Лагерный паек - пайка, как говорят арестанты, - это главный вопрос арестантской жизни. С двадцатых годов начальство хочет получить давлением на желудок управление человеческой душой в самом таком грубом смысле. Именно конец двадцатых годов, перековка доказали, что увеличение тюремного пайка, умелое управление всей этой довольно сложной пищевой гаммой приносит невиданные результаты. Вместе с зачетами рабочих дней пайка служит самым эффективным инструментом общества в борьбе за план. Градации в питании родились на Беломорканале. Конечно, блатари обманули, как всегда, начальство. Пайки и освобождение приносила справка, которую можно было добыть простой угрозой, пригрозить десятнику, и ты уже ударник, стахановец, и ты уже на воле.
Беломорканал был разоблачением воров, но от самих принципов питания в зависимости от труда, "оплаты по труду", от шкалы не отказались, а, наоборот, расширили. Всего было пять категорий: 1200 грамм, особая - план выполнен более 130 процентов; производственные, штрафная и этапная - 500 грамм. Заключенные порадовали создателей системы лагерного питания. Карточки стали менять раз в пятидневку. Увеличилась забота о подсчете, а следовательно, о сокрытии, смазывании цифр, о приблизительности. Условность была официально признана. На бригаду в 38-м году давали несколько карточек по высшей, несколько по средней, несколько по производственной выработке. Бригадир распределял карточки сам, то отнимая, то отдавая. Ничего, кроме безобразий и произвола, из этого не получилось. В 1939 году перешли на стимуляцию по номерам. Первая категория - самая высокая, далее - вторая, третья, четвертая, пятая и шестая.
Джелгала. Драбкин
На Джелгале я встретил много людей, которые, как я, были задержаны до конца войны в лагерях, которые "пересиживали". По свойствам моей юридической натуры, моего личного опыта, бесчисленных примеров, что Колыма - страна чудес, по известной поговорке лагерников-блатарей, я как-то не волновался этой юридической формальностью, нарушением ее.
Я знал, знал еще с Вишеры, что лагерь - это такое место, где лишнего дня держать не будут по собственной инициативе, что остаться лишний день в зоне после освобождения - абсолютно исключено. И начальство карается такой мерой, что никогда на это нарушение не пойдет. Не так было с моими новыми знакомыми по спецзоне, с моими попутчиками по этапу из Нексикана. Они вызывали начальников, заявляли протесты надзирателям, подавали заявления, телеграммы на имя Сталина - словом, старались использовать лагерную демократию всесторонне. И действительно, как бы отвечая на этот зов и протест, в спецзону приехал вновь назначенный начальник УСВИТЛа Драбкин.
Кровавые события 37-го года коснулись, конечно, и аппарата НКВД. Кто-то подсчитал, что наибольший урон НКВД нанес Берия, он расстрелял пятьдесят тысяч ежовских работников из расстрельного аппарата.
На Колыме был арестован и умер в магаданской тюрьме Иван Гаврилович Филиппов - член коллегии НКВД, бывший путиловский токарь, бывший председатель разгрузочной комиссии в Соловках, снятый в известном фильме "Соловки", направленный в чекисты еще в первые дни революции. Это было время чекистов-поэтов, когда Агранов был заметной фигурой в литературных салонах Москвы. Ягода покровительствовал Горькому и всем его затеям с трудкоммунами, когда следователь читал на память стихи Гумилева. Второй женой Ивана Гавриловича была библиотекарша Дома Герцена, ездившая с мужем и на Вишеру и на Колыму. Открывать Колыму Берзин взял Филиппова с собой. Еще в 1935 году, к 3-летию Колымы, Филиппов получил орден Ленина, а в 38-м умер в магаданской тюрьме от сердечной слабости. Филиппова на посту сменил Гаранин, развивший бурную, кровавую деятельность. Гаранина я видел раз сорок во время его приездов на прииск "Партизан". "Партизан" был вроде центра борьбы с контрреволюцией. Расстрельные списки читались на всех поверках. Об этом я написал в очерках "Надгробное слово" и "Как это началось", входящих в мою книгу "Артист лопаты". Было ясно, что Гаранина вот-вот арестуют и расстреляют. Эта особенность системы была известна очень хорошо. Так и случилось. В декабре Гаранин был объявлен "японским шпионом" ("родная сестра разоблачила" - по тут же спущенной вниз легенде) и расстрелян. Заместителем Павлова по лагерю стал Вишневецкий, но этого повидать я не успел.
В бухте Пестрая Дресва погибло более трех тысяч заключенных. Там заключенные должны были строить порт. Нужное количество продуктов туда было завезено и помещено на складах возле моря. Начались зимние шквалы, и во время одной из бурь все продукты смыло в море. Три тысячи человек умерли от голода, пока в Пеструю Дресву удалось забросить продукты. Вывести людей пешком не было, очевидно, возможности.
Павлов с помошью Гаранина расстрелял на Колыме гораздо больше людей, но маятник судьбы качался, шел в это время в сторону сбережения людского состава после гаранинских акций. Павлов отдал под суд Вишневецкого, и начальник УСВИТЛа исчез. Его не расстреляли, разумеется, а просто перевели куда-то вниз, на Большую землю.
После Вишневецкого был, мне кажется, Дятлов, но судьба его мне неизвестна. Сейчас был Драбкин - он пробыл на должности несколько лет. Драбкина сменил Жуков из Ле-нинградского управления безопасности. После исчезновения Ежова силу стал набирать Берия, и на Колыму прибыл Жуков. Жуков был человек демократичный, подавал заключенным руку. Например, при объезде центральной больницы в 1952 году.
- Почему вы рапортуете "зэка"? Надо говорить не "зэка", а "заключенный". Не надо портить русский язык, - говорил Жуков старшему повару нашей больницы Юре.
После ареста Берии Жуков застрелился в Магадане. Какая сила управляет этими страстями, этими судьбами?
Возвращаюсь к Джелгале. В один из дней заключенных в бараках разбудили командой:
- Внимание, встать!
В барак вошла толпа людей в военных мундирах. Один из них вышел вперед:
- Вот я, позвольте представиться, Драбкин. Слышали? Барак молчал.
- Я - самый главный на Колыме. Я - начальник УС-ВИТЛа, начальник вашего лагеря. Прошу задавать вопросы.
- Почему мы пересиживаем срок?
- То есть как пересиживаете срок - юридическая вольность какая, - весело говорил Драбкин своим спутникам-телохранителям. - Объясните.
- У нас кончился срок еще много месяцев назад, мы не были освобождены, и тут начальство не может объяснить, в чем дело.
- Где здесь начальник?
Местный работник предстал перед взором Драбкина.
- Что вы им, - жест в сторону заключенных, - не объяснили советских законов, что у нас никто не пересиживает срок? А вы, - Драбкин повернулся к задавшему вопрос, - разве вам не объяснили, что вы здесь находитесь до конца войны полностью на лагерном положении?
- Нам говорили в УРЧ - задержаны до конца войны, но никаких документов не присылали.
- Ах, вам не показывали документов. Ну эту ошибку я легко исправлю. Еще вопросы есть?
Вопросов не было.
- Вот видите, а то говорите - пересиживаем, - улыбался Драбкин. - У нас нет людей, которые бы что-то пересиживали.
И Драбкин удалился. Недели через две из Магадана действительно прислали каждому по выписке. На основании распоряжения правительства от такого-то и такого-то числа и года…
Суд в Ягодном
В карцере на Джелгале я сидел полтора месяца. Это была крошечная камера полтора на два метра деревянный ящик глухой, куда воздух, свет и тепло попадали только через открытую дверь. До потолка я доставал рукой без труда. Это была часть штрафного изолятора, карцер штрафного изолятора, ибо в каждом карцере должен быть карцер еще меньше. Как изолятор был карцером для джелгалинской спецзоны, а сама Джелгала была карцером всей Колымы, а сама Колыма была карцером России. С этим чувством я и провел эти полтора месяца. Кормили меня - триста граммов, кружка воды и суп через день. Изолятор был построен по каким-то типовым чертежам, в нем была и большая камера с нарами, где было всегда много людей и откуда ходили на работу. Такие бригады были во всех РУРах. РУРы - это роты усиленного режима. О РУРе на прииске "Партизан" в 1938 году написан мой документальный очерк "РУР". Такой же изолятор рабочий был и на Джелгале. Люди выполняли план, давали металл. Каждый день за работягами приходил конвой. Работали они где-то неподалеку, потому что на обед их приводили, дневальный за обедом, конечно, не ходил, но к обеду все было готово.
Бригада уходила на работу, а дневальный приносил грязную посуду и заставлял меня ее мыть, за это я доедал остатки, да и от своего обеда хлеб и юшку отдавал он мне за труды. Сначала он боялся, приносил в карцер воду для мытья, но началась весна, горячее колымское солнце сияло, лиственницы пахли. Дневальный осмелел, стал пускать меня мыть под струю воды: мимо шел желоб с текущей водой для пром-прибора, для бутары. Это был отведенный в желоб ручей.
- Вот вы не хотите свидания с Заславским и с Кривицким.
- Я уже говорил вам.
- Вы превратились в банду уголовных убийц, - орал [следователь] Федоров.
Я не понимал, в чем дело. Догадался только уже на воле, проглядывая газеты за эти годы. Именно в это время Сталин объявил, что троцкисты превратились в банду уголовников, сомкнулись с уголовниками.
- Так не хотите признать, что Кривицкий требовал от вас выполнения государственного долга?
- Кривицкий - подлец.
- А Заславский? Он говорит слово в слово…
- Заславский тоже подлец.
- А Шайлевич?
- Я не знаю, кто такой Шайлевич.
- Ну, с вашей бригады, бывший директор спортобшества "Динамо". Его из Ягодного…
- Никогда в жизни я Шайлевича не видел.
- Увидите еще.
- А если я попрошу вызвать моих свидетелей, ну, из той же бригады. Вот Федоров, Пономарев.
- Охотно, хоть десять. Как вы не понимаете, что я каждого пропущу сквозь свой кабинет и все они покажут против вас, все.
- Что верно, то верно. Как же быть?
- Ждать решения судьбы. Почему вы плохо работали?
- Я болел, а больной ослабел от голода.
- Напишите заявление, что вы больны и болели. Я написал.
В ту же ночь дверь моего карцера раскрылась, и дневальный велел мне выйти. У стола стоял человек в старом полушубке. Это был врач из амбулатории. Я обрадовался.
- Как фамилия? - ясным голосом спросил врач.
- Шаламов.
- Национальность, инициалы.
Врач сел к столу, вынул медицинский бланк и ясным и твердым почерком написал: "Справка. Заключенный Шаламов В. Т. в амбулаторию номер один спецзоны за медицинской помошью никогда не обращался. Заведующий амбулаторией номер один врач В, Мохнач".
Врач сложил справку вдвое и вручил дневальному. Вот это был удар, федоровский удар.
С доктором Мохначом судьба меня свела через несколько лет в центральной больнице. Мы вместе ждали этапа в Берлаг в 1951 году. В присутствии киносценариста Аркадия Захаровича Добровольского я спросил у Мохнача:
- Вы не работали когда-нибудь на Джелгале?
- Как же, - ответил Мохнач. - Я в 43-м заведовал амбулаторией. Там две амбулатории, так я вот заведовал амбулаторией номер один.
- А не помните ли вы, Владимир Ануфриевич, - сказал я, - как вас вызывали ночью в изолятор к следственному арестанту?
- Нет, не помню.
- Вы написали ему справку, что он никогда в амбулаторию не обращался.
- Мало ли справок мне приходится давать.
Тогда же, в больнице, я выяснил, что он зря щупал мой пульс в джелгалинской амбулатории. Доктор Мохнач не был врачом. Не был даже и фельдшером. Он был химик и в больнице работал в лаборатории. В "Литературной газете" года два назад возникло какое-то целебное лекарство, над которым его автор работал уже сорок лет. Идея эта автору, по сообщению в печати, пришла в голову где-то на Колыме. Этот изобретатель и есть Владимир Ануфриевич Мохнач, доктор колымского Освенцима, сыгравший такую, мягко выражаясь, незавидную роль в моем процессе.
Мохнач ушел, а я лег на пол около двери - я дышал через шель снизу - и постарался заснуть.
На следующий день дневальный принес хлеба побольше:
- Скоро, наверное, кончится следствие.
- Это Федоров знает.
- Да. Федоров сказал, что вы крупный партийный работник и что ваш процесс будет иметь мировую прессу.
- Наверное, - сказал я, никак не понимая, к чему затеян этот странный разговор.
- Не понимаете? Это он мне давно сказал, вначале еще. И я подумал - если я вас немножко подкормлю, мне зачтется.
- Зачтется, непременно зачтется.
Именно эта подкормка и дала мне возможность добраться до суда. К худу или к добру - не знаю.
Следствие кончилось, и меня должны были доставить на суд в трибунал Северного горнопромышленного управления. В июне Федоров нашел двух оперативников, которые должны были доставить людей без возврата, ибо осужденный на Колыме не возвращается в то место, откуда он прибыл на суд. Оперативники эти повели меня по тропам, но я идти не мог, ослабел в карцере, да и до карцера. Оперативники принялись меня кормить, дали целый килограмм беляшки, которую я запил ключевой водой. Запил - ослабел еще больше и двигаться не мог. Тогда они принялись меня бить, били часа два. Было ясно, что в Ягодный они уже опоздали. У меня много зубов выбито на Колыме прикладами и зуботычинами бригадиров, десятников и конвоиров. Кто именно выбил, я не помню, но два верхних зуба выбиты сапогами этих оперативников, именно это я помню, как будто это случилось вчера.
К ночи мы выбрались к трассе - 18 километров Десять по тропам. Тут они закинули меня в машину, сели сами и приехали в Ягодный, сдали в изолятор, набитый так туго, что дверь [откидывалась] от давления людей, их вещей обратно, боец приставил к двери меня, и силой несколько человек вжали в тюремную камеру.
Тут же меня обыскали блатарские руки - до нитки, нет ли где-нибудь благословенного рубля или десятки. Все было перещупано, и меня оставили в покое. Горела кожа, я обжег все лицо, руки, но еще больше мне хотелось спать. Я и спал до обеда, а в обед вызвали на суд.
Суд, единственный гласный суд в моей жизни, открытое заседание трибунала проходило в Ягодном 22 июня 1943 года. Были свидетели: Кривицкий, Заславский, и третьим оказался Шайлевич, которого до суда я ни разу не видел. Тем не менее он очень бойко показывал, что я - враг народа, восхвалял гитлеровское вооружение, считаю Бунина - классиком. Я повторил свои суждения о Заславском и Кри-вииком, потребовал отвода, но суд не удовлетворил ходатайства. Был тут и бригадир Нестеренко, который говорил, что за мной он давно следит как за контрреволюционером, борется с лодырем и врагом народа. Мне было дано последнее слово. И в последнем слове я сказал, что я отрицаю всю эту клевету, я не могу понять, почему на прииске Джелгала третий процесс по контрреволюционной агитации среди заключенных, а свидетели едут все одни. Председатель сказал, что это к делу не относится. Трибунал удалился на совещание. Я ждал расстрела - день был нехорош, годовщина начала войны, но получил десять лет.
Заседание трибунала шло в темной, странной комнате, едва освещенной какими-то лампочками, то загоравшимися, то тухнувшими. Все свидетели сидели плотным рядом на скамейках, тесно сдвинутых. Моя скамья была притиснута прямо к барьеру, и при желании я рукой мог достать до сапог председателя трибунала. Конвой, втиснутый тут же, дышал мне в спину. Конвоир, охранявший свидетелей, дышал в спину свидетелю. После приговора меня увели обратно в ягоднинский изолятор. Начиналась одна из самых трудных полос в моей колымской жизни.
Кажется, прошел и десятый круг ада, оказывается, есть круги еще глубже.
Итак, 22 июня 1943 года я вышел на ягоднинскую пересылку как бы заново рожденный - с новым сроком в десять лет. Лагерный промежуток с 12 января 1942 года по 22 июня 1943 года так и выпал из моей служебной биографии. Целых полтора года жизни после окончания одного приговора до начала второго так и не были юридически оформлены никогда. Неизвестно, жил ли я на земле в это время, был ли на небесах. В раю? В аду?
Я запрашивал лагерные учреждения, что мне было нужно для стажа, и получал только справки об этих двух сроках. А эти - самые трудные полтора года в жизни моей - так и не отразились ни в каком официальном документе. Находился я на Дальнем Севере с августа 1937 года по октябрь 1951 года, вплоть до моего освобождения по зачету после десятилетнего приговора. "Документов не сохранилось" - такая у меня есть справка.
В общем-то, мне это совершенно неважно, так что товарищ Драбкин может быть спокоен, юридических претензий к моему статусу "пересиживающего срок" нет у меня.
Витаминная командировка
Какая у меня была первая работа после непродолжительного знакомства с упомянутым Федоровым и осведомителями Заславским и Кривицким, закончившегося десятилетним сроком.
Я едва стоял на ногах и был равнодушен к своей судьбе. С Ягоднинского ОЛПа так называемого комендантского ОЛПа, транзитки северной лагерной, меня перевели на швейную фабрику, где, кроме швейного цеха, был еще пошивочный цех. Мастер цеха обучал меня в числе двадцати или тридцати человек держать иглу, шить. Работа была превосходная, но и с этой работой мне было не под силу [справиться]. Я что-то делал, едва двигался, запинался за каждую щепку и внезапно понял, что я теперь доходяга как на "Партизане" в 1938 году, но это мне было все равно. Табельщиком в этой швейной мастерской работал Слуцкий - старый еврей, один из авторов учебника по истории Западной Европы. Фридлянд и Слуцкий - так назывались эти авторы. Мне кто-то его показал и назвал. Но все это было не нужно и не важно мне. Я мог думать только о еде, о сне.
Начальство решило, что куда-то меня приставить нужно. Начинаются скитания по витаминным командировкам. Я попал в штаты пищевого комбината. Первая же работа кончилась для меня чуть ли не арестом. На витаминных командировках битье поручают бригадирам и конвоирам. Меня били тут очень много. Документальный очерк "Ягоды", документальный очерк "Кант" написаны именно об этом времени. Не случайно первые мои рассказы вызваны в памяти днями особенного голода. Если на прииске хоть чем-нибудь кормили, хоть бурдой, ибо много крали конвоиры, надзиратели, блатари - везде, кроме больницы, то на витаминной командировке именно на жизнь-то, на "виту", и не оставалось ничего.