Мемуары и рассказы - Лина Войтоловская 8 стр.


Ольга видела – перо его стало действительно необыкновенно легким: ему ничего не стоило завернуть эдакий изящный пассаж, заимствованный у какого-нибудь большого ученого, писателя или просто остряка-сатирика. Но при этом он не часто сообщал читателям, что это не его собственные слова, не часто брал их в кавычки и уж никогда не ссылался на источник!

А сын взрослел. Ольга с беспокойством смотрела на его худое, по-мальчишески строгое лицо и все чаще внутренне сжималась, замечая ту внимательную настороженность, с которой сын прислушивался к затягивавшимся иногда до поздней ночи монологам отца. А тот словно бы и вообще не замечал сына. Иногда он мимоходом спрашивал:

– Ну, как дела в школе?

И, не дослушав ответа, продолжал прерванный за минуту до этого очередной рассказ о последней поездке.

Сын не обижался. Он просто перестал ему отвечать. Только отрывал на секунду взгляд от книги или новой модели приемника, которую в это время мастерил, и снова опускал глаза, будто не слышал вопроса.

С нею, с Ольгой, сын всегда был откровенен, как и она была открытой и искренней с ним. Но никогда, даже в самые откровенные минуты, они не обсуждали ни дел, ни поведения отца. И это неуговоренное заранее молчание как бы создавало два замкнутых, один в другом, круга: широкий официальный "круг семьи" и второй, внутренний, четко отделенный от большего, внешнего, – круг дружбы и взаимной выручки матери и сына.

Шло время, и Павел, несмотря на то, что много ездил, всегда куда-то торопился, стал заметно полнеть. Ольга как-то отметила про себя, что веселые ямочки на его щеках, которые когда-то ей так нравились, превратились просто в глубокие складки, а широкие плечи стали покатыми, потеряли юношескую угловатость.

"Что ж, – подумала она, – и я не молодею. Сорок два это ведь уже, в сущности, очень много. Но, кажется, и сделано немало… А главное – сын. Сын вырос!"

Как-то Павел пришел из редакции веселый, возбужденный, каким она давно уже его не видела. И принес ей цветы – маленький букетик первых белых подснежников.

"Все-таки он ничего, – улыбнулась Ольга. – Вот вспомнил же, что это мои любимые…"

Давно-давно, – ей казалось, в какой-то прошлой, доисторической жизни, в те первые годы, он всегда приносил ей подснежники и вообще почти никогда не приходил домой без цветов. Но как давно это было!

Может быть, и он вспомнил то время?

Но нет, это был уже не тот Павел: он возбужденно заговорил о том, что ему предложили быть консультантом по одной биологической научно-популярной картине.

– Вот вспомнили же, что я когда-то писал как раз по этой теме! – заговорил он громко, отставив недопитый стакан с чаем. – Значит, я на что-то еще гожусь, не только на то, чтобы вечно мотаться и писать обо всей этой газетной шелухе!

– Но позволь, ведь тебе нравилась твоя работа? – удивилась Ольга.

– Надоело! – оборвал он. – Пойми ты, не собираюсь я до ста лет метаться по стране и заниматься мелкими делишками проворовавшихся бюрократов! Скучно мне! А это – настоящее дело! К тому же я собираюсь приглядеться, как там все это делается, и сам начну писать научно-популярные сценарии. Сам!

– Но ты ведь не умеешь, папа, – негромко сказал Володя.

– "Не умеешь"! Да чепуха это! Тут и уметь ничего не нужно, любая тема их плана – я просматривал его – ничего архинаучного, сложного не представляет. Пойми, это ведь популярное кино. Популярное. А уж в этой области я кое-что понимаю!

– Но ничего не понимаешь в кинематографе, – уверенно сказал Володя.

– Да что тут понимать? Вот он, сценарий, по которому я буду консультировать. Смотри, надо только сообразить, где писать крупный план, где средний, – и все!

– Так зачем же существует целый вуз – Всесоюзный институт кинематографии, где люди учатся годы, как писать сценарии? Не понимаю!

– О, есть еще многое, друг Горацио, что неизвестно твоей учености! – засмеялся Павел.

– Шекспир. Гамлет, – откровенно иронически усмехнулся Володя. – И опять – без кавычек!

Ольга испуганно посмотрела на сына, потом перевела взгляд на Павла. Но тот будто ничего и не услышал.

– Подлей горяченького, – добродушно обратился он к Ольге. – И покрепче.

Ольга вся внутренне похолодела – впервые она четко, словами сформулировала для себя то, что чувствовала уже давно, но боялась признаться даже самой себе.

"Господи, да они совершенно не уважают друг друга! – подумала она. – И, пожалуй, и не любят… Во всяком случае, Володя… Нельзя так иронически, так беспощадно неуважительно относиться к человеку и любить его! Я что-то должна была сделать раньше, пока он был еще мал…"

Что такое должна была она сделать раньше? Что она упустила?

Все вдруг взметнулось в ней, затрепетало от сознания собственной вины перед сыном. Это она, она во всем виновата – надо было раньше что-то придумать.

"Просто надо было уйти от него. Взять сына и уйти! Пусть бы жил один со всеми своими брюзжаниями, недовольством неизвестно чем, метаниями… Это ведь преступление, если сын презирает отца! Но как я могу внушить Володе уважение? Ведь он уже почти взрослый, он все понимает и видит сам. Надо было, пока не поздно, бежать, бежать…"

Автоматически она налила Павлу чаю, пододвинула сахар, хлеб. Никто, даже сын, не заметил, какая тревога, какое горе сжимает ей горло, – она только старалась молчать, не отвечала на Володины реплики, старалась поскорее закончить томительную процедуру чаепития и уйти к себе, спрятаться, запереться хоть на несколько минут где-нибудь в кухне, в ванной, наконец. Она сидела, выпрямившись, с напряженной спиной, и казалось, что она никогда уже не сможет свободно вздохнуть, дать отдых затвердевшим мышцам.

И вдруг почувствовала, как легкая, худая Володина рука коснулась ее плеча.

– Ты устала, мама. Иди спать. Я сам помою посуду. Ей захотелось прижаться щекою к этой руке и, может быть, просто поплакать. И, наконец, в первый раз в жизни откровенно поговорить с сыном об отце. Но она сдержалась.

– Ничего, Володенька. Для разнообразия это сегодня сделает отец. Хорошо, Павел? А мы с Володей пойдем немного пройдемся. Хочешь?

Они долго гуляли по плохо освещенному переулку. Володя что-то рассказывал, но она слушала невнимательно. Она думала о том, что вот где-то вовне, снаружи, их семья считается вполне благополучной, даже счастливой, а по существу – это давно уже не семья. И что, пожалуй, и сейчас не поздно уйти, продолжать жизнь только вдвоем с сыном, а Павла предоставить его нескладной судьбе. Но как она может принять такое решение одна? Ведь это, прежде всего, касается его, Володи. А как заговорить с ним? Как объяснить ему причины такого шага? Сказать, что она разлюбила Павла? Но ведь, может быть, это вовсе и не так? Продолжает же она остро жалеть его, жалеть, как своего второго, не очень удавшегося сына. Нет, не сына, чепуха, наверно, это. Просто ей по-человечески жалко его. И перед ним она чувствует себя немного виноватой – ведь она не была с ним так же решительна, как тогда, когда предложила ему на себе жениться.

Тогда она подсознательно чувствовала, что берет на себя ответственность за него. Почему же потом, позже, это чувство ответственности она целиком, без остатка, перенесла на сына?

Ей снова стало зябко, неуютно. Захотелось ни о чем больше не думать, не принимать никаких решений, просто отдохнуть. Просто уснуть.

– Пойдем, Володенька, я озябла, – сказала она. – Да и поздно уже. Завтра у меня с девяти пятнадцати лекция. Четыре часа. А мне еще надо подготовиться.

Через месяц Павел ушел из редакции.

И снова ему повезло – один за другим он написал два сценария по заказу каких-то ведомств – Ольга так и не поняла толком, каких. Это были одночастевки: одна – борьба с полевыми вредителями, другая, уж вовсе неожиданная, – о подмосковной усадьбе Александра Блока. Правда, текст, произносимый диктором, писал кто-то другой, но все равно он считался автором сценария и был чрезвычайно этим горд.

Опять он устроил домашний прием, но на нем были совсем не знакомые Ольге люди – какие-то режиссеры, операторы, редакторы. И Павел "занимал площадку", хотя в новой компании это было труднее.

От шума, ненужных, не понятных ей споров об искусстве – она поняла, никто из гостей не имел прямого отношения именно к искусству, – у Ольги разболелась голова; она так устала, что, провожая гостей, забыла произнести свою обычную фразу: "Спасибо, что пришли. Было очень приятно. Обязательно приходите к нам еще…"

А потом снова настал период недовольства всем и всеми, нудного бурчания. Но в разглагольствованиях Павла появилось и новое: все чаще он стал говорить о том, что кто-то ему завидует, кто-то не дает по-настоящему работать, а руководители студии ни черта не понимают в своем деле, – а главное, в искусстве.

"Как я устала, – думала Ольга, слушая его ворчанье. – Неужели так до конца дней он не найдет дела, которое было бы ему по душе? А может быть, беда вовсе не в том? Просто он такой человек… без сердцевины. Какой печальный пример для Володи! Впрочем, Володя уже не нуждается в примерах. Вырос наш сын. И совсем не из-за дурного влияния на Володю я все чаще подумываю о разрыве. Я устала от него. От него и… от чувства вины перед ним…"

Вечером Павел снова завел старый разговор о непонимании, о том, что нельзя сказать то, что ты хочешь именно так, как ты хочешь, что большинство редакторов – взяточники и дают писать только своим дружкам, а настоящие люди ходят без дела, и прочее и прочее.

Володя смотрел телевизор, она пыталась читать. Минуты две в комнате было тихо.

Но вот Павел заговорил решительно:

– Нет, видно, надо искать что-то другое. А так – закиснешь на этой проклятой студии. Попробую написать художественный сценарий. Найду режиссера и вместе с ним… для начала… Надо только войти в обойму, как говорится.

Ольга сказала напряженно и сухо:

– Кажется, Роден ответил, когда его спросили, как он создает свои скульптуры: "Это очень просто, надо только отколоть все лишнее".

Павел отозвался тотчас же:

– Просто! Ишь ты, просто! Надо быть гением, чтобы знать, что лишнее. Гением! Иначе можно просчитаться!

Телевизор тихонько помурлыкивал. Володя целиком был занят тем, что мелькало на экране. Но, не оборачиваясь, он вдруг негромко произнес:

– Неправда! Это действительно просто. Надо только решить, что главное, и тогда… нет опасности просчитаться, как ты говоришь.

Павел удивленно посмотрел на чуть согнутую, узкую спину Володи.

– Умник! – резко сказал он. – А ты-то уже решил, что для тебя в жизни главное?

– Кажется, да, – спокойно ответил Володя.

– Что же это, если не секрет?

Володя поднялся, выключил телевизор, прошел к двери, чтобы зажечь верхний свет.

– Что же ты молчишь, доморощенный Сократ? – иронически бросил Павел.

Все так же стоя у двери, Володя сдержанно ответил:

– Я думаю, это и должно быть секретом, пока человек не сделает в жизни главного…

"Нет, – с гордостью подумала Ольга, глядя на сына, – такого уже ничто не сломит… и наш развод – тоже… Он уже давно понимает, что все эти метания ничуть не похожи на поиски главного… Он и меня поймет…"

А под утро ей опять приснился старый сон.

Она проснулась, когда солнце еще не встало, но в комнате уже было совсем светло.

Ольга выскользнула из постели. Надевая халат, она увидела лицо спящего мужа – оно было какое-то растерянное, помолодевшее. Сон разгладил складки на щеках и снова превратил их в мальчишеские ямочки. И вместе с тем было что-то в этом лице уже увядшее, немного жалкое. Первый луч солнца просветил редеющие волосы, блеснул на седых волосинках.

Ольга долго стояла, глядя на спящего мужа, и вдруг подумала четко и решительно:

"Нет. Не уйду я. Никуда я не уйду… Это было бы все равно, что бросить его одного на снегу… как тогда деда Василия…"

ПОДРУГИ

В этот большой дом они переехали в один день, лет за шесть до войны. Тогда он стоял почти на самой окраине Москвы и казался солидным и красивым. В узкий, заваленный строительным мусором двор только с одной стороны попадало солнце – с трех сторон его охватывала семиэтажная громада с прилепленными снаружи лифтами.

Квартиры обеих женщин были расположены друг против друга в широких частях буквы "П", но двор был настолько узок, что они могли свободно разговаривать, стоя в своих кухнях у окон.

Обе были на последних месяцах беременности.

Мария Никаноровна, маленькая, худенькая, носила широкие платья, куталась в оренбургский платок и старалась как можно тщательнее скрывать свою беременность. Мария Александровна, высокая, крепкая, широкая в бедрах и плечах, нисколько не стеснялась своего тяжелого живота. Да он ей и не мешал – она двигалась быстро, все делала споро, легко; в глубине ее небольших, черных глаз всегда как бы таилась готовность рассмеяться любой шутке, ответить улыбкой на любое доброе слово. Она органически не могла сидеть без дела. Уйдя в декрет со своего шинного завода, где работала уже три года, пройдя путь от чернорабочей до помощника бригадира, она растормошила управдома, заставила убрать и вывезти со двора мусор, жильцов уговорила вскопать грядки, собрала деньги, послала своего мужа шофера куда-то за город; он привез полную машину тоненьких тополиных хвостиков, сиреневых черенков и несколько ящиков никому не известной рассады. Он же сколотил скамейки и вкопал их неподалеку от подъездов.

Вот в этом, пока еще карликовом, саду в тихие, светлые весенние вечера сидели две женщины, ожидавшие рождения детей. Что их связало? Что сделало подругами? Может быть, как раз это ожидание? А может быть, их потянуло друг к другу потому, что одна подсознательно жалела другую за слабость, а та, другая, тоже подсознательно искала сильное плечо, на которое можно опереться. Возможно. Но вот так, с самых первых дней знакомства, они и стали подругами.

Однажды, когда Мария Никаноровна чувствовала себя особенно слабой, почти больной, она призналась:

– А мы ведь с Федей не хотели его. Да вот доктор сказал, что нельзя больше…

– Чего нельзя? – не поняла Мария Александровна.

– Ну… избавляться… Я ведь три года уже замужем.

– А ты говорила – года еще нет, и уже… А любовь? Не может мужчина, как раньше, любить такую уродину, вот как я сейчас…

– Смешная ты, Маша! – засмеялась Мария Александровна. – И глупая еще, как девочка-подросток. Это только в книжках да в кино бывает – любовь, любовь, а дети родятся! А я так понимаю – без детей и любви-то никакой нет!

– Философ! – усмехнулась Мария Никаноровна. – А я вот все время боюсь, что Федя мой меня любить меньше будет…

Мария Александровна легонько вздохнула.

– Бывает и так, – сказала она задумчиво. – Но нет, похоже. Он к тебе добрый… Вон какой занятой, государственный, можно сказать, человек, а все – Не простудись, не поднимай тяжелого, не утомляйся". Ты уж извини, а голос у него зычный, начальственный, мне в моей кухне каждое слово слышно…

Подолгу сидели они на скамейке и разговаривали. Вернее, говорила Мария Никаноровна, Мария Александровна больше слушала.

О своей юности Мария Никаноровна рассказывать не любила; ей казалось, что до встречи с Федей ничего интересного и хорошего в ее жизни не было: маленький белорусский городок, отец – портной, мать – домохозяйка, вечно озабоченная, всегда и всем недовольная; с двумя братьями и сестрой она никогда особенно не дружила, а старшего даже немного побаивалась; он переехал в Москву, стал инженером и после того, как она кончила девятилетку, выписал ее к себе для продолжения учебы. Но ни к чему она не чувствовала интереса и так и не смогла выбрать, куда пойти учиться. Да и не хотелось ей вовсе учиться, Москва увлекла ее шумом, многолюдьем, новыми знакомствами. Как-то у брата она увидела его бывшего однокурсника Федора Петровича Коротича, Федю и… и тут-то ее настоящая жизнь. Они поженились через две недели после первой встречи. И вот об этом, об этих первых днях, она могла говорить бесконечно, не замечая, что повторяет все те же подробности, все в тех же в тех же выражениях, все с той же интонацией.

Мария Александровна слушала ее внимательно сочувственно – ей казалось, что подруга говорит обо всем этом так часто не только потому, что ей приятно вспоминать первые дни своего знакомства с Федей, но и потому, что старается убедить себя, что муж и сейчас любит ее так же сильно, как и прежде. И, глядя на ее отекшее лицо, острые плечи, обтянутые пуховым платком, Мари Александровна жалела ее чуть-чуть снисходительной, бабьей жалостью.

– Да неужто ты ничего хорошего и вспомнить не можешь про молодость, кроме Феди своего? – как-то перебила Мария Александровна подругу.

– А что хорошего было? Жила в провинции… Всю жизнь помню, как мать делила еду – старшим братьям побольше, сестре и себе поменьше, а нам с отцом чуть ли не объедки… И сто раз перешитые на меня сестрины обноски! Да и у брата я жила не лучше… Нет, не люблю я об этом…

– А я вот – нет. Я свой поселок любила. Да и сейчас люблю. Речка у нас веселая. Утром еще туман, а мы с девчонками купаться бегали. А зимой по льду на ту сторону – там у нас на горушке школа была. И знаешь, я здорово любила грибы собирать. Уж и не девочкой была, девушкой взрослой, а не было для меня большего удовольствия, как в лес на целый день с самой зари забраться…

– А я лес не люблю. Одна ходить боюсь: как зайду, так и не знаю, как обратно пройти, – все деревья, все тропинки для меня одинаковые, боюсь заблудиться…

– Да какой у нас лес? Разве в таком лесу заблудишься? Это тебе не Сибирь – Подмосковье. А все равно – грибов! На всю зиму собирала. И знаешь, у меня такая, ну, вроде игра была: вот задумаю – там, за березками, да за большой елью стоит мой великий гриб, самый-самый великий гриб. Он спрятался, не дается, но я знаю – он там. А я к нему не пойду! Не буду его искать. Обману его! Ни за что не пойду! Он ведь тоже может меня обмануть, и его там не окажется. Но нет, я знаю, он, конечно же, – там! Да пусть стоит – все равно он мой самый большой за всю жизнь гриб… Смешно? А я вот так всегда любила играть… Понимаешь?

Мария Никаноровна безразлично пожала плечами.

– А еще я до Сергея своего вроде бы женихалась. Не то что все уже решено было, да как-то так у нас ладно получалось – он меня на три года старше был, сосед наш; учиться сперва помогал, а потом мы с ним и в клуб на танцы вместе, и по главной улице по вечерам гуляли. У нас поселок маленький, все нас видели, все так и думали – вот из армии придет, и мы поженимся. А я как-то об этом и не задумывалась – замуж так замуж. Ну, ушел он в армию, стал на летчика учиться. А тут в поселок Сергей приехал, с грузом. У нас остановился. Три дня прожил. Как-то так получилось, что стал он почти каждый выходной приезжать. Уговорил в Москву перебраться. На завод устроил, общежитие выхлопотал. А через год мы с ним поженились. Сосед мой, Геннадий, Гена, тот еще раньше женился, мальчишки у него уже родились, двое, близнецы. Пишет он мне иногда. Летную школу кончил, служит далеко, на Дальнем Востоке…

– Жалеешь? – впервые заинтересованно – спросила Мария Никаноровна.

Назад Дальше