Естественно, Настя и Алеша остались на старом месте. Приезжая, Мария Никаноровна по-прежнему уделяла им мало внимания – все дома шло как надо, оба были здоровы, Алешка учился, рос, становился все серьезнее и одновременно все насмешливее и самостоятельнее. Летом вместе с Настей они ездили под Минск, на дачу, расположенную над огромным тихим озером, а осенью Алешка возвращался в свою школу, к своим товарищам, к своим увлечениям и недели через две совершенно переставал скучать по родителям; отца еще он изредка вспоминал, но мать отдалялась так быстро, что, когда она вскоре приезжала, он вынужден был как бы знакомиться с нею заново. Может быть, из чувства самосохранения, так развитого в одиноких детях, он просто боялся накрепко привязываться к ней, чтобы не так болезненно ощущать ее отсутствие. Он был с нею всегда вежлив, послушен, но как-то по-взрослому сдержан – никогда не ласкался к ней и, если бывал огорчен ссорой с товарищами или неважной отметкой, никогда ей об этом не рассказывал. На ее рассеянные вопросы отвечал рассудительно, равнодушно. В вечной своей спешке и предотъездной суете, которая охватывала ее уже в первый же день приезда, Мария Никаноровна ничего не замечала, а наоборот, радовалась разумности и спокойствию сына.
К подруге своей она в каждый свой приезд непременно забегала два или три раза, именно забегала на несколько минут, не вникая глубоко ни в ее жизнь, ни в ее горести и заботы, хотя неизменно привозила дорогие, но совершенно не нужные подарки, вроде хрустальных вазочек или изделий народного творчества. А Мария Александровна радовалась и этим подаркам и, главным образом, тому, что Маша-маленькая выглядит почти так же молодо, так же красиво причесана и оживлена, как в прежние годы. Единственное, что она осуждала в подруге, но никогда ей об этом не говорила, это ее отношение к сыну.
Алеша с Колей проводили почти все свободное время вдвоем – как в раннем детстве, – вместе занимались, вместе играли, вместе конструировали какие-то немыслимые звездолеты, бегали в кино на детские сеансы, в геологический музей, на каток. Мария Александровна понимала, что характер у Коли слабее, что сын попросту находится под влиянием более живого и здорового мальчишки, но, наблюдая за ними, видела, что Алеша никогда не проявляет своей власти, никогда ничего не приказывает, как это бывает среди мальчишек. Наоборот, Колина мягкость часто заставляла Алешу подчиняться более слабому. Словом, они по-прежнему дружили, и Мария Александровна радовалась не только за сына, но и тому, что Алеша растет хорошим и справедливым и что в свои двенадцать-тринадцать лет он был уже полностью сложившимся человеком, со своими жизненными принципами, с точным знанием, что хорошо, что плохо. Нет, конечно, он не был маленьким взрослым, он был самым настоящим озорным и живым мальчишкой, но он стойко переносил разлуку с родителями, презирал лгунов и лицемеров, ненавидел трусость и учился не ради хороших отметок, а потому, что ему было интересно… Мария Александровна жила все так же трудно, ни от кого не ожидая и не принимая помощи. Каждое лето она отсылала Колю в поселок к тетке, сама же, научившись малярничать, весь отпуск ходила "на халтуру" и заработанные деньги отсылала на Колино содержание. Ни ее фабричные подруги, ни тетка, ни соседи не знали об этом, и, возвращаясь после отпуска в цех, на вопрос, как она отдохнула, неизменно и коротко отвечала: "Отлично!"
Несмотря на замкнутость, ее любили на заводе. Она была из тех, кто умеет слушать. Поучать и советовать она стыдилась, но почему-то женщины ее бригады всегда со своими заботами и волнениями приходили к ней. Она выслушивала их доброжелательно и молча, но товаркам казалось, что, уходя после душевного разговора, они получали от нее именно тот, самый нужный совет, которого ждали.
И еще было у нее одно свойство, которое все уважали, а многие и побаивались его: она не терпела малейшей несправедливости, ловкачества. Встречаясь с проявлениями этих черт у любого – от ученицы до мастера, она становилась резкой, даже иногда грубой, и не останавливалась ни перед чем, пока не добивалась того, что считала правильным. Само собою так вышло, что сперва ее выбрали в цехком, потом и в завком, куда все обиженные или недовольные приходили к ней и не уходили до тех пор, пока она не принимала решения, не добивалась правды.
Кончая смену, она тщательно мылась, переодевалась во все "уличное", а дома снова мылась и снова переодевалась. И все же от нее всегда исходил едва уловимый запах лака, ацетона, словно сладковатый аромат нового, еще не стираного ситца.
В те редкие дни, когда Коротичи бывали в Москве и подругам удавалось посидеть часок на скамейке во дворе, Маша-маленькая прижималась на минуту к Маше-большой и как бы принюхивалась: ей нравился исходивший от нее запах; он напоминал ей спокойную, ленивую чистоту парикмахерской.
– Как от тебя вкусно пахнет, – говорила Маша-маленькая, по-детски морща нос.
Маша-большая улыбалась в ответ…
Спустя лет семь после исчезновения мужа Маша-большая неожиданно получила от него письмо. Он писал, что жизнь его с новой женой не сложилась и, если Маша его простит, он вернется, и заживут они снова вместе. Всю ночь Мария Александровна перечитывала письмо и горько плакала. Но наутро порвала вместе с конвертом и выбросила, чтобы забыть адрес и случайно не соблазниться и не ответить. Даже закадычной подруге своей Маше-маленькой она ни словом не обмолвилась, что Сергей захотел вернуться к ней. Было, отболело, прошло. Больше он не писал, видно, поняв, что не нужен ни ей, ни сыну…
Мальчики взрослели. Алеша давно перерос не только мать, что было нетрудно, но и отца; на подбородке у него уже появился пушок, и он втайне мечтал о том времени, когда начнет бриться. Оба кончили восьмой класс – Алешка на одни пятерки, Коля на тройки. С осени, так решили они с матерью, Коля должен был пойти в ремесленное училище. Алеша тоже было потянулся за ним, но родители решительно восстали. Пришлось покориться.
Этим же летом Коротичи вернулись в Москву – Федору Петровичу предложили перейти на другую работу, он ждал нового назначения.
А осенью неожиданно умерла тетя Настя. Она почти никогда не болела, только в последние месяцы начала сильно задыхаться, стали отекать ноги. Но она все относила за счет своего горба да еще за счет возраста – ей было уже под шестьдесят – и к врачам не обращалась. Умерла ночью, во сне, как потом определили врачи – от сердечной недостаточности. Это было первое настоящее горе в жизни Алеши. Несмотря на присутствие родителей, дом ему казался пустым и совершенно чужим.
Вскоре Федор Петрович выехал работать в одну из социалистических стран.
Получив броню на квартиру, Коротичи уехали, поместив сына в интернат для детей дипломатов.
Алеша по-прежнему учился хорошо. Он теперь редко виделся с Колей и Марией Александровной. Дружба их не прервалась, как и дружба обеих Маш, но просто ни у того, ни у другого не было времени на дальние поездки и веселые прогулки. Летом он ездил к родителям, привозил оттуда Коле и Марии Александровне подарки, и по тому, что он привозил, Мария Александровна понимала: выбирал он их сам – это были уже не вазочки и дорожки, а теплые кофты для нее и красивые, добротные куртки или джинсы для Коли.
Школу он закончил с золотой медалью. Летом к родителям не поехал – готовился к поступлению в геологический институт.
Коротичи вернулись через год, снова недолго пробыли в Москве и отбыли в одну из небольших, только что образовавшихся африканских республик.
За четыре года они приезжали один только раз – далека и трудна была дорога домой; Мария Никаноровна прихварывала, у нее открылась язва желудка. Да и Федор Петрович чувствовал себя не наилучшим образом. Не потому, что Африка – жаркая страна. Нет, как раз в этой маленькой республике климат был превосходным; правда, не было зимы, только период дождей, но летом жара нисколько не мучила – жили они на берегу океана, а в доме и на службе безотказно действовали кондиционеры.
Жизнь Марии Александровны тоже постепенно наладилась: она больше не тревожилась за сына – Коля работал на заводе имени Лихачева в сборочном цехе, зарабатывал неплохо, уже год, как женился, и сноха должна была вот-вот родить.
За три месяца, что Маша-маленькая пробыла в Союзе, подруги виделись всего два раза – в день ее приезда и в день отъезда. Они ни о чем толком не успели поговорить – супруги тут же отбыли в санаторий, а потом усиленно лечились перед новым назначением. Маша-маленькая, наверное, так и не узнала, как изменилась судьба подруги, а если и узнала, то просто не обратила на это внимания.
Ведь внешне все обстояло так же, как и раньше, – каждый день Маша-большая отправлялась на работу, приходила поздно, все такая же усталая, хотя из цеха она ушла. Химики на пенсию уходят рано, пришел и ее час; никто, да и сама Маша не могли себе представить, что она покинет завод. Как раз в это время перевелся на очное отделение института освобожденный секретарь завкома, и Маше-большой предложили занять его место. Она согласилась не сразу – ей казалось неудобным почти за ту же работу в завкоме, какой она занималась раньше, начать получать зарплату, служить. Ее уговорили товарки.
– Не упрямься, Мария! – подвела итог спорам лучшая ее заводская подруга Наталья из вулканического. – Сколько председателей сменилось, а тебя мы всегда в завком выбирали. Это только так считается, что ты туда для бухгалтерской отчетности идешь! Чепуха! Что раньше для нас делала, то и будешь. В зарплате против пенсии только четыре рубля потеряешь, а когда совсем бросишь работать – свою химическую получать будешь. Иди!
Уговорили. Пошла. Но первое же дело, с которым она столкнулась на новой работе, поначалу поставило ее в тупик.
К лучшему сборщику Ивану Митрофановичу Соколову, знаменитому не только на своем заводе, но и в Ленинграде и Кирове, куда он ездил делиться опытом, прикрепили трех молодых ребят, только что закончивших ремесленное. Двоим было уже лет по семнадцать, рослые, сильные парни, в меру модно подстриженные, с уже заметным пушком на тугих щеках. Они добросовестно перенимали движения и приемы работы наставника и вскоре стали выполнять задания ровно на столько, насколько это полагалось ученикам. В цеху, видно, за немного нарочитую солидность, к ним обращались по фамилии – Королев, Семенов. Третий же выглядел совсем мальчишкой – худенький недоросток, юркий, быстрый, с всегда смеющимися узкими глазами. Все объяснения и указания он схватывал на лету, был радушно-услужлив, и в первый же день все стали звать его ласково-уменьшительно – Сашок.
Вот из-за этого смышленого паренька и разыгрался конфликт, охвативший вскоре почти весь завод.
Однажды в завком к Марии Александровне прибежал Сашок и попросил ее уговорить мастера разрешить принести на завод любительский киноаппарат.
– Вы не думайте, он мой, собственный, меня в школе премировали за отличную учебу.
– Да я ничего такого и не думаю, – улыбнулась Мария Александровна. – А почему ко мне, в завком?
– Вы, я думаю, сможете его уговорить!
– Зачем тебе это надо?
– Нужно – и все! Вот увидите, не для баловства, для хорошего дела!
Мария Александровна не могла ему не поверить, столько было убежденности и восторженной заинтересованности на его чумазой мальчишеской физиономии.
– Ну, коли для хорошего дела, – попробую уговорить. Только ты меня не подведи, Сашок!
Но как раз ее-то на первых порах он и подвел. Много пришлось ей передумать, прежде чем она поняла, кто прав, – рабочие, встретившие паренька в штыки, или парень, серьезно и убежденно защищавший полезность и нужность своей затеи.
Все началось с того, что он снял своего наставника за работой. Да не просто для портрета, общим планом, а тщательнейшим образом объяснял весь процесс сборки, каждое движение Соколова: от накладывания на барабан первого слоя резины, затем дальнейших слоев, повороты барабана для избежания на готовой шине утолщений и зазоров, последовательную обрезку слоев, сокращение объема барабана, все, вплоть до навешивания полуготовой шины на проплывающий мимо крюк. То, как этот тяжелый, гладкий круг в виде трубчатого кольца попадает затем в вулканизацию и превращается в готовую узорчатую шину, Сашка уже не интересовало.
Никто из рабочих не понимал, для чего все это нужно, но Соколов делал таинственный вид и только посмеиваясь, говорил:
– Потерпите. Скоро узнаете.
Через несколько дней как-то после смены паренек попросил Соколова остаться и пройти с ним к Марии Александровне в завком, в ее комнату за лабораторией.
Там против двери был уже установлен маленький проекционный аппарат. Усадив Марию Александровну и Соколова, Сашок заговорил, чуть заикаясь от волнения:
– Сперва я покажу, как вы работаете в нормальном темпе, а потом…
– Не пойму, как это – в нормальном темпе?
– Ну, просто как мы со стороны обычно видим вашу работу. Ясно?
– Ну, скажем, ясно. А потом?
– А потом – увидите.
На двери, служившей экраном, начал спокойно, размеренно двигаться Соколов. Нельзя сказать, что все это было снято очень хорошо, – при наклонах и поворотах лицо сборщика часто выходило из фокуса, руки вдруг становились непомерно большими, причем фигура сборщика искажалась до неузнаваемости, а иногда медленно проплывавший неподалеку крюк с полуготовой шиной вообще заслонял Соколова. Наконец изображение и вовсе исчезло, а на двери появились какие-то непонятные кресты, круги.
Перемотав пленку, он снова зарядил проектор и опять на двери появился работающий Соколов. Но темп работы резко изменился, да и все, что делал теперь сборщик, было как бы разложено на отдельные, не очень плавные, короткие движения. Однако рывки не мешали вглядываться в то, что происходило на экране. Внезапно руки Ивана Митрофановича застыли в каком-то странном, незаконченном жесте. Потом снова медленно задвигались. И снова застили.
Опять – движение – остановка, движение – остановка. Несколько сменившихся кадров и опять – движение – остановка, движение – остановка.
Соколов минуту помолчал, потом сказал, немного смущенно:
– А ведь вот без этого… ну, без того движения, можно было бы и обойтись.
На экране рука с ножом прошлась по краю одного из слоев у самой кромки, почти у тела барабана. Две руки наложили новый слой и опять – рука, нож, обрез. И так подряд несколько раз.
– Думаешь по несколько слоев сразу срезать? – спросила Мария Александровна у Соколова.
– Да, по всем сразу можно! – выкрикнул паренек. Соколов продолжал молчать, задумавшись.
Нет, милок, это не всякому под силу. Особенно женщинам. Где ж такую толщину в один раз срежешь? – покачала головой Мария Александровна.
– Подумать надо, прикинуть, кое с кем посоветоваться, – сказал Соколов. – Можешь ты эту штуку прямо в цехе показать?
– Можно… Но я хотел…
– Вот и покажем в цехе. Пусть все сборщики поглядят. Вместе подумаем, как и что, – перебил Соколов и вышел, не попрощавшись.
– Да как это ты решился? – удивленно сказала Мария Александровна, как только за Соколовым закрылась! дверь. – Лучшему рабочему завода, своему учителю указываешь, что он, мол, медленно, не так свое дело делает. Эх, знала бы, что ты такой… шустрый, не позволила бы тебе эту твою штуковину на завод приносить! Ну, собирай поскорее свою музыку и… катись-ка ты отсюда. Мне домой пора!
Мария Александровна медленно шла к остановке автобуса.
Как и обычно, она должна была зайти за внучкой в ясли – сноха после работы отправлялась за покупками, потом готовила ужин и обед на завтра, стирала – так они распределили свои домашние обязанности. Когда кончился декретный отпуск, Катя и Николай хотели отдать девочку в ясли на пятидневку, но Мария Александровна запротестовала:
– Две бабы в доме и с одним ребенком не справятся?! Мне с завода как раз по дороге, буду ее каждый день забирать, а ты уж дома, по хозяйству.
Обычно Мария Александровна чуть ли не пробегала короткую дорогу до автобуса, проезжала две остановки, а оттуда, уже с внучкой на руках, снова садилась на тот же автобус, как раз поспевавший сделать круг, и доезжала до дома.
Сегодня она шла медленно – задумалась. Странное у нее было чувство – она как будто и сердилась на Сашу за его, как она определила, дерзость, и вместе с тем ей нравилось то, что он не побоялся заявить о своих сомнениях.
"В чем-то он и прав как будто. Ну, а в чем не прав?"
На этот вопрос она еще не могла ответить себе, но чувствовала, если все хорошенечко продумать, она сможет и себе и ему доказать, что затея его – неосуществима! Но почему? Разве и правда нельзя скорее работать и увеличить выпуск шин? А дальше что? Значит, и все цеха до сборочного, вулканизацию, все-все надо переводить на другой темп? А нужно ли? И возможно ли? Ну, так, может, и возможно. Ну, а людям какая от этого польза? Рабочим? Не таким вот передовикам, как Иван, а всем, рядовым? Вот если бы я…
Подошел автобус, она вошла, привычно стала протискиваться вперед, чтобы успеть выйти на нужной остановке, и мысли ее приняли свое ежевечернее течение – здорова ли Оленька, поскорее бы ее увидеть, ветер сегодня, как бы не застудить, вот не взяла теплого платочка, забыла, заторопилась, не дай бог…
Около месяца прошло с того дня, как Сашок показывал ей и Соколову свой фильм. За ежедневной суетой с домашними делами Мария Александровна позабыла о пареньке и о его фантастических затеях. Однажды к концу обеденного перерыва она по какому-то пустяковому делу заглянула в сборку и поразилась: толпа рабочих окружила кого-то, раздавались угрожающие выкрики:
– Щенок!
– Гнать с завода!
– Умнее всех хочешь быть!
– Он двадцать лет, лучший рабочий, а ты…
– Ишь, выставился! Умник нашелся!..
Мария Александровна подошла к безучастно сидевшему подле своего рабочего места Соколову:
– Кого это так, Митрофаныч?
– Да все того же, Сашку.
– Что он еще нового натворил? – испугалась Мария Александровна.
– А ничего нового – всё то же.
– Не пойму.
– За съемку его ту самую.
– Я и сама прикидывала, – задумчиво сказала Мария Александровна. – Ведь если всех заставить так быстро работать, так это…
– А всех как раз и нельзя!
– Почему?
– А вот приходи после смены в клуб на производственное, объясню.
– Приду.
Странно началось это производственное совещание. В клубный зал набилось столько народу, что многим пришлось пристраиваться на подоконниках, по двое на стульях, даже на полу возле сцены. Но народ все прибывал. Наконец председатель собрания – мастер сборочного – крикнул:
– Больше уже некуда, товарищи! Закройте двери. И начинай, Сашок, слышишь?
Погас свет, и в глубине сцены на настоящем экране замелькали кадры уже почти полузабытого Марией Александровной фильма. Потом – кресты, круги, неровный конец пленки, пустой квадрат.
Зажегся свет. В зале зашумели.
– Погодите, товарищи, это не конец, сейчас он перемотает пленку и будет продолжать показывать, – поднялся из первого ряда Иван Митрофанович Соколов. – Имейте терпение!
Свет погас, и все тот же Иван Соколов продолжал работать, но сейчас уже медленно, как бы рывками: движение – остановка, движение – остановка. Но и это кончилось.
Когда загорелся свет, все увидели, что на сцене, у самого края, стоит Соколов.
– Внимательно вы смотрели, товарищи? – спросил он громко.