Женщины, которые любили Есенина - Грибанов Борис Тимофеевич 14 стр.


Мари Дести пишет: "Одно из первых дел, которые сделала Изадора в Берлине, это она открыла Есенину неограниченный кредит у портных. Результат был несколько неожиданным - она обнаружила, что он заказал себе столько костюмов, сколько ни один человек не износит за всю свою жизнь. Тем не менее она сказала: "Он такой ребенок, и он вырос в нужде. Я не могу упрекать его за это".

Есенин с головой окунулся в прелести цивилизации. Он каждый день требовал ванну, шампуни, одеколон, пудру, духи.

Дункан и Есенин выглядели весьма забавно, когда общались друг с другом большей частью знаками. Однако постепенно они создали некое подобие примитивнейшего языка, который понимали они одни, но который выручал их в любых случаях.

В Берлине отношения между Есениным и Дункан становились все более напряженными. Ссоры и скандалы участились. Одним из свидетельств этого стало появление Айседоры в Берлинском доме искусств с черным пластырем на глазу, прикрывавшим синяк, полученный от ее благоверного.

Илья Эренбург, время от времени встречавшийся с Есениным и Дункан в ту пору, отмечал, что Дункан изо всех сил старалась помочь Есенину. По словам Эренбурга, "она не только обладала большим талантом, но и человечностью, нежностью и тактом, но он был бродягой-цыганом, который больше всего боялся постоянства сердца".

В другом случае Эренбург писал: "Есенин провел в Берлине несколько месяцев, изнывая и скандаля. Его неизменно сопровождал поэт-имажинист Кусиков, который играл на гитаре и заявлял: "Люди говорят обо мне, что я негодяй, что я хитрый и злой черкес". Они пьянствовали и пели. Изадора тщетно пыталась утихомирить Есенина, но одна такая сцена следовала за другой… Есенин в отчаянии бил посуду".

Недовольство Есенина окружающей его обстановкой было вызвано еще и тем, что он не знал немецкого языка и не пытался его выучить (равно как позднее было с французским, итальянским и английским). Это усугублялось и его ревностью к славе Айседоры - публика уделяла ей гораздо больше внимания, чем ему, несмотря даже на его скандалы.

После берлинских запоев Есенин чувствовал себя совсем плохо, и Айседора решила увезти его в Висбаден, известный бальнеологический курорт, чтобы поэт там отдохнул, пришел немного в себя, подлечился.

Именно там, в Висбадене, врач, обследовавший Есенина, дал заключение, что здоровье его серьезно пошатнулось, пациент должен хотя бы на два, а лучше три месяца бросить пить, иначе у мадам Дункан будет на руках законченный маньяк. Есенин, который только что пережил нервный срыв и страдал от неврита, обещал выполнить предписания врача.

Через некоторое время, а именно 13 июля, Есенин писал Илье Шнейдеру из Брюсселя: "Если бы вы видели меня сейчас, вы, наверное, не поверили бы своим глазам. Скоро месяц, как я уже не пью. Дал зарок, что не буду пить до октября. Все далось мне через тяжелый неврит и неврастению, но теперь и это кончилось".

В Висбадене Айседора наняла переводчицу - молодую полячку Лолу Кинель. В отеле "Роз" , где остановилась Дункан, Лола Кинель впервые увидела танцовщицу, изящно раскинувшуюся на кушетке.

"Через некоторое время, - вспоминала Лола Кинель, - из соседней спальни вышел молодой человек в белой шелковой пижаме. Он выглядел как русский танцовщик из американского водевиля: бледно-золотые кудрявые волосы, наивные голубые глаза, весьма сильное мускулистое тело… Это был Есенин. Позднее я обнаружила, что он не всегда наивен. Он был застенчив, и подозрителен, и инстинктивно умен. К тому же он был очень впечатлителен, просто как ребенок, весь искрученный и полный комплексов - крестьянин и поэт в одном лице".

Кинель писала, что поняла тогда, почему у Есенина лицо землистого цвета и синеватые губы и почему он часто бывает так напряжен. "Он пил несколько лет, пил тяжело, как пьет большинство русских, и эта неожиданная остановка в пьянстве должна была сильно сказаться на его нервах".

И вообще в семействе Есенина-Дункан далеко не все было безоблачно. Лола Кинель вспоминала об одном вроде бы незначительном, но довольно характерном эпизоде, случившемся в Дюссельдорфе.

Дело было на третий день после того, как Лола поступила на службу к Дункан. В три часа ночи в номер, расположенный рядом с номером Айседоры, раздался стук в дверь. Лола проснулась и спросила:

- Кто там?

- Это я, Изадора. Впусти меня.

Лола вылезла из постели и открыла дверь. Дункан ворвалась в номер, глянула на Лолу, потом на ее постель и наконец выдавила из себя:

- Есенин исчез.

- Вы в этом уверены? - спросила Лола.

- Он ушел, - ответила танцовщица. - Я нигде не могу найти его.

- Может быть, он в туалете?

- Нет, - презрительно отозвалась Дункан. - Я там смотрела.

Она вышла так же поспешно, как и появилась. Лола схватила свое кимоно и последовала за Айседорой, потому что волнение Дункан передалось и ей.

Дункан быстрыми шагами пересекла холл до маленькой спальни, где спала ее горничная Жанна. Айседора постучала в дверь и, как только дверь открылась, ворвалась в комнату, оглядела постель и сказала по-французски:

- Месье исчез.

- У меня его нет, - пробормотала испуганная Жанна.

Айседора резко повернулась на каблуках и вышла из комнаты. Лола и Жанна последовали за ней. Все трое остановились в большом салоне Дункан и стали совещаться. Айседора стояла на том, чтобы немедленно сообщить портье и объявить розыск. Лола, сама не зная почему, не соглашалась. Вдруг ей пришла в голову неожиданная мысль - она вышла на середину салона и громко сказала по-русски:

- Сергей Александрович! Где вы?

- Здесь я, - отозвался Есенин.

Они бросились на звук его голоса и обнаружили, что за тяжелой портьерой на узком балкончике стоял Есенин. Он, оказывается, вышел подышать воздухом.

Все разошлись по своим комнатам, и уже когда Лола ложилась спать, она задумалась: почему Айседора искала Есенина в ее постели? А потом в постели Жанны? И тут ее осенило - Дункан ревнует Есенина и подозревает, что он может залезть в постель к кому-нибудь из молодых женщин.

Впрочем, Есенин тоже ревновал Айседору, но он ревновал к ее прошлому.

Лола Кинель вспомнила, что среди одиннадцати чемоданов, которые Дункан возила с собой, был один, в котором хранилась любовная переписка, ее любимые книги, бесконечное число фотографий, программы ее концертов, вырезки из газет с восторженными отзывами о ее выступлениях. Короче говоря, это был архив великой актрисы и женщины. Или великой куртизанки, как подумала Лола, когда по просьбе Дункан занялась разборкой этого чемодана. Лоле Дункан действительно представлялась величайшей куртизанкой их времени во всем величии этого слова.

"Там было множество фотографий мужчин, - вспоминала Лола, - умных мужчин, старых мужчин, мужчин среднего возраста, молодых мужчин. Прекрасных мужчин. Я никогда в жизни не видела столько великолепных портретов, столько впечатляющих лиц. Одно из них до сих пор преследует меня. Это был молодой человек. Я сунула его в альбом лицом вниз. Я поступила так после того, как однажды Есенин вошел в комнату, увидел все эти фотографии и побледнел, белки его глаз налились кровью - явное свидетельство того, что он раздражен".

Тем временем путешествие по Европе продолжалось. Они побывали в Бельгии, потом добрались до Парижа. Там Айседора и Сергей провели в Париже два месяца, выезжали в Италию.

В Бельгии Дункан дала представления в "Ле Монне", большом оперном зале. Все три концерта прошли с огромным успехом. Критики писали, что год, проведенный ею в России, омолодил ее, она сбросила двадцать фунтов и выглядела на двадцать лет моложе. Айседора в шутку отвечала, что во всем виноваты трудности с едой в России.

Лола Кинель оставила описание одного из этих концертов. Оно представляет интерес не как мнение изощренного критика-театроведа, а как непосредственное восприятие простого зрителя.

"Я работала с Изадорой и Есениным целый месяц, прежде чем увидела, как она танцует. Это произошло в Брюсселе, где у нее был ангажемент на три концерта. Должна признаться, что по мере того, как день представления приближался, мое возбуждение и любопытство усиливались странным страхом. Изадора уже женщина средних лет и довольно полная, и хотя неповторимая грация отличала каждое ее движение и поражала мое воображение, я боялась, что меня постигнет разочарование, когда я увижу ее танец… Кроме того, у нее было так мало времени на приготовления к представлению. Я работала у нее всего несколько недель и ни разу не видела, чтобы она ограничивала себя в еде или вообще занималась тем, чем обычно занимаются танцоры, когда готовятся к спектаклям…

Зал был переполнен, и в нем царила напряженная атмосфера, как всегда, когда зрители ожидают чего-то особенного.

Занавес раздвинулся, и открылась пустая сцена, если не считать возвышения в дальнем углу, где сидел пианист. Сцена была окутана знаменитыми синими занавесями Изадоры…

Когда затих неизбежный гул голосов, пианист начал играть. В противоположном краю кулис занавеси раздвинулись и появилась Изадора…

Здесь я подступаю к самой трудной части моей книги, ибо кому под силу описывать магию ее танца? Я помню только, как меня охватило очарование, которое можно сравнить только с религиозным экстазом. Все мои страхи улетучились, как будто их и не было…

Если кто-нибудь попросит меня описать ее танцы, я затруднюсь сделать это. Каждый танец представлял собой маленькую законченную композицию, полную чувства и значения. Не было ни одного лишнего жеста или движения: как все гении, она достигала максимального эффекта при минимальных усилиях. В ее танце не было ничего, что можно было бы назвать "хорошеньким" или "вычурным", каждая линия отличалась благородной простотой и великолепием. В конечном счете я даже затрудняюсь назвать это танцем, хотя движения ее переходили от медленных жестов до высоких прыжков, но не было среди них ничего такого, что можно было бы назвать шагом. Одно движение вытекало из другого с такой же естественностью, как листья вырастают из дерева, и каждый танец был единой прекрасной плавной линией, магическим течением движений, каждое из которых являло собой композицию, достойную резца великого скульптора.

К тому же каждый танец не был заявлен, все они имели глубокое значение. Они, похоже, раскрывали все чувства, с которыми человек или человечество вообще проходят через жизнь. Они были универсальны. Например, была одна прелюдия Шопена, в которой Изадора просто ходила из одного конца сцены в другой. Как описать эту дюжину шагов, составлявших одну непрерывную линию? Их можно было назвать "Отчаяние, Смерть и Воскресение" или "Страдание и Радость". Начинался этот танец с плавных движений, темп то снижался до полного покоя, то обретал внутреннюю силу, медленно доходя до вершины. Был в ее репертуаре и знаменитый шубертовский "Музыкальный момент", где все прекрасные чувства материнства, казалось, нашли воплощение в нескольких простых, незабываемых движениях. Может ли кто-нибудь забыть непередаваемую грацию ее прекрасных рук, которыми она как бы укачивала ребенка и которые так давно были пустыми? А потом были вальсы Брамса, особенно потрясающим был один, когда Изадора представляла Богиню радости, рассыпая цветы вокруг себя… Могу поклясться, что видела на сцене детей, хотя я и знала, что их там нет и быть не может… Там танцевала и улыбалась Изадора, наклоняясь радостно вправо и влево… Это была чистая магия".

Там же, в Брюсселе, Лоле Кинель довелось услышать, как Есенин читает свои стихи и какова сила его воздействия на слушателей.

"В Брюсселе я впервые услышала чтение Есенина на публике. До этого он читал вслух некоторые свои стихи, обычно одну или две строчки, когда мы готовили тексты первого большого тома его стихов, издававшегося в Берлине. Думаю, что он читал их мне, чтобы проверить реакцию на эти строки. Он остро взглядывал на меня, изучая мое лицо. Он редко верил тому, что люди говорили ему, и у него был свой способ "выяснять". Его глаза сужались, превращались в синие щели, он наблюдал, задавая наивные вопросы и притворяясь глупеньким… Он читал хорошо, варьируя свой голос, интонацию, часто меняя акцент…

Но в Брюсселе я ощутила в полной мере, насколько он великолепен. Это было после последнего выступления Изадоры, мы устроили небольшую вечеринку в отеле. Там присутствовала сестра Изадоры Элизабет, приехавшая со своим другом из Берлина, менеджер Исайя, пианист, несколько друзей, Есенин и я.

Изадора, одетая в одну из своих греческих туник, полулежала на кушетке. Она выглядела молодой и очень красивой. Это был приятный, веселый ужин, все были в хорошем настроении. Даже Есенин, который не мог принять участие в общем разговоре, был весел и улыбался.

После ужина он по просьбе Изадоры согласился читать стихи. Он ушел в дальний угол комнаты, повернулся к нам лицом и начал читать. Он выбрал отрывки из драматической поэмы "Пугачев". Эта поэма считается самым крупным произведением Есенина и действительно представляет собой законченную драму в восьми сценах.

Я тут же подпала под очарование этих стихов; голос Есенина, южно–русского крестьянина, мягкий, слегка протяжный, звучал с необычайной широтой регистра, от нежного журчания до невообразимо диких, хриплых выкриков. Есенин был Пугачевым, пытанным казаком… поначалу много страдавшим, терпеливым, обманутым, а потом диким, хитрым, раздраженным, страшным в гневе и жажде свободы и мести… а в конце, когда его предали, робким и жалким… Есенин-Пугачев жаловался в напевном шепоте, кричал, плевался и богохулил, его тело содрогалось в едином ритме со стихами, пока не стало казаться, что вся комната вибрирует вместе с взрывами его чувств, потом, потерпев поражение, он падал… он плакал…

Мы все сидели молча… Долгое время никто из нас не мог поднять руки, чтобы зааплодировать, потом тишина была нарушена взрывом восторга… Я единственная из всех присутствующих знала русский язык и могла услышать музыку его слов, но все почувствовали силу его эмоций и были потрясены".

27 июля Есенин и Дункан прибыли в Париж. Там они провели всего несколько дней и выехали в Италию. Из Венеции Есенин написал письмо сестре Екатерине, явно указывающее на развивающуюся в его мозгу манию преследования: "Язык держи за зубами на все исключительно, на все, когда тебя будут выпытывать, отвечай "не знаю". Помимо гимназии ты должна проходить школу жизни, и помни, что люди не всегда есть хорошие.

Думаю, что ты не дура и поймешь, о чем я говорю.

Обо мне, о семье, о жизни семьи, о всем и о всем, что очень интересно знать моим врагам, - отмалчивайся".

Откуда возникла эта параноидальная мысль о врагах, представить трудно. Наверное, это все-таки одно из первых проявлений психического заболевания. Там же, в Италии, у Есенина состоялся примечательный разговор с одной дамой, Нелли Павловой, разговор, о котором она оставила запись.

"… Я помню то чувство, с которым я посетила этих двух людей в Риме, в одном из самых дорогостоящих отелей в этом городе.

Изадора была все еще прекрасна, все еще высокая и гибкая, в эту осень ее жизни, рядом с ней Есенин с мечтательными голубыми глазами, думающий о бедном, но справедливом мире… Я спросила его, обрел ли он наконец счастье в своей жизни. Он ответил на своем родном языке, слегка отвернувшись, словно желая избежать нежного и огорченного взгляда Изадоры. "Счастье - это гладкое слово в тени наших мечтаний… Когда я смотрю на этот мир с его тиранией, я предпочитаю залить свои глаза вином, только чтобы не видеть его рокового лица".

14 августа Изадора и Есенин опять были в Венеции. Лола Кинель рассказывала в своих мемуарах об одном вечере, когда они катались на гондоле, а Есенин предавался воспоминаниям:

"… Ночь была прекрасна, небо усыпано звездами, вода в лагуне напоминала огромную сверкающую черную простыню.

Изадора сидела в одиночестве под бархатным балдахином, очень спокойная - с той очаровательной грацией, которая заставляла думать о ней, как об ожившей прекрасной статуе. В сумраке можно было видеть изгиб ее белой полной шеи, обе руки покоились на борту гондолы. Все остальное скрывалось в тени.

Мы с Есениным сидели на корме, и он рассказывал мне о своей жизни - рассказывал очень просто и отстраненно, как если бы он говорил о ком-то постороннем. Тишина венецианской ночи была такой полной, что далекая песня гондольера и всплески волн, казалось, только подчеркивали эту тишину. Голос Есенина звучал почти как шепот, журчащий шепот, рассказывающий невероятные, волшебные сказки.

Он рассказывал о детстве бедного, босоногого крестьянского мальчика - о своем детстве … о прекрасных лицах и о самом прекрасном лице, какое он когда-либо видел, лице молодой монашки из русского монастыря, лице, которое было простодушным и чистым… о женщинах, о монастырях, о словах, которые живут, и о других, умерших, о языке простых людей, крестьян, странников, воров, который всегда жив, о многих других вещах…

Говорил он тихо, глаза были мечтательны, и виделось в нем нечто заставляющее думать, что у него душа ребенка, таинственным образом мудрого и удивительно нежного.

По дороге домой Есенин и я пели русские народные песни, и гондольер, несколько удивленный тем, что мы составили ему конкуренцию, от всей души аплодировал нам. Некоторое время спустя Есенин, будучи все еще в разговорчивом настроении, снова заговорил о России. Но теперь это был другой Есенин. Тот человек, поэт, выглядевший простым и наивным и каким-то образом мудрым, которого я знала только час или два, исчез. Рядом со мною был обычный известный мне Есенин: вежливый, необщительный, изображающий из себя дурачка, но замкнутый, с хитринкой в уголках глаз".

Как это ни прискорбно, но приходится признать, что двуликость Есенина действительно время от времени вылезала наружу, и очевидцы это подмечали. Так, например, вопреки всем проклятиям, которые Есенин обрушивал на западную цивилизацию за ее бездуховность, как он ни возмущался тем, что в Европе интересуются только фокстротом, а книг никто не читает, он весьма ревниво относился к переводу и изданию своих книг на Западе. Он прекрасно понимал, в частности, что появление его стихов в переводе на английский язык означает выход его, русского поэта, на мировую арену.

Когда вся компания жила в Венеции в самом фешенебельном отеле на Лидо, Есенин попросил Лолу Кинель перевести некоторые из его стихотворений на английский язык. Кинель нехотя согласилась, хотя объясняла поэту, что переводить его стихи на другие языки - занятие бесперспективное, поскольку они слишком национальны по духу и по форме. Тем не менее, уступая настойчивым просьбам Есенина, Лола Кинель согласилась попробовать.

Назад Дальше