* * *
Велика жизнь в существе своем, но мало наше сознанье.
Жизнь, как воздух, ничего не стоит, но если ты сумеешь обратить на нее внимание людей, то не ее прославят за ее счастье, а тебя за то, что ты ее сумел показать.
Вот, наверно, отчего и кажется тебе это странным, что ты сам себя презираешь, когда же хватаешься за жизнь и прославляешь ее, то люди прославляют тебя.
Не вдали, а возле себя самого, под самыми твоими руками вся жизнь, и только сам ты слеп, не можешь на это, как на солнце, смотреть, отводишь глаза свои на далекое прекрасное. И ты уходишь туда только затем, чтобы понять оттуда силу, красоту и добро окружающей тебя близкой жизни. Можно всю жизнь отдать на пропаганду этой мысли!
Родная земля. Было это в лесу, я глядел на вершину высокого дерева и, наверно, там был сам со своими мыслями очень высоко, где-то у звезд. И вдруг услыхал с большой своей высоты где-то глубоко внизу стук дятла, и мне нравилась эта родная земля, где по-прежнему стучат наши родные дятлы…
Вот, наверно, потому мы так и ценим глубокие мысли, что, взлетая высоко, с радостью, как в свой родной дом, возвращаемся на землю. И оттого, наверно, и я, тоскуя на высоте, с такой радостью в глубине где-то услыхал стук нашего дятла.
"Кушай на здоровье!" – говорила мне мать. И, Боже мой, как я уплетал и какое божественное здоровье получил я: такое здоровье, что в самой жизни земной нашел жизнь небесную.
Убежден, что человек сам в себе содержит вечность и вся земная жизнь для того существует, чтобы он догадался об этом и сам своими руками построил бы себе на земле лестницу в вечность.
Земной конец небесной лестницы спущен в какой-то бурьян, в крапиву. Тебе дано чувствовать сладость вечности и тебе просто не хочется возиться в крапиве. Но ты знаешь, что этот личный путь начинается в тесном бурьяне общих интересов…
Есть для личности и другой путь: не ухода из мира по лестнице вечности, а путь возвращения. Спустись же к нам и помоги нам!
Посмотри, сколько примеров у нас на земле: вот к нам звезды спустились – это целое поле цветов; вот лесной ручей поет – это души тех, кто когда-то любил кого-нибудь на земле. Люди косят цветы, и они, прекрасные, падают, не чувствуя боли, и снова появляются для радости всех. А есть птички, туго обделанные разноцветными перышками, такие свободные. Есть у нас на земле и такие денечки, когда капля росы, невысыхающая весь день в пазухе листа, сверкает и радует. Я всегда смотрю на такую капельку с благоговением и знаю: есть люди такие…
И нет ничего в природе такого прекрасного, чего бы не было в самом человеке – это поле битвы добра и зла, и человек только тем и человек, что борется и через борьбу свою становится победителем.
Та капля росы, с которой на один момент я соединил всего себя и вместе с собой весь мир, как целое, и есть вечность и бессмертие.
Пусть роса высохнет и я "поспею" – это не смерть, потому что и роса, и я с ней уже тем самым, что видели бессмертный мир, просто поспели и кончились в целом. И есть действие в ту сторону: эту вечность можно достигать творчеством.
Положить свои силы на достижение этого прекрасного мира и есть путь к бессмертию, а всякий другой путь есть путь к господству.
* * *
Наши писания в конце концов могут служить людям сами по себе, как побуждения, и этим надо нам довольствоваться, а не искать догм
Явление потребности в этих отвлеченных догмах, например, о человеке, о разуме и т. п., словом, чтобы "учить", – вероятно, бывает от утомления живого человека в вечном сердечном движении: хочется закрепить иссякающие родники, остановить, преподнести их людям готовыми, методизировать, механизировать…
Мало-помалу определяется, что не так уж очень надо гоняться за материалами: довольно взглянуть, и можно писать Я это понимаю как рост доверия к себе самому. Много изучают и проверяют себя при научной работе, но в искусстве самое главное – доверие к себе, к своему первому взгляду. Только надо помнить всегда, что эта простота восприятия и это доверие к себе обретаются сложнейшим трудом.
Вечер на тяге был глубокий, задумчивый, тихий и очень теплый. Я почувствовал ту большую радость жизни, когда все, кто мучится "здесь" и радуется жизни "там", ясно кажутся перестраховщиками нашей простой земной жизни: им в глубине души так страшно ставить карту своей жизни на "здесь", что они отказываются от "здесь", как постоянного состояния, чтобы надеяться на жизнь "там".
И мне верилось в этот вечер, что, напротив, вот именно и бессмертие, с каким рождается ребенок, и редкое мудрое долголетие, с каким умирает проживший правильно жизнь человек, и все такое прекрасное здесь отравляется каким-то обобщением, каким-то логическим процессом мышления и религиозных догадок, обнимаемых общим словом там.
Хозяин времени. Река в своих берегах. В лесу чуть зеленеют дорожки, везде, как глазки в полумраке вечера, глядят лужицы.
В логу клок снега, как зайчик, сидит. – это мое сердце бьется, а мне кажется, будто зайчик водит ушами. Все глядят на меня упорно, и я всех чувствую и, мало того! повеет чем-то знакомым, и уже спешишь сказать себе: "Скорей понимай! А то другой раз того уже не будет".
И оттого каждый зеленоватый ствол осины мне пахнет сильно листвой под ногами. То же и белый зайчик мне говорит: "Гляди, замечай, а то скоро растаю, и больше зайчиков белых ты не увидишь: останутся в лесу одни только серые".
О том же самом поет мне и дрозд на неодетом дереве, в том смысле поет, что ведь это вечность проходит, а мне человеку живому, надо успеть этой весной от нее захватить побольше себе и с таким богатством в руках выйти к добрым людям хозяином своего времени.
Вот какая великая мысль охватила меня, что время проходит, а я на перекрестке двух просек у лесного столба стою, как хозяин времени, и выбираю из него самое главное, и это остается со мной навсегда…
Но вот послышался знакомый звук от летящего на меня вальдшнепа. Я вскинул ружье, и все лужицы закрыли глаза, все зайчики ускакали, дрозд замолчал, все сундуки с моими загадками и богатствами захлопнулись… Не все же и вправду думать и думать!
Так, наверно, и каждый в творчестве, достигая совершенства, прощается со всеми ступеньками своего достижения и, достигая, в последнем движении отшвыривает от себя всю длинную лестницу мучительного приближения к счастью.
* * *
Лесной ручей. Если хочешь понять душу леса, найди лесной ручей и отправляйся берегом его вверх или вниз. Я иду берегом своего любимого ручья самой ранней весной. И вот что я тут вижу, и слышу, и думаю.
Вижу я, как на мелком месте текущая вода встречает преграду в корнях елей и от этого журчит о корни и распускает пузыри. Рождаясь, эти пузыри быстро мчатся и тут же лопаются, но большая часть их сбивается дальше у нового препятствия в далеко видный белоснежный ком.
Новые и новые препятствия встречает вода, и ничего ей от этого не делается, только собирается в струйки, будто сжимает мускулы в неизбежной борьбе.
Водная дрожь от солнца бросается тенью на ствол елки, на травы, и тени бегут по стволам, по травам, и в дрожи этой рождается звук, и чудится, будто травы растут под музыку, и видишь согласие теней.
С мелко-широкого плеса вода устремляется в узкую приглубь, и от этой бесшумной устремленности вот и кажется, будто вода мускулы сжала, а солнце это подхватывает, и напряженные тени струй бегут по стволам и по травам.
А то вот большой завал, и вода как бы ропщет, и далеко слышен этот ропот и переплеск. Но это не слабость и не жалоба, не отчаяние, вода этих человеческих чувств вовсе не знает, каждый ручей уверен в том, что добежит до свободной воды, и даже если встретится гора, пусть и такая, как Эльбрус, он разрежет пополам Эльбрус, а рано ли, поздно ли добежит…
Рябь же на воде, схваченная солнцем, и тень, как дымок, перебегает вечно по деревьям и травам, и под звуки ручья раскрываются смолистые почки, и травы поднимаются из-под воды и на берегах.
А вот тихий омут с поваленным внутрь его деревом; тут блестящие жучки-вертушки распускают рябь на тихой воде.
Под сдержанный ропот воды струи катятся уверенно и на радости не могут не перекликнуться: сходятся могучие струи в одну большую и, встречаясь, сливаются, говорят и перекликаются, – это перекличка всех приходящих и расходящих струй.
Вода задевает бутоны новорожденных желтых цветов, и так рождается водная дрожь от цветов. Так жизнь ручья проходит то пузырями и пеной, а то в радостной перекличке среди цветов и танцующих теней.
Дерево давно и плотно легло на ручей и даже позеленело от времени, но ручей нашел себе выход под деревом и быстриком, с трепетными тенями бьет и журчит.
Некоторые травы уже давно вышли из-под воды и теперь на струе постоянно кланяются и отвечают вместе и трепету теней, и ходу ручья.
Пусть завал на пути, пусть! Препятствия делают жизнь: не будь их, вода бы безжизненно сразу ушла в океан, как из безжизненного тела уходит непонятная жизнь…
Весь проход ручья через лес – это путь длительной борьбы, и так создается тут время. И так длится борьба, и в этой длительности успевают зародиться жизнь и мое сознание.
Да не будь этих препятствий на каждом шагу, вода бы сразу ушла и вовсе бы не было жизни-времени…
В борьбе своей у ручья есть усилие, струи, как мускулы, скручиваются, но нет никакого сомнения в том, что рано ли, поздно ли он попадет в океан к свободной воде, и вот это "рано ли, поздно ли" и есть самое-самое время, самая-самая жизнь.
Перекликаются струи, напрягаясь у сжатых берегов, выговаривают свое "рано ли, поздно ли". И так весь день и всю ночь журчит это "рано ли, поздно ли". И пока не убежит последняя капля, пока не пересохнет весенний ручей, вода без устали будет твердить: "Рано ли, поздно ли мы попадем в океан…"
Что такое случилось с ручьем? Половина воды отдельным ручьем пошла в сторону, другая половина – в другую. Может быть, в борьбе своей за веру в свое "рано ли, поздно ли" вода разделилась: одна вода говорила, что вот этот путь раньше приведет к цели, другая в другой стороне увидела короткий путь, и так они разошлись, и обежали большой круг, и заключили большой остров между собой, и опять вместе радостно сошлись и поняли: нет разных дорог для воды, все пути рано ли, поздно ли непременно приведут ее в океан.
И глаз мой обласкан, и ухо все время слышит "рано ли, поздно ли", и аромат смолы тополей и березовой почки – все сошлось в одно, и мне стало так, что лучше и быть не могло, и некуда мне больше стремиться. Я опустился между корнями дерева, прижался к стволу, лицо повернул к теплому солнцу, и тогда пришла моя желанная минута и остановилась, и последним человеком от земли я первый вошел в цветущий мир.
Ручей мой пришел в океан.
Глава 27
Творческое бессмертие
Маленький, я боялся своих лет, и мне казалось, что годы мои идут, а я еще ничего не достиг. Так и было мне до семидесяти лет: вечный упрек. Но после семидесяти мне стали все говорить: "Ах, какой вы молодец!" И я перестал, мне казалось, вовсе бояться убегающих лет. Я думал даже, чем больше мне будет лет, тем чаще будут говорить: "Какой вы молодец".
Но вот случилось, пришла нам помогать пожилая женщина тетя Феня, и мы начали с ней мыть мою машину: она мыла, а я по мытому сушил металл замшей и полировал.
Работал я хорошо, но пот все-таки выступил у меня на лбу, и старуха, наверно, этот пот заметила и спросила меня:
– А сколько вам лет?
Я поглядел на нее и вдруг испугался: я увидел в глазах простого человека всю беспощадность природы; я почувствовал, что тут уж не спастись музыкой души моей, поэзией, и если я старый гусь и не могу рядом с молодым лететь в теплые края, меня заклюют.
Я поглядел в глаза старухи растерянно, смущенно повторил за ней:
– Вы спрашиваете, сколько мне лет? – Да, хозяин, – ответила она, – сколько вам лет?
За короткую минуту, однако, я успел подавить в себе противный страх и сказал:
– Сколько лет? Вы сами видите: конь везет.
– Вижу, – ответила она, – конь везет хорошо, а все-таки, сколько лет-то коню?
– Конь везет, – повторил я, – а когда на коне едут, то в зубы ему не глядят.
– Это верно, – согласилась тетя Феня и, раздумчиво вглядевшись в мои годы, написанные на моем лице, закончила наш разговор: – Как все-таки людям жить-то хочется.
Сегодня мысль моя была о страхе смерти, что страх этот проходит, если только оказывается, что умирать приходится с другом своим вместе. Отсюда я заключаю, что смерть есть имя непреодоленному любовью одиночеству и что с одиночеством человек не родится, а постепенно, старея, в борьбе, наживает его, как болезнь. Так чувство одиночества и сопровождающий его страх смерти есть тоже болезнь (эгоизм), излечиваемая только любовью.
* * *
Жалость вообще есть чувство смерти близкого человека. Животное чувство смерти есть страх, человеческое – жалость.
…Только написал это и только поставил точку, упал портрет ее на моем столе.
– Ничего! – сказал я себе, поднимая портрет. – Я отвергаю в себе с неприязнью потяжку на власть суеверия. Но если бы так и случилось (она раньше меня), то и в этой тяжкой доле я на какие-то ступеньки стал бы выше, чем где теперь стою.
Сколько раз нужно было дворникам поскрести своими лопатами, пока наконец этот чудесный звук в тишине предрассветного часа не проник в мою душу?
Сколько солнечных лучей пало на землю, пока наконец один не проник в душу человека и зажег в ней любовь?
Сколько умирало людей, один, другой, тысячный, миллионный, пока наконец какой-то следующий так восхотел жить, что заговорил о необходимости человеку добиться бессмертия?
Если я обращаюсь к потоку своей собственной жизни, где я был и меня теперь там нет, и мне там моя собственная жизнь в отношении себя нынешнего представляется внешней, то удивительно мне неразбиваемое единство себя в книгах моих…
…Мы умираем, вступая в сознание единства организма, и жизнь показывается, как, например, мастерская, где происходит отделка рабочих частей: жизнь – это наш точильный камень.
Разделение жизни на "здесь" и "там", по-моему, является ядом здоровой нравственности, источником порочного расщепленья на дух и материю.
Порочное разделение на жизнь при себе и на жизнь после себя: с чего это началось и как на этом разделении вышел обман, и спекуляция жрецов, и восстание атеистов?
* * *
Смерти, конечно, все живое боится и бежит от нее. Но когда надо постоять за такое, что больше себя (есть это!) – человек, схваченный смертью, говорит: помирать собирайся – рожь сей! И сеет ее для тех, кто будет после него, и так подает руку другим, и по мостику своего жизнетворчества, как по кладам над смертью, потом перейдет в жизнь будущего.
Мудрец под конец жизни понимает, что смерть страшна только со стороны, для близких людей, но для себя смерти нет, и сам человек в себе, как родится бессмертным, так и уходит от нас, и призрак смерти похож на кнут погонщика, на рабов в лучшем рабочем возрасте.
Творчество состоит в том, чтобы умереть для себя и найтись или возродиться в чем-то другом. Тут и думать-то особенно нечего, стоит только поглядеть на все живое в природе и понять: все живое – зверь, птица, дерево, трава – умирает для себя, чтобы воскреснуть в другом.
Из этого не выходит, чтобы человек превращался в животное или брал себе с него пример.
У человека есть своя человеческая область, где он умирает и возрождается. Эта область – его человеческое творчество или его собственный путь к бессмертию.
Если бы это знать на каждом месте и во всякое время, то нечего бы было нам бояться смерти. Есть две реальности – одна, что после нас остается, другая – к чему мы стремимся. Умирая, мы оставляем сделанное и недоделанное и остаемся с тем, к чему стремимся.
В этом смысле каждый художник много раз в жизни своей умирает и возрождается: произведение его остается, а другая реальность, стремление, вновь воплощается.
* * *
Пригвожденный жук. Большой навозный, с черным отливом, жук пустился летать по прямой, развивая большую скорость. С разлету он напоролся на колючую проволоку. Он остался на проволоке, умоляя всеми лапами о помощи. Я снял его и, отпуская, сказал: "Не летай, дурак, напрямик".
Начинаю только теперь понимать Чехова, что он тоже, как майский жук, летел и, как человеческий ракетный снаряд, ударял по неподвижному воздуху старого мира.
У нас только теперь, когда видишь уцелевшую барыню в старомодной шляпе или что-нибудь из старого мира, по-чеховски сжимается сердце тоской.
У него же это было и тогда, и в этой тоске он летел вперед, и этим он был тоже пророком, хотя не прорек ничего.
Я понимаю, что жизненные силы, выходя из темной утробы земли, движутся к свету в пространство бессмертия. И майский жук тоже, вырываясь из тьмы, летит. Но вот он сразу с разлету наткнулся в саду на колючую проволоку и теперь напрасно шевелит всеми своими ножками, собирается с духом, пуская с гуденьем в ход все свои крылышки. Майский жук, назначенный к полету в бессмертие, теперь сидит на гвозде.
Если бы было все благополучно в природе, то зачем бы жуку в его брачном полете быть пронзенным колючкой? Другой пролетающий жук не придает этому значения и летит, как бессмертный, но человек, проходящий по дороге, рассеянно взглядом попав на жука, вдруг остановился, задумался, осторожно и мягко его сжал двумя пальцами, снял с колючки, подбросил высоко в воздух и, когда жук улетел, – улыбнулся.
Человек этот был бог и царь природы. Он вернул жуку назначение, и жук полетел опять, как бессмертный.
Иногда кажется, что и человек настоящий, большой, весь человек, тоже пронзен, и все мы, люди, во все времена, в прошлом, и теперь, и в будущем – это все частицы частиц, летящие от взмаха крыльев пригвожденного существа, летящие во все стороны времени, тоже в бессмертие.