничего нет.
От возбуждения он заговорил слишком громко; на нас заворчали.
- Безобразие, спать по ночам не дают, мало днем болтать! Вслед за этим сухой повелительный голос старосты:
- Прекратить шептаться.
Австриец скрылся с головой под одеяло, видимо, наслаждаясь свежестью белья - ощущение, с которым он долго не мог свыкнуться. Ему, вероятно, казалось, что рубашка, которая на нем истлела, была его последней рубашкой. Новая рубашка была событием, совращением к жизни.
Днем я ближе присмотрелся к нему. Положение его было отчаянное. В камере его не любили, потому что он не хотел мыться и был несчастьем всех соседей. Кроме того, он ни с кем не говорил и за весь день не произносил ни слова. Никто из бывших в камере не знал, кто он и как сюда попал. Одни считали его ненормальным, другие думали, что он профессиональный шпион.
Его действительно не трудно было принять за сумасшедшего. Целыми днями он бродил по камере, останавливался, пристально смотрел на носки своих ботинок, потом опять начинал ходить. Иногда он садился на скамью, уставлялся в одну точку и вдруг заливался смехом. Он конфузился, старался сдержаться, закрывал лицо руками, но ничего не мог сделать и долго, беззвучно хохотал. Иногда он, так же беспричинно, долго плакал.
Два месяца спустя после моего ареста его вызвали за решетку в коридор и объявили, чтобы к утру он был готов с вещами - его отправляют за границу.
Надо было видеть, как он преобразился: он говорил, быстро шагал по камере, что-то хотел делать. Глаза блестели, на щеках появился признак румянца.
Утром он подошел ко мне, прощался, желал всего лучшего - освобождения, прежде всего освобождения. Он очень просил мой адрес, чтобы выслать белье, которое я ему дал.
- Нет, милый друг, - ответил я ему. - Адрес у меня только тюремный, и посылать мне ничего не нужно. Вы знаете, как здесь люди, находящиеся в моем положении, могут поплатиться за заграничные посылки. Если встретимся когда-нибудь, так выпьем вместе кружку пива.
На этом мы расстались. Из тысяч заключенных, которых я видел, может быть только он - легально, и я - нелегально, вырвались на волю.
Я пишу сейчас, вспоминая его как друга. Если бы он увидел эти записки и дал бы мне весть о себе, я был бы искренне рад. Он знает, что значит снова начать жить после того, как человек заживо был мертв.
Китаец и кошка
Китаец "ходя" пользовался в камере большой симпатией. Подвижный, стройный, с забавной физиономией, он был всегда приветлив, весел и спокоен. Тюрьма ему казалась недоразумением, хотя сидел он десять месяцев. В СССР он попал недавно, служил в Красной Армии, работал на заводе, женился на русской, народил двоих ребят и был искренно счастлив. Убеждения его были самыми левыми, и он с гордостью считал себя коммунистом. В тюрьме он аккуратно получал передачу, поэтому ходил сытый, в чистом белье и, по веселости своего характера, забавлялся целый день, чем мог: играл с увлечением в "козла", то есть самодельное домино, со страстью погружался в шахматы и принимал участие во всех событиях камеры. Особенно же он любил произносить речи, когда по поводу конфликтов из-за пользования уборной, умывальником и из-за резких столкновений между заключенными созывались "общие собрания" камеры. Каждый раз он просил слова, блистал глазами, говорил долго, горячо, необыкновенно выразительно и абсолютно непонятно. Речи его были длинны, но торопиться было некуда, все потешались, и это часто разряжало атмосферу.
Кошка была гостьей и нежеланной. Никто не знал, где она жила и откуда она появилась, но бродила она по всей тюрьме, свободно пролезая через все решетки; вечерами она отвратительно мяукала, наводила тоску, и ее считали скверной приметой - к тяжкому приговору, - в противоположность воробью. Если он садился на окно, то кому-нибудь предвещал свободу.
На этот раз она долго бесшумно бродила между заключенными, словно выбирая жертву, и прыгнула китайцу на колени. Он не прогнал ее, а стал ласкать и гладить.
- Кукушка! - крикнул кто-то в тот же момент.
"Кукушка" - это тюремная канцелярская служащая, на обязанности которой лежит объявлять тюремные приговоры - жалкая, уродливая советская барышня, растрепанная, в короткой юбке. В тюрьме, из-за своих страшных обязанностей, она казалась тоже странным символическим существом, которое "куковало" годы ссылки.
Появление "кукушки" всегда вызывало волнение во всех камерах. Порядок следовавших за ней событий был хорошо известен. Она располагалась в коридоре, у столика для дежурных надзирателей, с целой пачкой заготовленных "выписок из протокола заседания коллегии ОГПУ", в которых стояло десять, пять и очень редко три года каторжных работ. Расстреливают и отпускают на волю, не объявляя об этом в коридоре. Затем она передавала список заключенных, получивших приговор, дежурному надзирателю. Он лениво шел вдоль камер, подходил к решеткам и томительно-медленно разбирал записанные фамилии. Все разговоры умолкали, часть бросалась к решеткам.
Как ни было очевидно, что в советской тюрьме нет шансов на освобождение, почти все, а может и все, в глубине души надеялись выйти на свободу. Каждый знал, что дело его дутое, и не мог примириться с тем, что ни с того ни с сего придется идти на каторгу.
Страж, наконец, разобрав фамилию, называл.
- Имя, отчество! Давай!..
Все оборачиваются к тому, чье имя произнесено. Для него все кончено: он - преступник, заклеймен, лишен всех прав, он - каторжник. Жизнь, семья, все разбито бесповоротно.
Стараясь владеть собой, заключенный выходит из камеры и приближается к столику.
Барышня быстро читает общую трафаретную формулировку обвинения и раздельно, ясно кончает так, что в настороженной тишине отчеканивается каждое слово:
- …заключить в концлагерь сроком на десять лет. Распишитесь. Заключенный колеблется.
- Распишитесь, это уже не имеет никакого значения; приговор вынесен уже три недели назад, - развязно добавляет барышня. - Вы расписываетесь только в том, что приговор вам объявлен.
- Не задерживать, - сурово наседает надзиратель, - нет нам времени с каждым столько возиться.
Одного уводят, другого приводят. Приговоры изготовляются и объявляются пачками.
Страж подошел и к нашей двери. Долго не мог разобрать фамилии. Это мучительные моменты. Наконец, назвал фамилию китайца. Бедный "ходя" все еще сидел с кошкой и, казалось, ушам не верил. Он вышел, все еще словно не понимая, что его ждет. Все молчали и напряженно вслушивались.
- …десять лет с конфискацией имущества.
Вслед за тем на весь коридор раздались возмущение и протесты "ходи". В своей дикарской наивности он не понимал, что протестовать перед этой барышней и надзирателем так же целесообразно, как перед тюремной стеной или решеткой. Но что вообще можно сделать, если судят заочно, если осужденный на десять лет каторги или даже на смерть не видит и не знает, кто его осудил, и ничего не может сказать в свое оправдание!
"Ходя" был вне себя. Только его ввели обратно в камеру, как он бросился назад к решетке, отчаянно сотрясая ее и крича:
- Моя иди! Моя говори! Моя - твоя не понимай! Барышня, барышня, товарищ! Моя - виноват нет! Моя - не знай! Моя - там говори!
Надзиратель подошел и стал грубо гнать его с решетки.
- Таварищ, памагай! Памагай, таварищ! Моя виноват - нет!
От решетки он бросился в камеру, хватая нас за руки, трясясь, как в лихорадке.
Чтобы чем-нибудь помочь "ходе", нашли открытку, написали домой известие о приговоре, что разрешается в таких случаях; собрали еды, денег и кое-какую одежду потеплее, потому что была зима, а его посадили еще весной. Такая помощь строго преследуется и производится втайне.
На другой день, без свидания, без передачи на дорогу, "ходю" послали на этап.
Вместе с нашим "ходей" в тот же день получили приговоры еще пять китайцев, сидевших по другим камерам. Все по десять лет. Когда я попал в Соловецкий концентрационный лагерь, я убедился, что ссылка в концентрационный лагерь китайцев, обычное явление - их там много.
Гепеусты, коммунисты и "подсадки"
Среди арестованных бывали чины ГПУ и военные из чистокровных красных. И те и другие обычно обвинялись в дискредитировании советской власти в пьяном виде. Это был элемент переходящий, который сравнительно легко освобождался, потому что следователям не было никакого интереса "шить" им дела. Но элемент этот постоянно возобновлялся.
Обычно упившись где-нибудь, большей частью в Европейской гостинице, единственном оставшемся в Петербурге ресторане, куда простые обыватели опасались заходить, оттого что он специально содержится для иностранцев и гепеустов, они начинали хвастаться своим положением, связями среди гепеустов и партийцев и этим обращали на себя внимание иностранцев. О мнении советского обывателя ГПУ не заботится; при всем желании ему некуда нести сор из избы.
Часто бывало также, что такие люди теряли компрометирующие их или секретные документы. Так, был у нас "политрук", то есть политический руководитель из числа тех, которые имеются при военных частях для просвещения армии и, кстати, для слежки за благонадежностью. Парень он был разудалый и, видимо, неистовый пьяница. В пьяном беспамятстве он потерял портфель с секретными документами. Зачем он захватил секретные документы, которые полагается хранить в секретной комнате в особом секретном шкафу, расписываясь точно в часе и минутах их получения, выдачи и возвращения, он уже не помнил. Вероятно, и на службе он был "на взводе". Потом он куда-то с кем-то ездил в автомобиле, где-то пил, опять куда-то ехал, но куда и с кем, вспомнить решительно не мог, и очнулся только в камере, да и то не сразу. Для вытрезвления его сначала посадили в одиночку, где он буйствовал, пока не заснул, а утром перевели в общую.
Он справедливо полагал, что документы должны были исчезнуть бесследно, так как, если кто их и нашел, то, увидев пометки "секретно", сейчас же все уничтожил, а сам постарался забыть об этом происшествии. Доставить их властям значило бы рисковать самому попасть в скверную историю, у которой мог оказаться печальный конец.
Сам он ничего объяснить не мог, потому что абсолютно ничего не помнил, но имел достаточно опыта, чтобы не пытаться ничего объяснить и не давать следователю лишнего материала в руки. Он надеялся, что тот войдет в его положение и прекратит дело.
- Точно они сами не пьют! - утешал он себя.
Особенно типичен и отвратителен был один из агентов ГПУ, так называемый "сексот" - секретный сотрудник или просто шпик. Это был молодой человек лет двадцати двух, небольшого роста, женоподобный. Лицо у него было холеное, на лбу не то челка, не то плоско положенный кок. Манеры его напоминали развязность проститутки; голосом он подражал низкому контральто. Он знал немецкий язык, и потому в обязанности приятного юноши входило, не служа гидом, связь которых с ГПУ слишком известна, следить за иностранцами. Но какой-то немец подшутил над ним: основательно подпоил, а когда он похвастал связями с ГПУ, сообщил об этом властям, прибавив, что компаньонам слежка молодого человека надоела и они выражают по этому поводу возмущение.
Приниженность советских граждан такова, что подобного субъекта можно помещать в общую камеру, не рискуя даже, что он будет основательно избит. Он держал себя с сознанием собственного достоинства, уверенный, что его "качества" выручат его всюду, куда бы временно не занесла его случайная бестактность.
Были в камере "подсадки" или "наседки", то есть шпики, которые должны были наблюдать за заключенными, а при удобном случае и провоцировать их. Они делились по специальностям: одни обслуживали интеллигенцию, другие - простой народ, третьи - красноармейцев.
При мне для сыска среди заключенных красноармейцев держали молодого поляка по фамилии Козловский. Он манерно произносил ее "Козлосски".