Женщины, которые любили Есенина - Грибанов Борис Тимофеевич 13 стр.


Вот в эту мешанину из русской эмиграции и окунулся Есенин с первых же дней их пребывания в Берлине. Впрочем, приездом из Советской России всемирно известной танцовщицы Дункан с молодым мужем русским поэтом Сергеем Есениным, который пользуется в Москве не самой доброй славой, заинтересовались не только русские газеты. "Акулы пера" тех времен осаждали пару. Айседора в толпе репортеров чувствовала себя как рыба в воде, а вот Есенин ощущал себя, надо полагать, неуютно.

Репортер газеты "Накануне" подметил любопытную деталь:

"О чем бы вы ни спрашивали ее - о жизни в Москве, о революционных массах, об искусстве, о голоде, - разговор неизбежно возвращался к Есенину.

- Я так люблю Россию… - начинала она, а эпилог был обязательно один и тот же - Я люблю Есенина".

Можно не сомневаться, ревнивый к чужой славе вообще, Есенин был недоволен. Он завидовал известности Айседоры, и ему было неприятно, что газетчики видят в нем только молодого, к тому же не первого мужа знаменитой Дункан.

"Справедливость" следовало восстановить, и Есенин не замедлил на следующий же день после приезда устроить громкий скандал в берлинском Доме искусств на встрече с русской эмиграцией.

Его описание оставил репортер эмигрантской газеты "Накануне".

Вечер уже шел к концу. Алексей Толстой дочитывал свои превосходные воспоминания о Гумилеве. И вдруг зал заволновался, прошел шумок: "Приехал Есенин!" Он вошел с дерзким выражением лица. Вслед за ним появилась Дункан. Улыбаясь, села. Высокая, спокойная, такая чужая здесь - в клубах эмигрантского дыма.

Кто-то выкрикнул: "Интернационал!" Начался шум, свистки.

Есенин вскочил на стул и стал читать. Как писал репортер, он читал стихи "на исконную русскую тему - о скитальческой озорной душе. А тем, кто свистел, он крикнул:

- Все равно не пересвистите. Как засуну четыре пальца в рот и свистну - тут вам и конец. Лучше нас никто свистеть не умеет.

Есенин и дальше продолжал эпатировать публику, заявив:

- В России, где теперь трудно достать бумагу, я писал свои стихи вместе с Мариенгофом на стенах Страстного монастыря или читал их вслух на бульварах. Лучшие поклонники поэзии - это проститутки и бандиты. Мы с ними большие друзья. Коммунисты не любят нас из-за некоторого непонимания".

В эти дни на Курфюрстендам произошла встреча: Есенин шел с Айседорой и навстречу им двигалась поэтесса Наталья Крандиевская, жена Алексея Толстого, со своим пятилетним сыном Никитой.

На Есенине был смокинг, на затылке - цилиндр, в петлице - хризантема. И то, и другое, и третье, отметила Крандиевская, как будто бы безупречное, выглядело на нем по-маскарадному. Большая и великолепная Дункан, с театральным гримом на лице, шла рядом, волоча по мостовой парчовый подол. Ветер вздымал лилово-красные волосы на ее голове. Люди шарахались в сторону.

Есенин не сразу узнал Крандиевскую. Узнав, подбежал, схватил ее за руку и крикнул:

- Ух, ты… Вот встреча! Сидора, смотри кто…

- Кто это? - спросила по–французски Айседора. Она еле скользнула взглядом по Крандиевской и остановила свои сиреневые глаза на Никите, которого мать вела за руку.

Долго, пристально, как бы с ужасом, смотрела она на Никиту и постепенно расширенные атропином зрачки ширились все больше, наливаясь слезами.

- Сидора! - тормошил ее Есенин. - Сидора, что ты?

- О! - простонала она наконец, не отрывая глаз от Никиты. - О, о! - и опустилась на колени перед ним прямо на тротуар.

Крандиевская поняла все. Она попыталась поднять Айседору. Есенин помогал ей. Айседора встала и, отстранившись от Есенина и закрыв голову шарфом, пошла по улице, не оборачиваясь, не видя перед собой никого - как написала впоследствии Крандиевская - фигура из трагедий Софокла. Растерянный Есенин бежал за ней в своем глупом цилиндре.

- Сидора, - кричал он, - подожди! Сидора, что случилось?

Крандиевская знала трагедию Айседоры, знала о гибели ее детей. Дункан нашла в маленьком Никите сходство со своим погибшим сыном.

В тот год в Берлине жил Горький, и он попросил Толстого позвать его "на Есенина".

- Интересует меня этот человек, - объяснил он.

Крандиевская устроила в квартире, которую они с Алексеем Николаевичем снимали на Курфюрстендам, завтрак, на который были приглашены Дункан, Есенин и Горький.

Крандиевскую, как хозяйку, смущали три обстоятельства. Первое - чтобы не выбежал из соседней комнаты Никита. Второе, что ее беспокоило, - это то, что разговор Горького с Есениным не клеился. Есенин робел. Горький присматривался к нему. В–третьих, ей внушал опасения сам хозяин дома, то и дело подливавший Айседоре в стакан водку (рюмок она для этого напитка не признавала).

Айседора пришла на завтрак в многочисленных шарфах пепельных тонов с огромным куском шифона, перекинутым через плечо, как знамя.

Она вскоре охмелела, предлагала всем пить за русскую революцию, чокалась с Горьким. Он хмурился, поглаживая усы, потом наклонился к хозяйке дома и тихо сказал:

- Эта пожилая барыня расхваливает революцию, как театрал - удачную премьеру. Это она зря. - Помолчал и добавил: - А глаза у барыни хороши. Талантливые глаза.

После кофе, встав из-за стола, Горький попросил Есенина прочесть свои последние стихи. Тот любезно согласился. Горькому стихи понравились.

Айседора пожелала танцевать. Она сбросила добрую половину своих шарфов, оставив два на груди, один на животе, красный накрутила на голую руку, как флаг, и, высоко вскидывая колени, запрокинув голову, побежала по комнате, в круг. Есенин опустил голову, словно был в чем-то виноват.

Потом поехали на двух машинах в Луна-парк. Айседора положила голову Есенину на плечо, тянулась к нему губами и лепетала, путая французские слова с русскими:

- Скажи мне "сука", скажи мне "стерва".

- Любит, чтобы я ругал ее по-русски, - не то объяснял, не то оправдывался Есенин, - нравится ей. И когда бью, нравится. Чудачка!

- А вы бьете? - спросила Крандиевская.

- Она сама дерется, - засмеялся Есенин уклончиво.

Воспоминания об этом дне оставил и Горький. Его зоркий взгляд все подмечал и оценивал.

"От кудрявого игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце. Беспокойный взгляд его скользил по лицам людей изменчиво, то вызывающе и пренебрежительно, то вдруг неуверенно, смущенно и недоверчиво. Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он - человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее - серая, поблекла, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика. Да и весь он встревожен, рассеян, как человек, который забыл что-то важное и даже неясно помнит - что именно забыто им".

Не обошел вниманием Горький и танец Айседоры. Можно по-разному относиться к пролетарскому писателю, но в точности, образности и проницательности ему нельзя отказать.

"У Толстого она тоже плясала, предварительно покушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием ее тела, избалованного славой и любовью. За этими словами не скрыто ничего обидного для женщины, они говорят только о проклятии старости.

Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая к груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице ее застыла ничего не говорящая улыбка.

Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно.

…Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на нее, морщился. Может, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:

Излюбили тебя, измызгали…

…И можно было подумать, что он смотрит на свою подругу, как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит.

Потом Дункан, утомленная, припала на колени, глядя в лицо поэта с вялой, нетрезвой улыбкой. Есенин положил руку на плечо ей, но резко отвернулся. И вновь мне думается: не в эту ли минуту вспыхнули в нем и жестоко и жалостно слова:

Что ж ты смотришь так синими брызгами?

Иль в морду хошь?

…Дорогая, я плачу,

Прости… прости…"

Примечательно, что Горький был не единственным, кто связывал эти стихи с Айседорой. Мариенгоф писал, что Есенин признавался его жене Никритиной: "Видишь, Мартышон, - она дочь дьявола, она иностранка!.. Мои стихи для нее тарабарщина… Я вижу это по ее глазам… Она не понимает ни слова по–русски, танцорка!"

Мариенгоф утверждает даже, что он и в жизни часто повторял: "Пей со мной, проклятая сука, пей со мной!" - и что эта обиходная фраза без изменения перешла в стихотворение.

Другой мемуарист вспоминал, как Есенин в Берлине крикнул Айседоре: "Ты сука", на что она ему ответила: "А ты кобель".

Примечателен вопрос, который Есенин задал Горькому в тот день в Луна-парке.

"Остановясь перед круглым киоском, в котором вертелось и гудело что-то пестрое, он спросил меня неожиданно и торопливо:

- Вы думаете, мои стихи - нужны? И вообще искусство, то есть поэзия - нужна?

Вопрос был уместен как нельзя более - Луна-парк забавно живет и без Шиллера".

Пребывание в Берлине не пошло Есенину на пользу. С одной стороны, некоторый успех налицо: ему удалось напечатать в русской эмигрантской прессе несколько прекрасных стихотворений, заключить контракты на издание сборников своих стихов. Но есть и обратная сторона медали: его затягивает берлинская богема, друзья Дункан. Он пытается работать хотя бы по утрам, но неутомимая Айседора мешает ему, подбивает на развлечения, на пьянство. Есенин не может вырваться из круговорота кутежей, потом втягивается, сам собирает вокруг себя собутыльников.

И опять-таки умная и наблюдательная Наталья Крандиевская верно оценивает ту атмосферу, которая царила в семье Есенина-Дункан.

"Айседора и Есенин занимали две большие комнаты в отеле "Адлон" на Унтер ден Линден. - Они жили широко, располагая, по-видимому, как раз тем количеством денег, какое дает возможность пренебрежительного к ним отношения.

Отношение Дункан ко всему русскому было странно восторженным. Порой казалось: эта пресыщенная, утомленная славой женщина не воспринимает ли и Россию, и революцию, и любовь Есенина как злой аперитив, как огненную приправу к последнему блюду на жизненном пиру?

Ей было лет сорок пять. Она была еще хороша, но в отношениях ее к Есенину уже чувствовалась трагическая алчность последнего чувства".

Между прочим, любопытно проследить, с каких разных точек зрения в начале 20–х годов российские поэты смотрели на западную цивилизацию, на западную культуру. Урбанист Маяковский, например, попав в Европу, а потом и в Америку, чувствовал себя там как рыба в воде. А вот "последний поэт деревни" Сергей Есенин всем своим существом ощущал враждебность этого мира его понятиям, его пристрастиям.

Примером может служить письмо Есенина Шнейдеру из Висбадена 21 июня:

"Берлинская атмосфера меня издергала вконец. Сейчас от распущенности нервов еле волочу ноги…

Германия? Об этом поговорим после, когда увидимся. Но жизнь не здесь, а у нас. Здесь действительно медленный грустный закат, о котором говорит Шпенглер. Пусть мы азиаты, пусть дурно пахнем, чешем не стесняясь у всех на виду седалищные щеки, но мы не воняем так трупно внутри, как воняют внутри они. Никакой революции здесь быть не может. Все зашло в тупик…

О берлинских друзьях я мог бы сообщить очень занимательное (особенно о некоторых доносах во французскую полицию, чтобы я не попал в Париж), но все это после. Сейчас жаль нервов…

Изадора вышла за меня замуж второй раз, и теперь она уже не Дункан–Есенина, а просто Есенина".

"Вышла замуж второй раз" - это не шутка Есенина. В Германии советский брак был признан недействительным, и им пришлось вторично сыграть свадьбу. Жаль, не осталось свидетельств, было ли на ней весело. А вот в том, что Айседора стала Есениной, он ошибался - она могла изменить в паспорте фамилию, но все равно оставалась Айседорой Дункан, всемирно известной танцовщицей. А он для Запада оставался всего лишь мужем знаменитой Дункан, хотя и успел уже приобрести некоторую известность своими выходками в Берлине.

Очередной скандал не заставил себя долго ждать.

Крандиевская вспоминала, как однажды ночью ворвался Кусиков (поэт-имажинист, прилипший в Берлине к Есенину), попросил взаймы сто марок и сообщил, что Есенин сбежал от Айседоры.

- Окопались в пансиончике на Уландштрассе, - сказал он весело. - Айседора не найдет. Тишина, уют. Выпиваем, стихи пишем. Вы, смотрите, не выдавайте нас.

Но Айседора села в машину и объехала за три дня все пансионы Шарлоттенбурга и Курфюрстердама. На четвертую ночь она ворвалась с хлыстом в руке, как амазонка, в тихий семейный пансион на Уландштрассе. Там все спали, один только Есенин в пижаме, сидя за бутылкой пива в столовой, играл с Кусиковым в шашки. Вокруг них, в тесноте буфетов, на кронштейнах, убранных кружевами, мирно сияли кофейники и сервизы, громоздились хрустали, вазочки и пивные кружки. Висели деревянные утки вниз головами. Солидно тикали часы. Тишина и уют, вместе с ароматом сигар и кофе, обволакивали это буржуазное немецкое гнездо, как надежная дымовая завеса от бурь и непогод за окном. Но буря ворвалась и сюда в образе Айседоры .

Увидев ее, Есенин молча попятился и скрылся в темном коридоре. Кусиков побежал будить хозяйку, а в столовой начался погром. Айседора носилась по комнате в красном хитоне, как демон разрушения… Она бушевала до тех пор, пока бить стало нечего. Тогда, перешагнув через груды черепков и осколков, она прошла в коридор и за гардеробом нашла Есенина.

- Немедленно покиньте этот бордель, - сказала она по-французски, - и следуйте за мной.

Есенин молча надел цилиндр, накинул пальто поверх пижамы и пошел за ней. Кусиков остался в заложниках, чтобы подписать пансионный счет.

Счет прислали через два дня Айседоре в отель "Адлон". На нем стояла умопомрачительная цифра.

Упорядоченность, благополучие в жизни немцев приводили Есенина в бешенство. Он не мог мириться с бездуховностью их существования, его тошнило от их сытости, от их довольства жизнью, будоражила тоска по бесшабашной молодости, по друзьям.

Своему хорошему знакомому, издателю Сахарову Есенин писал из Дюссельдорфа:

"Что сказать мне вам об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота здесь почти ничего нет, здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я еще не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде Господин доллар, а на искусство начихать - самое высшее мюзик-холл. Я даже книг не захотел издавать здесь, несмотря на дешевизну бумаги и переводов. Никому здесь это не нужно.

…Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод и людоедство, зато у нас есть душа, которую здесь за ненадобностью сдали в аренду под смердяковщину.

Конечно, кой-где нас знают, кой-где есть стихи, переведенные, мои и Толькины, но на кой все это, когда их никто не читает?"

Из Остенда Есенин писал Мариенгофу:

"Милый мой, самый близкий, родной и хороший! Так хочется мне из этой кошмарной Европы обратно в Россию, к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору. Здесь такая тоска, такая бездарнейшая "северянинщина" жизни, что просто хочется послать это все к энтой матери.

…В Берлине я наделал, конечно, много скандала и переполоха. Мой цилиндр и сшитое берлинским портным манто привело всех в бешенство. Все думают, что я приехал на деньги большевиков, как чекист или как агитатор. Мне все это весело и забавно".

Илья Эренбург не согласился с позицией Есенина: "Он промчался по Европе и Америке, не замечая ничего… Конечно, на Западе был не только фокстрот, а проходили демонстрации с пролитием крови, был и голод, и Пикассо, и Ромен Роллан, и много всего другого".

Но то был "проевропейский Эстет" Эренбурга, а для Есенина западная культура до сих пор была пустым звуком, и, конечно, он испытал сильное потрясение, когда столкнулся с ней лицом к лицу. Его неприятие европейской цивилизации в значительной степени проистекало от желания найти какую-то опору для самозащиты.

Такую опору Есенин находил в отрицании всего инородного. На экземпляре книги "Ключи Марии", подаренном поэту Евгению Соколову, он написал: "Я люблю Россию. Прости меня, но в этом вопросе я шовинист".

В его любви к России, которую он так прокламировал, были элементы узкого национализма. Еще в 1921 году он говорил Ивану Розанову: "Мои лирические стихи живы одной великой любовью - любовью к моей родине. Ощущение родины - основное в моем творчестве".

Розанов по этому поводу сделал один вывод, часто цитируемый: "Я думаю, что три любви двигали и вдохновляли его: любовь к славе, к стихам и к родине. Ради этих трех привязанностей он готов был пожертвовать всем остальным".

Последние слова особенно примечательны - обостренный патриотизм Есенина питал именно это неприятие культуры других стран и народов.

Любопытный штрих - Есенин, которого в Берлине все не интересовало, попросил Николая Набокова повести его и его "Кобылу" или "Суку" в клуб педерастов. "Мейерхольд говорил мне, - обронил он, - что они занимаются содомией прямо на сцене".

В полумраке клуба Набоков заметил грубо раскрашенных педерастов в коротких рубашках и белых передничках, с розовыми лентами в своих париках. Они ходили с подносами, присаживаясь к столикам. Есенин, попивая шампанское с водкой, рассматривал педерастов изумленными глазами. "Было видно, что Есенин пьян, он вел себя все более шумно и буйно". Когда граф Кесслер, сидевший за соседним столиком, стал его разглядывать, Есенин закричал: "Скажи ему, чтобы он перестал смотреть на меня влюбленными глазами, а не то я ему врежу!"

Набоков, который сам тоже немало выпил, запомнил еще "красное разгневанное лицо Изадоры, когда она пыталась ударить Есенина по голове бутылкой водки".

В Берлине на Есенина все чаще наваливались приступы депрессии. Как свидетельствуют некоторые очевидцы, временами Айседора обнаруживала, что ей трудно справиться с Есениным, поскольку он впадал в типично русскую меланхолию. Очень часто он влезал на подоконник и угрожал выброситься на тротуар. Ее это только лишний раз убеждало, что он действительно обладает артистическим темпераментом, и, опасаясь, что он испытывает одиночество без своих соотечественников, она наняла двух весьма нуждающихся поэтов на должность секретарей с довольно высоким жалованьем.

Назад Дальше